Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки





назад содержание далее

Часть 5.

вовать и без всякой ампутации — вследствие патологий мозга.1 Кроме того, фантомный орган часто сохраняет ту же позицию, которую орган реальный занимал в момент повреждения: раненый продолжает ощущать в своей руке осколки снарядов, раскромсавшие его руку.2 Поэтому следует ли замещать «тео­рию периферической нервной системы» «теорией центральной нервной системы»? Последняя не принесет нам никаких результатов, если не дополнит периферические условия жизни фантомного органа ничем, кроме следов деятельности мозга. Ибо совокупность этих следов не в состоянии отобразить те отношения сознания, которые имеют место в феномене. Феномен действительно зависит от «психических» детерминан­тов. Какие-то эмоции или обстоятельства, напоминающие обстоятельства ранения, приводят к появлению фантомного органа у тех, кто им и не обладал.3 Бывает, что уменьшается размер фантомного органа: огромная после операции рука сжимается в культю «благодаря решению больного смириться с увечьем».4 В связи с этим феномен фантомного органа проясняется при помощи феномена анозогнозии,* требующего, очевидно, психологического объяснения. Пациенты, которые, как правило, не обращают внимания на парализованную правую руку и протягивают левую, когда от них требуют правую, говорят при этом о правой как о «длинной и холодной змее», что исключает гипотезу о действительной потере чувствительности и наводит на другую гипотезу — о непови­новении дефекту.5 Поэтому не стоит ли решить, что фантом­ный орган — это воспоминание, желание или вера, и дать ему за неимением физиологического какое-то психологическое объяснение? И все же никакое психологическое объяснение не может игнорировать того, что отсечение чувствительных нервных волокон, ведущих к головному мозгу, устраняет фантомный орган.6 Необходимо понять, каким образом пси­хические детерминанты и физиологические условия сцепляют­ся друг с другом: неясно, как фантомный орган — если он

1 Lhemitte. L'Image de notre Corps. Paris, 1939. P. 47.

2 Ibid. P. 129 и след.

3 Ibid. P. 57.

4 Ibid. P. 73. Ж. Лермитт указывает, что иллюзия ампутированных органов связана с психической конституцией пациента: она встречается более часто среди образованных людей.

5 Ibid. P. 129 и след.

6 Ibid. P. 129 и след.

112

зависит от физиологических условий и является в таком качестве результатом безличной каузальности — может, с другой стороны, подчиняться личной истории больного, его воспоминаниям, его эмоциям или желаниям. Ведь чтобы две серии предпосылок могли вызвать феномен, как две состав­ляющие определяют одну равнодействующую, им потребова­лась бы общая точка приложения, некая общая территория, и непонятно, какой могла бы быть эта территория для «фактов физиологических», которые обретаются в пространстве, и «фактов психических», которые не обретаются нигде, или даже для объективных процессов вроде нервных импульсов, отно­сящихся к порядку «в себе», и размышлений вроде согласия и отказа, осознания прошлого и эмоции, относящихся к порядку «для себя». Поэтому смешанная теория фантомного органа, которая допускала бы обе серии условий,1 может быть приемлемой в виде изложения известных фактов, но по существу остается неясной. Фантомный орган не есть простой результат объективной каузальности, но и тем более не cogitatio. Он мог бы быть смесью того и другого, если бы мы нашли способ сочленить их — «психическое» и «физиологи­ческое», «для себя» и «в себе», устроить их встречу, если бы безличные процессы и личные акты могли быть интегрированы в общую для них среду.

Описывая веру в фантомный орган и неповиновение увечью, некоторые авторы говорят о «подавлении» или «орга­ническом вытеснении».2 Эти почти картезианские термины заставляют нас выдвинуть идею органического мышления, при посредстве которого связь «психического» и «физиологическо­го» могла бы стать постижимой. В другом месте — в связи с замещениями — мы уже сталкивались с феноменами, которые выходят за рамки альтернативы психического и физиологичес­кого, ясной целесообразности и механистичности.3 Когда насекомое замещает отрезанную ножку здоровой в рамках инстинктивного акта, это, как мы видели, не значит, что некое заранее подготовленное опорное приспособление посредством

1 Фантомный орган не поддается ни чисто физиологическому, ни чисто психологическому объяснению — таково заключение Ж. Лермитта. Ibid. Р. 126.

2 Schilder. Das Korperschema. Berlin, 1923; Menninger-Lerchenthal. Das Truggebilde der eigenen Gestalt. Berlin, 1934. S. 174; Lhermitte. L'Image de notre Corps. P. 143.

3 Ср.: Merleau-Ponty. La Structure du Comportement. P. 47 и след.

113

автоматического переключения сменяет только что вышедшую из строя цепь. Но это равно не значит и того, что животное обладает осознанием цели, которую нужно достичь, использо­вав различные возможности своих органов, ибо в этом случае замещение должно было бы производиться при любом пре­пятствии действию, в то время как, если ножка просто связана, замещения не происходит. Животное попросту продолжает существовать в том же мире и устремляется к нему всеми своими силами. Связанный орган не замещается свободным, поскольку продолжает приниматься в расчет живым сущест­вом, так как устремляющийся к миру деятельный импульс еще проходит через него. В этом акте не больше выбора, чем в случае какой-нибудь капли масла, мобилизующей все свои внутренние силы, чтобы разрешить на практике проблему наибольшего и наименьшего, которая перед ней поставлена. Единственное отличие в том, что капля приспосабливается к силам, данным извне, в то время как животное само проецирует нормы своей среды и устанавливает пределы своей жизненной проблемы,1 но речь идет здесь о некоем a priori вида, а не о личном выборе. Таким образом, за феноменом замещения обнаруживается движение существа в мире, и пришло время уточнить представление об этом движении. Когда мы говорим, что животное существует, что оно обладает миром, или что оно принадлежит миру, то имеем в виду не то, что оно обладает его восприятием или его объективным осознанием. Ситуация, в которой начинают действовать инстинкты, не выяснена и не определена до конца, ее всецелого смысла в наличии нет, как о том достаточно ясно свидетельствуют ошибки и слепота инстинк­та. Она предоставляет лишь практическое значение, побуждает лишь к телесному опознанию, проживается как ситуация «открытая» и вызывает движения животного, как первые ноты мелодии подсказывают какое-то решение, пусть само оно остается непознанным, — это как раз и позволяет органам замещать друг друга, быть взаимозаменяемыми перед лицом задачи. Раз «бытие в мире» укореняет субъекта в некоторой «среде», не есть ли оно что-то вроде «внимания к жизни» Бергсона, или «функции реального» П. Жане? Внимание к жизни — это осознание нами «зарождающихся» в нашем теле движений. Но ведь рефлекторные движения, чуть наметивши-

1 Ibid. P. 196 и след.

114

еся или уже завершенные, суть всего лишь объективные процессы, в которых сознание еще не участвует, хотя и может констатировать их развертывание и результаты.1 На деле рефлексы как таковые никогда не являются слепыми процес­сами: они следуют «смыслу» ситуации, они выражают нашу направленность на среду поведения, а равно и воздействие «географической среды» на нас. Они намечают структуру объекта на расстоянии, не дожидаясь от него непосредствен­ных возбуждений. Именно это глобальное присутствие ситуа­ции придает определенный смысл отдельным стимулам, за­ставляет принимать их в расчет, наделяет их ценностью или

1 Когда Бергсон настаивает на единстве восприятия и действия и вводит, чтобы его выразить, термин «сенсорно-моторные процессы», он, очевидно, стремится ввести сознание в мир. Но если чувствовать — значит представлять себе качество, если движение — это перемещение в объективном пространстве, то никакой компромисс между ощущением и движением — даже взятыми в зачаточном состоянии — Невозможен, и они различаются как «для-себя» и «в-себе». Вообще, Бергсон ясно понимает, что тело и дух сообщаются при посредстве времени, что быть духом — значит господствовать над течением времени, а обладать телом — значит иметь настоящее. Тело, по его словам, ежемоментно конституирует срез становления сознания (Bergson. Matiere et Memoire. Paris, 1896. P. 150 и след.). Однако тело остается для него тем, что мы назвали объективным телом, сознание — познанием, а время — серией «сейчас», которая «нарастает, как снежный ком», или развертывается в опространствленном времени. Поэтому Бергсон может только уплотнить или разредить серию «сейчас»: он так и не доходит до уникального движения, при посредстве которого конституируются три измерения времени, и непо­нятно, почему длительность сосредоточивается в настоящем, почему сознание вовлекается в тело и в мир.

Что же до «функции реального», П. Жане пользуется ей как экзистен­циальным понятием, что и позволяет ему набросать в общих чертах глубокую теорию эмоции как крушения нашего привычного бытия, бегства за пределы нашего мира и, следовательно, как изменения нашего бытия в мире (ср., к примеру, его интерпретацию нервного припадка в «De l'Angoisse a l'Extase» (т. 2, р. 450 и след.). Но эта теория не доведена до конца и, как показывает Ж.-П. Сартр, соперничает в работах П. Жане с механицистской концепцией, довольно близкой концепции Джеймса: крушение нашего существования в эмоции трактуется как простое отклонение психологических сил, а сама эмоция — как осознание этого процесса в третьем лице, так что не остается оснований искать смысл эмоциональных типов поведения, которые оказы­ваются результатом слепой динамики наклонностей, и мы тем самым возвращаемся к дуализму (Ср.: Sartre. Esquisse d'une theorie de l'emotion). С Другой стороны, П. Жане недвусмысленно трактует психологическое напря­жение, то есть движение, посредством которого мы разворачиваем перед собой наш «мир» как некую показательную гипотезу, и, стало быть, по существу он весьма далек от понимания этого напряжения как конкретной сущности человека, хотя порой это и подразумевается им в отдельных положениях.

115

существованием для организма. Рефлекс не является следст­вием объективных стимулов, он сам «обращается» к ним, вкладывает в них смысл, которого им не заполучить пооди­ночке, — в качестве физических возбудителей, — которым они обладают, только превращаясь в ситуацию. Он заставляет их быть ситуацией, он связан с ними отношением «со-порождения», он, так сказать, указывает на них, как на то, с чем ему назначено столкнуться. Рефлекс, поскольку он открывается смыслу ситуации, и восприятие, поскольку оно не полагает поначалу объекта познания и является интенцией нашего тотального бытия, — суть модальности дообъектного зрения, каковое мы и называем бытием в мире. Надо признать по сю сторону стимулов и чувственных содержаний наличие своего рода внутренней диафрагмы, которая в гораздо большей степени, чем они, определяет то, к чему в мире смогут устремиться наши рефлексы и восприятия, зону наших воз­можных действий, масштаб нашей жизни. Некоторые больные могут почти утратить зрение, не поменяв своего «мира»: мы видим, как они всюду натыкаются на предметы, но у них нет осознания утраты визуальных координат, и структура их поведения остается прежней. Другие, напротив, теряют свой мир, как только скрываются из виду его ориентиры, они отказываются от привычной жизни еще до того, как она становится невозможной; они загодя превращают себя в калек и разрывают жизненный контакт с миром, еще не утратив чувственную связь с ним. Значит, наш мир обладает известной плотностью, которая относительно независима от стимулов и которая не дает относиться к бытию в мире как к сумме рефлексов, — особой энергией пульсации существования, которая относительно независима от наших произвольных мыслей и которая не дает рассматривать бытие в мире как некий акт сознания. Именно потому, что бытие в мире есть некое дообъектное видение, оно может отличаться от любого безличного процесса, от любой модальности res extenso,* a равно от всякого cogitatio, от всякого личного познания, — и потому же оно окажется способным осуществить соединение «психического» и «физиологического».

Вернемся теперь к исходной проблеме. Анозогнозия и фантомный орган не допускают ни физиологического, ни психологического, ни смешанного объяснения, хотя их можно связать с двумя сериями условий. Физиологическое объясне­ние могло бы трактовать анозогнозию и фантомный орган как

116

простую ликвидацию или, наоборот, как упорное сохранение интероцептивных возбуждений. Согласно этой гипотезе, анозогнозия — это отсутствие в представлении тела какого-то фрагмента, который тем не менее должен быть налицо, поскольку соответствующий орган на месте; а фантомный орган — это присутствие части представления тела, которой у нас не должно быть, поскольку соответствующий орган отсутствует. В рамках психологического объяснения этих феноменов фантомный орган становится воспоминанием, позитивным суждением или восприятием, а анозогнозия — забвением, суждением негативным или отсутствием воспри­ятия. В первом случае фантомный орган — это действительное присутствие представления, а анозогнозия — действительное отсутствие представления. Во втором случае фантомный ор­ган — это представление действительного присутствия, а анозогнозия — представление действительного отсутствия. В обоих случаях мы остаемся в рамках категорий объективного мира, где между присутствием и отсутствием нет промежутка. В действительности анозогнозик не просто игнорирует пара­лизованный орган: он способен отвлечься от дефекта лишь потому, что знает, где ему надо опасаться встречи с ним, подобно тому как в психоанализе пациент должен знать то, с чем он не хочет столкнуться лицом к лицу, без чего он не может столь успешно этого избегать. Мы приходим к осозна­нию отсутствия или смерти друга, лишь когда ожидаем от него какого-то ответа и чувствуем, что его уже не последует; и мы избегаем вопросов, чтобы не услышать эту тишину; мы отворачиваемся от тех сторон нашей жизни, в которых могли бы столкнуться с этим небытием, но это значит, что мы догадываемся о них. Точно так же анозогнозик выводит из игры парализованную руку, чтобы не нужно было испытывать ее немощь, но это значит, что он обладает досознательным знанием о ней. Верно, что в случае фантомного органа пациент словно не замечает увечья и рассчитывает на свой фантом как на реальную конечность, поскольку он пытается идти, и его не обескураживает даже падение. Но в то же время он без труда описывает особенности фантомной ноги, к примеру то, как необычно она двигается, и если на практике он относится к ней, как к реальному органу, значит, для ходьбы ему, как и нормальному человеку, не нужно четкого и ясного восприятия своего тела: ему достаточно того, что он имеет тело «в своем распоряжении» как некую неделимую силу

117

и догадывается о неясном присутствии в нем фантомной ноги. Поэтому сознание фантомной ноги остается двусмысленным. Потерявший ногу ощущает ее так же, как я могу живо ощутить присутствие друга, которого тем не менее нет рядом со мной, он не теряет ее, поскольку продолжает с ней считаться, как Пруст может констатировать смерть своей бабушки, не потеряв ее, так как он ее сохраняет в горизонте своей жизни. Фантомная рука не есть представление руки, это двусмыслен­ное присутствие руки. Неповиновение увечью в случае фан­томного органа или неповиновение дефекту в случае анозогнозии не являются обдуманными решениями, они свершаются не на уровне тетического сознания,* которое становится на определенную позицию после рассмотрения различных воз­можностей. Желание иметь здоровое тело или отказ от тела больного не формулируются сами по себе, опыт ампутирован­ной руки как присутствующей, или опыт больной руки как отсутствующей — это опыт иного порядка, нежели «я думаю, что...».

Рассматриваемый феномен, искажаемый как в физиологи­ческом, так и в психологическом объяснении, напротив, постигается в перспективе бытия в мире. Увечью и дефекту сопротивляется в нас вовлеченное в особый физический и межчеловеческий мир Я, которое продолжает тянуться к своему миру наперекор дефектам или ампутациям и тем самым не признает их de jure** Неповиновение дефекту есть не что иное, как оборотная сторона нашей неотъемлемости от мира, скрытое отрицание того, что противостоит естест­венному движению, бросающему нас к нашим задачам, заботам, к нашей ситуации, к нашим привычным горизон­там. Обладать фантомной рукой — значит быть готовым ко всем действиям, на которые способна только рука, значит сохранять то поле деятельности, которое мы имели до увечья. Тело — это то, что сообщает миру бытие, и обладать телом означает для живущего сращиваться с определенной средой, сливаться воедино с определенными проектами и непрерыв­но в них углубляться. В очевидности этого завершенного мира, где еще сохраняются послушные руке объекты, в силе движения, которое устремляется к миру, и где еще фигурирует намерение стать писателем или пианистом, боль­ной обретает достоверность своей целостности. Но в тот же момент, когда больной скрывает от мира свой дефект, мир не может упустить случая обнаружить его для больного: ведь

118

если верно, что я обладаю осознанием моего тела с точки зрения мира, что тело, будучи в центре мира, является незримой точкой, к которой обращены лики всех объектов, то столь же верно и то, что мое тело — это ось мира: я знаю, что у объектов много сторон, так как я мог бы обойти их кругом, в этом смысле я обладаю осознанием мира при посредстве моего тела. В тот момент, когда мой обычный мир вызовет во мне какие-то привычные желания, я уже не смогу, если у меня отнята рука, по-настоящему связать себя с ним; послушные руке объекты — поскольку они представ­ляются таковыми — будут обращены к руке, которой у меня больше нет. Таким образом, в целостности моего тела очерчиваются некие пробелы. Больной осознает свой дефект именно постольку, поскольку его игнорирует, и игнорирует его постольку, поскольку осознает. Этот парадокс — парадокс всего бытия в мире: устремляясь к миру, я подгоняю мои перцептивные интенции и мои практические интенции под объекты, которые представляются мне в итоге предшествую­щими и внешними им, и которые, однако, существуют для меня лишь постольку, поскольку порождают во мне мысли или желания. В интересующем нас случае двусмысленность знания объясняется тем, что наше тело содержит в себе как бы два различных слоя: слой тела привычного и слой тела наличного. В первом фигурируют жесты ощупывания, исчез­нувшие из второго, и вопрос о том, как я могу чувствовать, что наделен конечностью, которой у меня уже нет, сводится к другому вопросу: как привычное тело может быть залогом тела наличного? Как я могу воспринимать какие-то объекты как послушные руке, если я уже не в состоянии их ощупать? Нужно, чтобы ощупываемое перестало быть тем, что я ощупываю сейчас, и стало тем, что можно ощупать, перестало быть ощупываемым для меня и стало своего рода ощупываемым в себе. Соответственно нужно, чтобы мое тело схватывалось не только в каком-то мгновенном, единичном, полновесном опыте, но и в каком-то общем аспекте и как безличное бытие.

Тем самым феномен фантомного органа смыкается с феноменом вытеснения, который может его прояснить. Ведь вытеснение, о котором идет речь в психоанализе, заключается в том, что пациент вступает на определенный путь — любов­ного, карьерного, творческого начинания, встречает на этом пути преграду и, будучи не в силах ни преодолеть препятствие,

119

ни отступиться от своего начинания, оказывается в ловушке и бросает все силы на возобновление этой попытки в своем представлении. Проходящее время не уносит с собой неосу­ществимые проекты, не замыкается на травматическом опыте пациент все время остается открытым этому невозможному будущему, если не в ясных своих мыслях, то, по крайней мере, в своем действительном бытии. В итоге ничем не выделяю­щееся среди всех остальных настоящее приобретает исключи­тельную ценность: оно отодвигает остальных с занимаемых ими мест и лишает их ценности подлинного настоящего. Мы продолжаем быть теми, кто запутался в юношеской любви, или теми, кто жил в родительском доме. Новые восприятия, и даже новые эмоции занимают место прежних, но это обновление затрагивает лишь содержание нашего опыта, не касаясь его структуры; безличное время продолжает течь, но личное время связано. Разумеется, эта фиксация не является каким-то воспоминанием, она даже исключает воспоминание, поскольку оно разворачивает перед нами наш прежний опыт подобно картине, и поскольку, напротив, то прошлое, что населяет наше истинное настоящее, не удаляется от нас и все время скрывается позади нашего взгляда, вместо того чтобы расстилаться перед ним. Травматический опыт не сохраняется в виде представления в качестве объективного сознания или датированного момента; ему свойственно жить в памяти не иначе как в виде некоего стиля бытия, в известной степени обобщенности. Я отказываюсь от своей всегдашней способ­ности окружать себя «мирами» в пользу одного из них, поэтому избранный мир теряет свою субстанциальность, и от него остается лишь некоторая тоска. Поэтому всякое вытеснение — это переход от существования в первом лице к своего рода схоластике этого существования, которая живет за счет преж­него опыта или, точнее, за счет воспоминания о том, что он был, затем — за счет воспоминания об этом воспоминании и так далее, так что в итоге в ней остается лишь типичная форма воспоминания. Итак, будучи пришествием безличного, вытес­нение предстает неким универсальным феноменом, оно дает возможность постичь наше состояние воплощенного бытия, связывая его с временной структурой существа в мире. Коль скоро я обладаю «органами чувств», «телом», «психическими функциями», сравнимыми с теми, которыми обладают другие люди, каждый из моментов моего опыта перестает быть сугубо уникальной интегральной целостностью, где детали могут

120

существовать только в отношении совокупности, я становлюсь местом скрещения множества «причинных связей». Коль скоро я живу в «физическом мире», с его постоянными «стимулами» и типичными ситуациями, а не только в мире историческом, где ситуации остаются несравнимыми, моя жизнь предполагает некие ритмы, которые существуют не потому, что я выбрал себе в качестве бытия, а потому, что они обусловлены обыкновенной окружающей средой. Таким образом, вокруг нашего личного существования лежит окраина существования почти безличного, так сказать, само собой разумеющегося, которому я препоручаю заботы по удержанию меня в жизни, а вокруг людского мира, который каждый из нас создал для себя, — мир вообще, к которому надо принадлежать, чтобы иметь возможность замкнуть себя в частной сфере любви или тщеславия. Так же, как говорят о вытеснении в узком смысле слова, когда я сохраняю спустя какое-то время один из преходящих миров, который мне довелось узнать, и обращаю его в форму всей моей жизни, можно сказать, что и мой организм, являясь доличностной причастностью к всеобщей форме мира, анонимным и неопределенным существованием, играет роль своего рода врожденного комплекса, скрытого моей личной жизнью. Он — не инертный предмет, он тоже намечает движение существования. Случается даже, что в миг опасности моя человеческая ситуация перечеркивает ситуацию биологи­ческую, что мое тело всецело смыкается с действием.1 Но это всего лишь моменты.2 Чаще всего личное существование вытесняет организм, не будучи в силах ни выйти за его пределы, ни поступиться самим собой, ни свести его до себя, ни себя свести до него. Я подавлен горем, все причиняет мне страдание, но мои глаза уже начинают где-то блуждать, исподтишка засматриваются на что-то блестящее, возобновляют свое само­стоятельное существование. По истечении этой минуты, в которой нам хотелось замкнуть всю нашу жизнь, время — по крайней мере время доличностное — возобновляет свое тече-

1 Так Сент-Экзюпери, окруженный огнем над Аррасом, уже не чувствует, что отличается от тела, которое чуть раньше ускользало от него: «Словно с каждой секундой мне вновь даруется жизнь, словно с каждой секундой моя Жизнь становится все ощутимее. Я живу. Я — жив. Я еще жив. Я всегда жив. Я есмь не что иное, как источник жизни» (Pilote de guerre. P. 174).

2 «Но, конечно же, в ходе обычной жизни, если мною не движет крайняя необходимость, если речь не идет о самом смысле моего существования, для Меня нет ничего более важного, чем проблемы моего тела» (Ibid. P. 169).

121

ние и уносит с собой если не наше решение, то хотя бы те пылкие чувства, что его сопровождали. Личное существование отличается неровным характером, и когда этот прилив отсту­пает, решение не может уже придать моей жизни ничего, кроме какого-то притянутого смысла. Слияние души и тела в поступке, перерастание биологического существования в су­ществование личное, природного мира — в мир культуры становятся и возможными, и эфемерными благодаря вре­менной структуре нашего опыта. Каждое настоящее постепен­но охватывает посредством горизонта ближайшего прошлого и предстоящего будущего всю совокупность возможного вре­мени; таким образом, оно преодолевает рассеивание мгнове­ний, оно способно придать окончательный смысл нашему прошлому и возвратить в личное существование даже это прошлое всех прошедших времен, каковые мы, следуя орга­ническим стереотипам, предугадываем в истоке нашего сво­бодного бытия, в согласии с чем даже рефлексы обладают смыслом, в них проглядывает стиль каждого индивида, как и сердцебиение чувствуется даже на периферии тела. Но ведь эта способность принадлежит всем настоящим — как былым, так и новым. Если даже нам думается, что мы понимаем наше прошлое лучше, чем оно понимало себя само, оно всегда в состоянии отвергнуть наше нынешнее суждение и замкнуться в своей аутической очевидности. Так оно и бывает по необходимости, коль скоро я мыслю его как былое настоящее. Всякое настоящее может заявлять свое право на то, чтобы остановить нашу жизнь, это как раз и определяет его в качестве настоящего. Коль скоро оно выдает себя за тоталь­ность бытия и на мгновение заполняет сознание, нам никогда не выбраться из него полностью, но время не исчерпывается им окончательно, оно остается чем-то вроде раны, через которую истекает наша сила. С тем большим основанием это особое прошлое, каким является наше тело, может быть схвачено и присвоено индивидуальной жизнью лишь потому, что она так и не вышла за его пределы, что она потихоньку его питает и тратит на него какую-то часть своих сил, что это прошлое остается ее настоящим, как это можно видеть во время болезни, когда события тела становятся событиями дня. То, что позволяет нам ставить наше существование в центр и в то же время не позволяет считать его абсолютным центром и анонимность нашего тела, — это в равной степени и свобода, и порабощенность. Таким образом, подведем итог:

122

двусмысленность бытия в мире выражает себя в двусмыслен­ности тела, а эта последняя подразумевается двусмыслен­ностью времени.

Позже мы возвратимся к времени. Теперь же обратим внимание лишь на то, что с точки зрения этого центрального феномена становятся мыслимыми взаимоотношения «психи­ческого» и «физиологического». Почему фантомный орган появляется прежде всего на основе воспоминаний, которыми делятся с больным? Ведь фантомная рука относится не к памяти, она — некое квазинастоящее, безрукий ощущает ее сегодня на своей груди без каких-либо признаков прошлого. Тем более нельзя предположить, что образ руки, блуждая по сознанию, решил «обосноваться» на культе: ведь тогда это был бы не «фантом», а некое возрождающееся восприятие. Нужно, чтобы фантомная рука была той же самой рукой, которую разорвало осколками, видимая оболочка которой где-то сгорела или сгнила; она-то и преследует нынешнее тело, не смешиваясь с ним. Стало быть, фантомная рука — это как бы вытесненный опыт, былое настоящее, которое никак не хочет становиться прошлым. Минуты прошлого, о которых мы напоминаем больному, порождают фантомный орган не так, как в ассоциативной теории один образ взывает к другому, всякое воспоминание открывает врата утрачен­ного времени и побуждает нас вновь пережить воскрешае­мую им ситуацию. Интеллектуальная память, по Прусту, довольствуется описанием прошлого, умозрительным прош­лым, она, скорее, выделяет его «характерные черты» или подлежащее передаче значение, нежели обретает его структу­ру, но, в конце концов, она бы и не была памятью, если бы возводимый ею объект не был связан какими-то интен­циональными нитями с горизонтом прожитого прошлого и с самим этим прошлым в том его виде, в каком мы его обретаем, углубляясь в эти горизонты и открывая время. Таким же образом при рассмотрении эмоции в рамках бытия в мире мы понимаем, что она могла бы быть источ­ником появления фантомного органа. Поддаться эмоции — значит оказаться вовлеченным в ситуацию, которой нам не удается противостоять и которую тем не менее не хочется покидать. В этом экзистенциальном тупике субъект, скорее, чем признать неудачу или вернуться к исходному положению, рушит вдребезги объективный мир, преграждающий ему путь, и ищет некое символическое удовлетворение в магических

123

действиях.1 Разрушение объективного мира, отказ от подлин­ного действия, замыкание в себе — вот условия, которые благоприятствуют иллюзиям увечных, поскольку и они тоже предполагают вычеркивание реальности. Воспоминание и эмо­ция ведут к появлению фантомного органа не так, как одно cogitatio влечет за собой другое cogitatio, или как условие предопределяет следствие; речь идет не о наложении мыс­ленной каузальности на физиологическую каузальность, но о том, что одна экзистенциальная позиция мотивирует собой другую, что в отношении бытия в мире воспоминания, эмоция и фантомный орган равнозначны. Почему же, наконец, сечение афферентных нервов устраняет фантомный орган? В перспективе бытия в мире этот факт означает, что возбуж­дения, идущие от культи, удерживают ампутированную ко­нечность в цепи существования. Они помечают и хранят ее место, содействуют тому, чтобы она не была сведена на нет и по-прежнему числилась в организме, они оберегают пустоту, которую затем заполняет история пациента, они позволяют фантому реализоваться, как структурные расстройства позво­ляют содержанию психоза реализовать некий бред. С нашей точки зрения, сенсорно-моторная цепь является внутри на­шего всеобъемлющего бытия в мире относительно самостоя­тельным потоком существования. Не потому, что она вносит в наше целостное бытие различимый вклад, но потому, что в определенных условиях возможно выявить неизменные ответы на, в свою очередь, неизменные же стимулы. Поэтому важно узнать, почему неповиновение дефекту — позиция всей совокупности нашего существования — нуждается для само­реализации в этой совершенно особой модальности, каковой является сенсорно-моторная цепь, и почему наше бытие в мире, которое придает смысл всем нашим рефлексам и в рамках этого отношения их обосновывает, вверяет себя им и в конечном итоге себя на них основывает? На деле — мы показали это в другом месте — сенсорно-моторные цепи вырисовываются тем более четко, чем с более сложными существованиями мы имеем дело, и рефлекс в чистом виде обнаруживается лишь у человека, который обладает не только средой (Umwelt), но и миром (Welt).2 С точки зрения сущест­вования, два этих факта, которые научная индукция только

1 Ср.: Sartre. Esquisse d'une theorie de l'emotion.

2 Merleau-Ponty. La Structure de Comportement. P. 55.

124

сопоставляет, связаны друг с другом изнутри и находят объяснение в рамках одной идеи. Если человек не должен быть замкнут в оболочке синкретической среды, в которой животное живет словно в состояний экстаза, если он должен обладать осознанием мира как общего основания любой среды и театра любого поведения, нужно, чтобы между ним самим и тем, что вызывает его действие, установилась некая дис­танция, чтобы, как говорил Мальбранш, внешние стимуляции касались его впредь только с «почтением», чтобы каждая мгновенная ситуация перестала быть для него тотальностью бытия, а каждый отдельный ответ перестал занимать все поле его практики, чтобы выработка этих ответов происходила уже не в центре, а на периферии его существования и, наконец, чтобы сами ответы не требовали всякий раз принятия особой позиции и, в общем, были подготовлены раз и навсегда. Таким образом, именно отказываясь от некоторой доли спонтанности, вступая в мир посредством стабильных органов и предустановленных цепей, человек может обрести менталь­ное и практическое пространство, которое выведет его из его среды и позволит ее видеть. И если мы поместим в порядок существования даже сознавание объективного мира, то уже не будет противоречия между существованием и телесной обус­ловленностью: самое сложное существование отличается внут­ренней необходимостью приписывать себе привычное тело. Вот что позволяет нам связать друг с другом «физиологичес­кое» и «психическое»: включенные в пределы существования, они уже не различаются как порядок бытия в себе и порядок бытия для себя, и оба оказываются ориентированы к интен­циональному полюсу, или к миру. Разумеется, две истории никогда не перекрывают друг друга полностью: одна банальна и циклична, другая может быть открытой и своеобразной, и следовало бы оставить термин «история» для второго порядка феноменов, если история — это последовательность событий, которые не просто обладают смыслом, но и сами себе его придают. Между тем только настоящая революция порывает с историческими категориями, что действовали до нее, обычно субъект истории не сам творит свою роль: перед лицом типичных ситуаций он принимает типичные решения, и Николай II, даже в словах повторяя Людовика XVI, разыгры­вает уже написанную роль власти, установленной по отноше­нию к власти новой. Его решения выражают некое a priori свергаемого государя — как наши рефлексы выражают a priori

125

особой ситуации. С другой стороны, эти стереотипы не являются чем-то неизбежным и как любовь, уход за собой одежда, преображают биологические потребности, в связи с которыми они родились, так и внутри мира культуры истори­ческие a priori неизменны лишь для определенной фазы и при том условии, что равновесие сил способствует сохранению одних и тех же форм. Таким образом, история — это не вечное обновление и не вечное повторение, это неповторимое движе­ние, которое творит неизменные формы и сокрушает их. Посему организм и его монотонная диалектика не чужды истории, она и их как бы вбирает в себя. Отдельно взятый конкретный человек — это не психика в соединении с организмом, это хождение существования взад-вперед между телесностью и личностными поступками. Психологические мотивы и телесные причины зачастую переплетаются, ибо в живом теле нет такого движения, которое было бы совершен­ной случайностью с точки зрения психических интенций, и нет такого психического акта, зерно или общая схема которого не содержалась бы в физиологических механизмах. Не может быть и речи о каком-то непостижимом столкновении двух порядков каузальности, или о коллизии порядка причин и порядка целей. В незаметном повороте органический процесс переходит в человеческое поведение, инстинктивное действие переливается в чувство, или, наоборот, человеческий поступок проникается дремой и продолжает жить рассеянной жизнью в рефлексе. Между психическим и физиологическим зачастую существуют отношения обмена, которые почти всегда препят­ствуют сведению ментального расстройства или к психиче­скому, или к соматическому. Расстройство, именуемое сомати­ческим, развивает тему органической случайности в психиче­ских комментариях, а «психическое» расстройство есть не что иное, как собственно человеческое развитие темы какого-то телесного события. Больной ощущает в своем теле вторую, внедренную туда личность. В одной половине своего тела он — мужчина, в другой — женщина. Как разделить в этом симп­томе физиологические причины и психологические мотивы? Как хотя бы связать друг с другом два объяснения, как пред­ставить себе место соединения двух детерминантов? «В симп­томах такого рода психическое и физическое связаны на столь глубоком внутреннем уровне, что нельзя и помыслить о том, чтобы дополнить одну из этих функциональных областей дру­гой, обе они должны быть соотнесены с какой-то третьей...

126

(Нужно)... от познания психологических и физиологических фактов перейти к исследованию анимического события, ви­тального процесса, неотделимого от нашего существования».1 Таким образом, современная физиология дает вполне ясный ответ на вопрос, который мы поставили: психофизическое событие уже нельзя рассматривать в духе картезианской физиологии, нельзя считать его совмещением процесса в себе и cogitatio. Союз души и тела не подтверждается печатью произвольного соглашения между двумя внешними сторонами, одна из которых — объект, другая — субъект. Он осуществ­ляется ежемгновенно в движении существования, — того существования, которое мы обнаружили в теле, приближаясь к нему по первому из возможных путей — по пути физиоло­гии. Стало быть, теперь нам можно перепроверить и уточнить этот первоначальный результат, рассмотрев существование само по себе, то есть обратившись к психологии.

1 Menninger-Lerchenthal. Das Truggebilde der eigenen Gestalt. S. 174—175.

II. ТЕЛЕСНЫЙ ОПЫТ И КЛАССИЧЕСКАЯ ПСИХОЛОГИЯ

Описывая собственное тело классическая психология при­знавала за ним несовместимые со статусом объекта «характе­ристики». Прежде всего она говорила, что мое тело отличается от стола или лампы, поскольку оно воспринимается постоян­но, в то время как от стола с лампой я могу отвернуться. Стало быть, тело — это объект, который меня не покидает. Но является ли оно объектом после этого? Если объект — это некая неизменная структура, то он является таковым не вопреки изменению перспектив, но в самом этом изменении, или через него. Новые перспективы для него — не просто повод обнаружить свое постоянство, а один из возможных способов явиться нам. Он — объект, то есть — перед нами, потому только, что доступен наблюдению, то есть расположен в пределах досягаемости наших пальцев или взглядов, потря­саемый и обретаемый их движениями. В противном случае он был бы истинным в идее, а не присутствовал бы как вещь. Главное же в том, что объект является объектом лишь тогда, когда он может быть удален и, в крайнем случае, может исчезнуть из моего поля зрения. Его присутствие таково, что не может обойтись без возможного отсутствия. Но ведь постоянство собственного тела совершенно другого типа: оно не находится в пределах бесконечного обследования, оно отвергает обследование и является мне всегда под одним и тем же углом. Его постоянство не есть постоянство в мире, это постоянство с моей стороны. Сказать, что оно всегда при мне, всегда тут для меня, — значит сказать, что оно никогда не бывает по-настоящему передо мной, что я не могу развер-

128

нуть его перед своими глазами, что оно остается с краю всех моих восприятий, что оно со мной. Верно, что внешние объекты тоже никогда не показывают мне одну из своих сторон, не скрывая при этом остальные, но я по крайней мере могу сам выбрать сторону, которую они мне покажут. Они могут показаться мне лишь в перспективе, но перспектива, которую я всякий раз от них получаю, является следствием всего лишь физической необходимости, то есть необходимос­ти, которой я могу воспользоваться, но которая меня не закрепощает: из моего окна видна только колокольня церкви, но это же ограничение обещает мне, что с какого-то другого места церковь можно увидеть целиком. Верно также, что если бы я был пленником, то церковь так и осталась бы для меня отсеченной колокольней. Если бы я не раздевался, то никогда бы не увидел изнанку моей одежды, и мы еще узнаем, что одежда может стать почти придатком тела. Но это обстоятель­ство не свидетельствует о том, что присутствие моего тела сравнимо с фактическим постоянством некоторых объектов, а его орган — с всегда доступным орудием. Он демонстрирует обратное: действия, которые я осуществляю по привычке, сливаются с орудиями и заставляют их быть частью ориги­нальной структуры собственного тела. Само же оно является первостепенным обыкновением — тем, что обусловливает все остальные и благодаря которому все они могут быть поняты. Постоянство тела при мне, его неизменная перспектива не является фактической необходимостью, ибо фактическая не­обходимость их предполагает: чтобы мое окно навязывало мне какую-то точку зрения на церковь, нужно прежде, чтобы мое тело навязывало мне какую-то точку зрения на мир, и первая необходимость не может быть чисто физической, не будь вторая метафизической; фактические ситуации существуют для меня лишь постольку, поскольку моя природа такова, что для меня могут существовать фактические ситуации. Иными сло­вами, внешние объекты я наблюдаю с помощью тела, ощупы­ваю, осматриваю их, обхожу вокруг, но вот свое тело я сам не наблюдаю: чтобы этого достичь, мне потребовалось бы второе тело, которое само не было бы доступно наблюдению. Когда я говорю, что мое тело всегда мной воспринимается, эти слова не следует понимать в чисто статистическом смысле, в предъявлении собственного тела должно быть нечто такое, что делает немыслимым его отсутствие или хотя бы изменение. Что же это? Моя голова дана зрению лишь в кончике моего

129

носа и контуре глазниц. Я могу, конечно, видеть свои глаза в трехстворчатом зеркале, но это глаза наблюдателя, и вряд ли мне удастся уловить свой живой взгляд в попавшемся на улице зеркале. В зеркале мое тело следует тенью за моими интенциями, и если наблюдение заключается в варьировании точки зрения при сохранении объекта в неподвижности, оно ускользает от наблюдения и дается как подобие моего осязаемого тела, ибо копирует его устремления, вместо того чтобы откликаться на них свободным изменением перспектив. Мое зримое тело — настоящий объект, если говорить об удаленных частях моей головы, но по мере приближения глаз оно отделяется от объектов, образует в их среде некое квазипространство, куда им нет доступа, и когда я хочу заполнить эту пустоту, обратившись к зеркальному образу, он опять-таки отсылает меня к оригиналу тела, находящемуся не там, среди вещей, но с моей стороны, по сю сторону всякого зрения. Не иначе, вопреки кажимостям, обстоит дело с моим тактильным телом: ведь, хотя я могу ощупать левой рукой правую, трогающую в это время какой-то объект, правая рука-объект не совпадает с трогающей правой рукой; первая — это сплетение костей, мышц и плоти, сосредоточенное в некоей точке пространства, вторая же, словно зарница, пересекает пространство, обнаруживая находящийся на своем месте внешний объект. Когда мое тело видит или затрагивает мир, само оно не может быть ни увиденным, ни затронутым. Ему мешает быть объектом, быть «всецело конституирован­ным»1 то, что объекты существуют как раз благодаря ему. Его нельзя осязать и видеть именно в той мере, в какой оно и есть то, что видит и осязает. Посему тело — это не какой-то из внешних объектов, выделяющийся лишь особенностью быть всегда налицо. Оно постоянно, так сказать, абсолютным постоянством, служащим фоном относительному постоянству всегда готовых исчезнуть объектов, — объектов как таковых. Присутствие и отсутствие внешних объектов суть не что иное, как вариации некоего первичного поля присутствия, перцептивной области, в которых господствует мое тело. Мало того, что постоянство моего тела не есть особый случай

1 Husserl. Ideen. T. 2. (неизданное). Мы благодарим за доброе отношение г-на Ноэля и Высший институт философии Лувена, хранителя Nachlass и особенно Р. П. Ван Бреда, которые нашли возможным проконсультировать нас по поводу неизданных работ Гуссерля.

130

постоянства в мире внешних объектов: второе постигается только через первое; мало того, что перспектива моего тела — это не какой-то особый случай перспективы объектов, перс­пективное представление объектов постигается только благо­даря сопротивлению моего тела всякой перспективной вариа­ции. Объекты показывают мне всегда лишь одну из сторон как раз потому, что я сам нахожусь в определенном месте, из которого их вижу и которое сам видеть не могу. Если тем не менее я верю в существование их скрытых сторон, равно как и в мир, который охватывает их все и сосуществует с ними, то происходит это оттого, что мое тело, всегда присутствующее для меня и, однако, вовлеченное в их среду множеством объективных связей, удерживает их в сосуществовании с собой и привносит в них биение своей жизни. Таким образом, постоянство собственного тела, когда оно становилось объек­том анализа классической психологии, могло привести ее к телу, которое было уже не объектом мира, но средством нашего с ним сообщения, к миру, который был уже не суммой определенных объектов, но неявным горизонтом нашего опыта, тоже присутствуя непрерывно прежде всякой опреде­ляющей мысли.

Другие «характеристики», которые давались собственному телу, были не менее интересными и по тем же причинам. Мое тело, говорили, проявляет себя в том, что дает мне некие «двойственные ощущения»: когда я трогаю мою правую руку левой, объект — правая рука — тоже обладает этой необычной способностью ощущать. Мы только что видели, что в отно­шении друг друга руки не могут быть одновременно трогаю­щими и затронутыми. Когда я сдавливаю руки, речь идет не о двух ощущениях, которые я мог бы испытывать одновре­менно воспринимая два смежных объекта, но о некоей двоякой организации, в рамках которой руки могут чередо­ваться в функции «трогающей» и «затронутой». Говоря о «двойственных ощущениях», имели в виду, что при переходе от одной функции к другой я мог бы осознавать затронутую руку как ту, что вот-вот будет трогающей, — в этом перепле­тении костей и мышц, каковым является моя правая рука для левой, я на мгновение угадываю оболочку или воплощение другой правой руки, проворной и живой, которую я протяги­ваю навстречу объектам, чтобы их обследовать. Тело застигает самое себя извне в тот момент, когда готово начать познание, пытается коснуться себя в тот момент, когда само чего-то

131

касается, намечает «своего рода рефлексию»,1 и уже этого было бы достаточно, чтобы отличить его от объектов, о которых легко можно сказать, что они «трогают» мое тело, правда, если оно инертно, а значит, они никогда не застигают его за исполнением исследовательской функции.

Говорили также, что тело — это аффективный объект, в то время как внешние объекты мне лишь представлены. Так в третий раз поднималась проблема статуса собственного тела. Ибо когда я говорю, что мне больно в ступне, это вовсе не значит, что ступня есть некая причина моей боли наряду с пронзившим ее гвоздем, только причина более прямая; я не имею в виду, что нога — это последний объект, за которым следует боль в интимном смысле, некое осознание боли ею самой, лишенное места и связанное со ступней лишь посред­ством каузальной детерминации и системой опыта. Я хочу сказать, что боль указывает свое место, что она образует некое «пространство боли». Слова «мне больно в ступне» означают не то, что «я думаю, будто моя ступня — причина этой боли», но то, что «боль идет от моей ступни», или что «моя ступня болит». Вот о чем свидетельствует «исходная объемность боли», о которой говорили психологи. Тем самым признавалось, что мое тело дается не так, как объекты внешнего плана, и что последние, возможно, вырисовываются лишь на этом аффек­тивном фоне, который изначально выбрасывает сознание за его пределы.

Наконец, когда психологи стремились оставить за собст­венным телом некие «кинестезические ощущения», кото­рые давали бы нам совокупность движений тела, и когда они соотносили движения внешних объектов с опосредован­ным восприятием, со сравнением следующих одна за дру­гой позиций, им можно было возразить, что движение, будучи отношением, не может быть почувствовано, что оно требует умственного рассмотрения; но это возражение каса­лось лишь языка психологов. С помощью «кинестезического ощущения» они выражали — весьма, по правде говоря, неудачно — своеобразие движений, которые я совершаю посредством моего тела: движения эти непосредственно пред­варяют конечную ситуацию, моя интенция намечает про­странственный маршрут только затем, чтобы достичь дан­ную изначально цель; существует своего рода зерно движе-

1 Husserl. Meditations Cartesiennes. P. 81.

132

ния, для которого объективный маршрут — лишь вторичное развитие. Я передвигаю внешние объекты с помощью собст­венного тела, которое берет их в одном месте и препровождает в другое. Но само тело я передвигаю напрямую, я не нахожу его в одной точке объективного пространства, чтобы увести в другую, мне не нужно его искать, оно со мной, мне не нужно вести его к конечной точке движения, оно касается ее с самого начала и к ней само устремляется. Отношения между моим решением и моим телом в движении — это магические отношения.

Если описание собственного тела в классической психоло­гии уже предоставило все необходимые средства, чтобы отличить тело от объектов, как же объяснить то, что психологи не провели этого различения, или, во всяком случае, не извлекли из него никакого философского следствия? Дело в том, что они, следуя естественной установке, помещали себя в сферу безличного мышления, с которой соотносила себя наука, поскольку считала, что может разделить в наблюдениях то, что зависит от ситуации наблюдателя, и свойства абсолют­ного объекта. Для живого субъекта собственное тело могло, конечно же, отличаться от всех внешних объектов, для лишенного же места мышления психолога опыт живого субъекта становился в свою очередь объектом и, не требуя нового определения бытия, он занимал место в бытии универсальном. Это была «психика», противопоставляемая реальности, но ее рассматривали как вторую реальность, как объект науки, который полагалось подчинить законам. Про­возглашалось, что наш опыт, уже обогащенный физикой и биологией, должен полностью разрешиться в объективном знании, когда система наук будет завершена. В результате телесный опыт вырождался в «представление» о теле, это был не феномен, а психический факт. В жизненном опыте зримое тело содержит обширную лакуну на уровне головы, биология заполняет эту лакуну, объясняя её строением глаз, рассказывая мне о том, что же такое истинное тело, о том, что я обладаю сетчаткой, мозгом — как и другие люди и как трупы, которые я могу препарировать, и о том, наконец, что скальпель хирурга непременно извлечет на свет из неизвестной зоны моей головы точный аналог анатомических таблиц. Я постигаю мое тело в виде некоего объекта-субъекта, постигаю, что оно способно «видеть» и «страдать», но ведь эти туманные представления входили в число психологических курьезов, они были образ-

133

чиками некоего магического мышления, законы которого изучают психология и социология, сводящие его к положению объекта науки в системе истинного мира. Неполнота моего тела, его краевое предъявление, его двусмысленность как тела трогающего и тела затронутого не могли в итоге быть чертами структуры самого тела, они не затрагивали его идеи, стано­вились «отличительными характеристиками» содержаний созна­ния, составляющих наше представление о теле: эти содержания постоянны, аффективны и чудесным образом соединены попарно в «двойственные ощущения», но в остальном пред­ставление о теле подобно другим представлениям, и соответ­ственно тело — это такой же объект, как и остальные. Психологи не замечали, что, рассматривая опыт тела таким образом, они (в согласии с наукой) уходили от неизбежной проблемы. Неполнота моего восприятия понималась как некая фактическая неполнота, вытекающая из организации моих органов чувств; присутствие моего тела — как некое факти­ческое присутствие, вытекающее из его непрерывного воздей­ствия на мои нервные рецепторы; наконец, единство души и тела, предполагаемое этими двумя трактовками, понималось (согласно мысли Декарта) как фактическое единство, принципи­альную возможность которого не нужно было устанавливать, ибо факт — исходная точка знания — вытеснялся из его конечных результатов. И вот психолог, на манер ученого, мог в какой-то момент осмотреть свое собственное тело глазами другого и в свою очередь увидеть тело другого как некую лишенную внутреннего мира машину. Данные чужого опыта стирали структуру своего опыта, и наоборот, утрачивая контакт с самим собой, психолог становился слеп к поведению других. Он обосновывался, таким образом, в пределах универсального мышления, которое вытесняло как его опыт самого себя, так и его опыт другого. Но как психолог он был подчинен некоей задаче, которая возвращала его к самому себе, и он не мог пребывать в столь непроясненном положении. Ведь если физик или химик не являются теми объектами, о которых говорят, то психолог, напротив, сам был, в принципе, тем фактом, который он рассматривал. То представление о теле, тот магический опыт, к которому он подходил с отстраненностью, был неотъемлем от него, он переживал его в то самое время, когда осмысливал. Без сомнения, ему недостаточно было, как то хорошо показано,1

1 Guillaume. L'Objectivite en Psychologie.

134

быть психикой, чтобы ее познать, это знание — как и любое другое — приобретается лишь при посредстве наших отноше­ний с другими; мы ведь имеем в виду не идеал интроспек­тивной психологии, и на пути от себя самого к другому и от себя к себе психолог должен был обнаружить некое дообъектное отношение. Но как психика, говорящая о психике, он был всем тем, о чем говорил. Развивая с объективной пози­ции историю психики, он уже обладал ее следствиями бла­годаря самому себе или, точнее, в своем существовании он сам был ее сжатым следствием и неявным воспоминанием. Союз тела и души не был свершен раз и навсегда для всех в каком-то далеком мире, он ежемгновенно возрождался в недрах мышления психолога — и не событием, которое повторяется и каждый раз поражает психику, но некоей необходимостью, которую психолог знал по своему бытию в то самое время, когда устанавливал ее в процессе познания. Генезис восприятия от «чувственных данных» до «мира» должен был возобновляться в каждом акте восприятия, иначе чувственные данные утратили бы смысл, которым они обязаны этой эволюции. Стало быть, «психика» не была таким же объектом, как и остальные: все то, что о ней говорилось, уже проделывалось ею до того, как об этом начинали говорить, бытие психолога знало о ней больше, чем он сам о себе, ничто из того, что с ним, по словам науки, произошло или происходило, не было ему совершенно чуждым. Приложен­ное к психике понятие факта претерпело в результате транс­формацию. Фактическая психика с ее «особенностями» уже не была событием в объективном времени и внешнем мире, это было событие, с которым мы соприкасались изнутри, сами будучи его беспрерывным осуществлением или воз­никновением; событие, которое раз за разом собирало в себе свое прошлое, свое тело и свой мир. Посему, прежде чем стать объективным фактом, союз тела и души должен был быть возможностью самого сознания, важно было уз­нать, что же такое воспринимающий субъект, коль скоро он должен испытывать тело как свое. Налицо был уже факт не перенесенный, но взятый на себя. Быть сознанием или, точнее, быть опытом — значит внутренне сообщаться с миром телом и другими, быть вместе, а не рядом, с ними. Зани­маться психологией — значит по необходимости столкнуться под объективной мыслью, что движется среди завершен­ных вещей, с первоначальной открытостью вещам, без кото-

135

рой объективного познания не было бы. Психолог не мог избежать открытия себя в виде опыта, то есть в виде присутствия в соприкосновении с прошлым, с миром, с телом и другим в то самое мгновение, когда он стремился рассмот­реть себя как объект среди объектов. Посему вернемся к «характеристикам» собственного тела и продолжим его изуче­ние в той точке, где мы его оставили. Тем самым мы очертим линию эволюции современной психологии и осуществим вместе с ней возврат к опыту.

назад содержание далее



ПОИСК:




© FILOSOF.HISTORIC.RU 2001–2023
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'