После операции он удивлен открытию «такой степени различия» между деревом и человеческим телом.1 Очевидно, что зрение не только добавило новые аспекты представлению о дереве. Речь идет о типе представления и о типе нового синтеза, которые преобразуют объект. Например, структура освещение—освещенный объект находит в сфере осязания только весьма неточные аналогии. Вот почему после восемнадцати лет слепоты прооперированный больной пытается прикоснуться к солнечному лучу.2 Совокупное значение нашей жизни, а ее понятийное значение это всего лишь часть его, было бы иным, если бы мы были лишены способности видеть. Существует определенная общая функция подмены, замещения, которая позволяет нам подойти к абстрактному значению тех опытов, которые мы не пережили и, к примеру, говорить о том, чего мы не видели. Но подобно тому как в организме функции подмены никогда не являются точным эквивалентом поврежденных функций и дают только видимость единства, рассудок обеспечивает только кажущуюся взаимосвязь между различными опытами, и синтез визуального и тактильного мира, формирование, так сказать, интерсенсорного мира у прооперированного слепого от рождения должно произойти на почве ощущений, собственно на ней, поскольку значимой общности двух опытов недостаточно для того, чтобы гарантировать их сплав в едином опыте. Чувства отличны одно от другого и от рассудка в том смысле, что каждое из них несет с собой определенную структуру бытия, которая никогда не является вполне заменимой. Мы можем это признать, поскольку мы отвергли формализм сознания и сделали из тела субъект восприятия.
Более того, мы можем признать это, не нарушая единства чувств. Ибо чувства взаимодействуют друг с другом. Музыка — не в пространстве зрения, но она в нем таится, подпитывает его, перемещает, и вскоре эти разодетые слушатели, которые приняли облик судей и обмениваются репликами или улыбками, не замечая, как земля ходит под ними ходуном, начинают напоминать экипаж в эпицентре шторма. Два пространства различаются разве что на фоне общего и могут стать соперниками только потому, что
1 Ibid. S. 50 и след.
2 Ibid. S. 186.
289
оба предъявляют права на всеобщее бытие. Они объединяются в тот самый момент, когда противостоят друг другу. Если я хочу ограничить себя одним из моих чувств, тогда пусть я буду весь собственные глаза и сосредоточусь на синеве неба; в этом случае я вскоре потеряю осознание себя в качестве смотрящего, и в тот момент, когда я пожелал стать только зрением, небо перестает быть одним из «визуальных восприятий», чтобы стать моим актуальным миром. Чувственный опыт неустойчив и чужд естественному восприятию, в котором участвует все наше тело одновременно и которое выходит в своего рода интерсенсорный мир. Как и переживание чувственно воспринимаемого свойства, опыт изолированных друг от друга «чувств» характерен только для очень специфичной установки и не может приниматься в расчет при анализе непосредственного сознания. Я сижу у себя в комнате и рассматриваю листы белой бумаги, лежащие у меня на столе, причем одни из них освещены светом из окна, а другие остаются в тени. Если я не анализирую собственное восприятие и сосредоточиваюсь на зрелище в его целостности, я скажу, что все листы бумаги для меня одинаково белы. Однако некоторые из них — в тени, падающей от стены. Неужели они столь же белы, как и другие? Я решаю присмотреться. Я останавливаю мой взгляд на них, то есть ограничиваю мое визуальное поле. Я могу даже наблюдать их сквозь спичечный коробок, который отделяет их от остального поля, либо сквозь некий «редуцирующий экран» окна. Использую ли я один из этих инструментов или удовлетворяюсь наблюдением невооруженным глазом, но в контексте «аналитической установки»1 внешний вид листков меняется: теперь это уже не белая бумага в тени, это какая-то серая или синеватая субстанция, густая и нечетко обозначенная в пространстве. Если я вновь оценю все зрелище в целом, то отмечу, что затененные страницы не были, никогда не были идентичны освещенным, но в то же время объективно не отличались от этих последних. Белизна бумаги, накрытой тенью, не может быть точно распределена в границах пары черное—белое.2 Это не было каким-либо конкретным свойством, и я спровоцировал появление этого свойства, сосредоточив мой взгляд на одном участке визуального поля: тогда и только тогда я оказался перед лицом
1 Gelb. Die Farbenkonstanz der Sehdinge. S. 600.
2 Ibid. S. 613.
290
известного quale, в котором и увяз мой взгляд. Однако, что же означает «сосредоточить»? Касательно объекта, это означает изолировать очерченную область от остального поля, прервать целостное существование зрелища, которое придавало каждой видимой поверхности определенную окраску с учетом освещения; касательно субъекта, это означает заместить глобальное видение, в рамках которого наш взгляд ориентирован на зрелище в целом и наводнен этим последним наблюдением, то есть локальным видением, которым субъект управляет по своей воле. Чувственно воспринимаемое свойство, далеко не равное по объему восприятию, — это специфический продукт установки любопытствующего или наблюдающего человека. Оно показывается, когда, вместо того чтобы отдаться всем моим взглядом миру, я оборачиваюсь к самому этому взгляду и спрашиваю себя, что же я, собственно, вижу, его нет в моем естественном взаимодействии с миром, оно есть ответ на определенный вопрос в моем взгляде, следствие второго, или критического, зрения, которое стремится познать себя в своем своеобразии, «внимания к чисто визуальному»,1 к которому я обращаюсь либо когда боюсь ошибиться, либо когда хочу предпринять научное исследование зрения. Благодаря такой установке зрелище исчезает: цвета, которые я вижу сквозь редуцирующий экран, либо те цвета, которые получает художник, прищуриваясь, — это уже не цвета-объекты, — цвет стен или цвет бумаги, — но окрашенные поверхности со сгущениями, едва различимые на одном и том же искусственном фоне.2 Таким образом, существует естественная зрительная установка, когда я делаю то же самое, что и мой взгляд, сосредоточиваясь посредством этого взгляда на зрелище; тогда различные части поля взаимосвязаны в рамках единой структуры, которая делает их узнаваемыми и идентифицируемыми. Свойство, то, что может быть воспринято отдельными чувствами, возникает, когда я разбиваю эту всеобщую структурацию моего зрения, перестаю принадлежать моему собственному взгляду и вместо того чтобы переживать то, что я вижу, задумываюсь над этим, хочу испытать мои собственные возможности, разрываю связь между моим зрением и миром, связь между собственно мною и моим зрением, с тем чтобы рассмотреть и описать это последнее. В соответствии с этой
1 Einstellung auf reine Optik, Katz. Цит. по: Gelb. Op. cit. S. 600.
2 Ibid.
291
установкой, одновременно с тем, как мир распыляется на отдельные чувственно воспринаемые свойства, естественное единство воспринимающего субъекта также оказывается расколотым, и в итоге я уже не ощущаю себя самого в качестве субъекта визуального поля. Однако так же, как в пределах каждого чувства необходимо обрести естественное единство, мы сможем выделить некий «первичный слой» чувствования, который предшествует разделению чувств.1 В соответствии с тем, концентрируюсь ли я на каком-либо одном объекте или перевожу взгляд с одного на другой, либо, наконец, полностью отдаюсь происходящему, один и тот же цвет представляется мне то как поверхностный (Oberflachenfarbe) — то есть он расположен в определенном месте пространства, охватывает объект, — то становится атмосферным цветом (Raumfarbe), разлитым вокруг объекта; или я его ощущаю собственными глазами как вибрацию моего взгляда; либо, наконец, он сообщает всему моему телу постоянный способ существования, заполняет меня целиком, не являясь уже более цветом. Существует также объективный звук, он вне меня, в инструменте, атмосферный звук между объектом и моим телом, который вибрирует внутри меня, «точно я сделался флейтой или маятником». И, наконец, последняя стадия, когда сонорный элемент исчезает и становится опытом, сверх прочего очень конкретным опытом определенной трансформации всего моего тела.2 Сенсорный опыт располагает ограниченной свободой маневра: либо звук и цвет сами по себе описывают определенный объект — пепельницу, скрипку — и этот объект одновременно открыт всем чувствам, либо — и это другая сторона опыта — звук и цвет принимаются моим телом, и тогда становится трудно ограничить мой опыт только чувственным измерением, он спонтанно распространяется на другие области. Чувственный опыт — на третьей стадии, которую мы только что описывали, — обособляется только благодаря тому или иному «оттенку», который преимущественно указывает на направленность звука или цвета.3 На этом уровне двусмысленность опыта такова, что определенный аудиоритм вызывает слияние кинематографических образов и открывает дорогу перцепции движения, тогда как без аудио-поддержки
1 Werner. Untersuchungen uber Empfindung und Empfinden. I. S. 155.
2 Ibid. S. 157.
3 Ibid. S. 162.
292
та же самая последовательность образов развертывалась бы слишком медленно, чтобы спровоцировать калейдоскопическое движение.1 Звуки трансформируют следующие один за другим цветовые образы: более напряженный звук усиливает их, его прерывание делает их неустойчивыми, низкий звук превращает синий цвет в темно-синий либо делает его ярче.2 Гипотеза постоянства,3 которая приписывает каждому стимулу одно-единственное ощущение, тем менее обоснованна, чем ближе мы в нашем анализе к естественному восприятию. «Именно в той степени, в какой поведение является разумным и беспристрастным (sachlicher), гипотеза постоянства становится приемлемой в том, что касается отношения между стимулом и специфической чувственной реакцией на него, и насколько звуковой стимул, например, ограничен специфической областью, в данном случае областью слуха».4 Интоксикация мескалином, поскольку она искажает установку на беспристрастность и погружает субъект в витальность, должна, следовательно, благоприятствовать синестезии* взгляда. В сущности, под действием мескалина звук дудки превращает синий цвет в зеленый, шум метронома в темноте превращается в серые пятна, пространственные интервалы зрения соответствуют временным интервалам звучания, величина серого пятна — интенсивности звука, а его высота в пространстве — высоте звука.5 Испытуемый под действием мескалина находит кусочек железа, постукивает по подоконнику, и — «такая вот магия — говорит он — деревья становятся еще зеленее».6 Лай пса привлекает свет не поддающимся описанию способом и откликается в правой ноге.7 Все происходит так, как если бы можно было видеть иногда «падение установленных в ходе эволюции граней между чувствами».8 В перспективе объективного мира с его непрозрачными свойствами и объективного тела с его изолированными друг от друга органами явление раздвоения взгляда выглядит парадоксально. Его пытаютс
1 Zietz und Werner. Die dynamische Struktur der Bewegung.
2 Werner. Op. cit. S. 163.
3 Ср. выше. Введение. I.
4 Werner. Op. cit. S. 154.
5 Stein. Patologie der Wahrnehmung. S. 422.
6 Mayer-Gross et Stein. Ueber einige Abanderungen der Sinnestatigkeit im Meskalinrausch // Ztschr. f. d. ges. Neurologue und Psychiatrie. 1926. S. 385. 7 Ibid 8 Ibid
293
объяснить, но при этом не касаются концепции ощущения: нужно будет, например, предположить, что возбуждения, которые происходят обычно в определенной части головного мозга — зонах оптической или аудитивной — оказываются способными вмешиваться в происходящее вне этих пределов, и что, таким образом, со специфическим свойством оказывается ассоциированным некое неспецифическое свойство. Не обращая внимание на то, подтверждается ли последнее предположение какими-либо аргументами из физиологии мозга,1 отметим, что данное объяснение мало чем помогает в случае с опытом раздвоенного зрения, который становится, таким образом, еще одной возможностью для пересмотра понятия ощущения и объективного мышления. Поскольку субъект говорит нам не только то, что он воспринимает одновременно звук и цвет: он видит как раз звук, и в той точке, где формируются цвета.2 Эта формулировка буквально лишена смысла, если определить зрение визуальным quale, а звук — сонорным quale. Но как раз мы-то и должны формулировать наши дефиниции таким образом, чтобы найти для понятия ощущения одну приемлемую, поскольку видение звуков и восприятие на слух цветов существуют как феномены. А ведь это даже не какие-нибудь исключительные феномены. Синестезическое восприятие — это правило, и если мы не отдаем себе в этом отчета, то именно потому, что научное знание смещает опыт, и мы тем самым разучились видеть, слышать и, вообще, чувствовать для того, чтобы вывести дедуктивным путем из нашей телесной организации и из мира — как его воспринимает физик — то, что мы должны видеть, слышать и чувствовать. Утверждают, что зрение может нам дать только цвета и разные виды света, а тем самым — формы, которые суть контуры цветов, а также различные движения, которые суть позиционные перемещения цветовых пятен. Но как
1 Вполне возможно, например, что под действием мескалина мы могли бы наблюдать определенную трансформацию хронаксий. Этот факт никоим образом не представлял бы собою вариант объяснения двойного зрения, если, как мы это сейчас покажем, рядоположенность многочисленных доступных ощущению качеств не в состоянии разъяснить нам амбивалентность восприятия, как это имеет место в опыте двойного зрения. Трансформация хронаксий едва ли может быть причиной этого последнего феномена, но представляет собою объективное выражение или знак некоего глобального события и, более того, расположена не в объективном теле и имеет отношение к феноменальному телу как движущему средству бытия-в-мире.
2 Werner. Op. cit. S. 163.
294
разместить на шкале цветов прозрачность или «смазанные» цвета? На самом деле любой цвет в том, что у него есть своего, — это всего лишь внутренняя структура вещи, явленная вовне. Блеск золота дает нам возможность почувствовать его гомогенное строение, в то время как блеклость дерева — гетерогенность этого последнего.1 Различные чувства сообщаются друг с другом, открывая себя структуре вещи. Мы видим твердость и хрупкость стекла и, когда оно разбивается с хрустальным звоном, этот звук сопровождает именно видимое стекло.2 Мы видим упругость или ковкость раскаленной до красна стали, твердость лезвия рубанка, мягкость стружки, форма объектов, при всем том, не геометрический контур — она имеет определенную связь с их собственной природой и одновременно со зрением сообщается со всеми нашими чувствами. Форма сгиба льняной или хлопчатобумажной материи демонстрирует нам гибкость или сухость нити, холод или теплоту материи. Наконец, движение видимых объектов — это не простое перемещение цветовых пятен, которые им соответствуют в визуальном поле. В раскачивании ветки, с которой только что слетела птица, прочитывается ее гибкость или упругость, и именно таким образом можно немедленно отличить ветку яблоневого дерева от ветки березы. Мы видим, как чугунный блок всей своей тяжестью увязает в песке, мы видим жидкий характер воды, вязкость сиропа.3 Точно так же я слышу твердость и неровности мостовой в шуме автомобиля и потому обоснованно говорю о «мягком», «тусклом» или «сухом» шуме. Если можно сомневаться в том, что слух передает нам образы настоящих «вещей», то по крайней мере несомненно, что он сообщает нам — помимо любых звуков в пространстве — нечто, что «шумит», и тем самым сообщается с другими чувствами.4 Наконец, если я, закрыв глаза, скручиваю стальной прут и липовую ветвь, своими руками я воспринимаю все тайны структуры металла и дерева. Если, следовательно, взятые в качестве несопоставимых свойств «данные различных чувств» относятся к столь же далеким друг от друга мирам, причем каждое в своей специфической сущности является особым способом отображать вещь, то все
1 Schapp. Beitrage zur Phanomenologie der Wahrnehmung. Gottingen, 1910. S; 23 и след.
2 Ibid. S. 11.
3 Ibid. S. 21 и след.
4 Ibid. S. 32-33.
295
они взаимосвязаны самым главным — способностью означения.
Нужно только уточнить природу чувственного значения, не сделав этого, мы вернемся к интеллектуалистскому анализу, который отвергли выше. Это тот же самый стол, которого я касаюсь и который я вижу. Но нужно ли добавлять, как мы это уже сделали, что это одна и та же соната, которую слышу я и о которой говорит Хелен Келлер, это тот же самый человек, которого вижу я и которого пишет слепой художник?1 Постепенно исчезло бы любое различие между перцептивным и интеллектуальным синтезами. Единство чувств приобрело бы характер, сопоставимый с единством научных объектов. Когда я одновременно трогаю и вижу один и тот же объект, то единый объект стал бы общим основанием для этих двух явлений, как Венера является единым прообразом как Утренней Звезды, так и Звезды Вечерней, а восприятие стало бы своего рода начинающейся наукой.2 Однако, если восприятие соединяет наши чувственные переживания в единый мир, это нисколько не напоминает того, как научное обобщение подводит под одну черту объекты или явления разного порядка, это подобно тому, как бинокулярное видение схватывает один-единственный объект. Опишем этот «синтез» конкретно. Когда мой взгляд устремлен в бесконечность, я располагаю двойным образом близких ко мне объектов. Когда, в свою очередь, я концентрирую взгляд на этих последних, я вижу, как два образа с той и другой стороны стремятся навстречу друг другу, растворяясь в том, что становится единым объектом. Нет нужды сейчас говорить, что данный синтез состоит в том, чтобы осмыслить эти два образа вместе как образы одного и того же объекта; если бы речь шла о каком-нибудь духовном акте или восприятии, я должен был бы тотчас обратить внимание на идентичность обоих этих образов, тогда как на самом деле приходится значительно дольше ждать реализации этого единства объекта: вплоть до того момента, когда концентрация внимания устранит эти образы. Единый объект — это не определенный способ помыслить данные образы, поскольку их уже нет, когда этот объект появляется. «Слияние образов», было ли оно получено благодаря некоему
1 Specht. Zur Phanomenologie und Morphologie der pathologischen Wahrnehmungstauschungen // Ztschr. zur Pathopsychologie. 1912—1913 S. 11.
2 Allain. Quatre-vingt-un chapitres sur l'esprit et les passions. P. 38.
296
врожденному качеству нервной системы, да и пожелаем ли мы сказать, что, в конечном счете, если не на периферии, то по крайней мере в центре на нас воздействует одно-единственное возбуждение, опосредованное двумя нашими глазами? Однако просто существование одного визуального центра не может объяснить единый объект, поскольку иногда случается удвоение видимых предметов (диплопия), как и простой факт существования двух сетчаток не может объяснить само явление, так как оно не постоянно.1 Если возможно понять диплопию так же хорошо, как единый объект при нормальном зрении, то не благодаря анатомическому устройству глаза, но через анализ его функционирования и использования психофизическим субъектом. Скажем ли мы тогда, что диплопия имеется, потому что наши взоры не совмещаются друг с другом в направлении объекта, а этот последний отражается на обоих наших сетчатках в несимметричных образах? Что два этих образа сливаются в один, потому что фиксация располагает их в подобных точках обеих сетчаток? Но схождение и расхождение взглядов — это причина или результат диплопии и нормального зрения? В случае слепых от рождения, прооперированных по поводу катаракты, было бы невозможно сказать (в послеоперационный период), отсутствие ли координации в движении глаз препятствует зрению или беспорядок в визуальном поле благоприятствует этой нескоординированности, — потому ли они не видят, что не могут сконцентрировать взгляд, или не могут взгляд сконцентрировать, поскольку не располагают чем-либо, что можно видеть. Когда мой взгляд устремлен в бесконечность, причем, допустим, что один из моих пальцев, расположенный у глаз, проецируется на несимметричные точки моих сетчаток, расположение образов на сетчатках не может быть причиной фиксирующего движения, которое положит конец диплопии, поскольку, как это уже было показано,2 расхождение образов не
1 «Совпадание проводников в том виде, в каком оно существует, не обусловливает неразличение образов в простом бинокулярном зрении, поскольку может иметь место соперничество монокуляров, и изоляция сетчаток не способствует пониманию их различия тогда, когда это последнее присутствует, т. к. обычно при присутствии изменения в рецепторе и проводниках такого различия не наблюдается». Dejean. Etude psychologique de la distance dans la vision. P. 74.
2 Koffka. Some Problems of Space Perception // Psychologies of 1930. P. 179.
297
существует само по себе. Мой палец отражается на определенной площади сетчатки левого глаза и на некоей площади сетчатки правого глаза, несимметричной первой. Но и симметричный участок сетчатки правого глаза также испытывает визуальное возбуждение; распределение стимулов на обеих сетчатках дисимметрично только для взгляда субъекта, который сравнивает и идентифицирует две констелляции. На самих сетчатках, рассматриваемых в качестве объектов, есть только две совокупности несопоставимых стимулов. Нам ответят, может быть, что, исключая ситуацию любого фиксирующего движения, эти совокупности не в состоянии ни заменить друг друга, ни позволить увидеть хоть что-нибудь, и что в этом смысле их присутствия уже достаточно, чтобы породить своего рода состояние неравновесия. Но это возражение по сути означает признание той истины, которую мы стремимся продемонстрировать: что видение единого объекта — это не простой результат концентрации взгляда, что оно уже прочитывается в контексте самого акта концентрации, либо, как это уже говорилось, что концентрация взгляда — это «прогностический акт».1 Для того чтобы мой взгляд переместился на соседние объекты и сконцентрировался на них, необходимо, чтобы он испытывал2 диплопию как своего рода неравновесие либо как несовершенное видение, а также, чтобы он ориентировался на единый объект как на разрешение этого напряжения и полную реализацию зрительного акта. «Нужно „смотреть", чтобы „видеть"».3 Тогда единство объекта в бинокулярном зрении не вытекает из какого-либо безличного процесса, который, в конце концов, породил бы единый образ, соединяя два монокулярных образа. Когда переходят от диплопии к нормальному видению, единый объект замещает
1 Dejean. Op. cit. P. 110—111. Автор говорит: «Прогнозирующая деятельность разума», — и сейчас станет видно, что в этом пункте мы с ним не согласны.
2 Известно, что гештальттеория основывает этот направленный процесс на каком-либо физическом явлении в «зоне комбинирования». В другом месте мы уже говорили, что не стоит обращаться к психологу с вопросом о многообразии явлений или структур, как и объяснять эти последние некоторыми из их числа, в данном случае, физическими формами. Фиксация как временная форма не является физическим или физиологическим фактом по той простой причине, что все эти формы принадлежат феноменальному миру. Ср. по этому вопросу: Merleau-Ponty. La Structure du Comportement. P. 175 и след., 191 и след.
3 Dejean. Ibid.
298
два образа, не являясь, очевидно, их простой заменой: он относится к другому порядку, нежели эти последние, несоизмеримо более прочному. Два образа диплопии не сливаются в один образ при бинокулярном видении, и единство объекта носит интенциональный характер. Но — сейчас мы как раз в том месте наших рассуждений, где мы и хотели оказаться все это время — несмотря на это, оно не является и понятийным единством. Переход от диплопии к видению единого объекта происходит не благодаря контролю разума, но в тот момент, когда оба глаза прекращают функционировать отдельно друг от друга и действуют как один орган. И это не эпистемологический субъект реализует синтез, а тело, когда оно перестает растрачивать свои усилия по разным направлениям, сплачивается и устремляется — всеми доступными ему средствами — к единственному пределу своего движения и когда свойственная ему интенция постигается благодаря совокупному движению. Мы отнимаем у объективного тела этот синтез только для того, чтобы передать его феноменальному телу, то есть телу, которое создает вокруг себя определенную «среду»,1 где его «части» притерлись друг к другу динамически, а его рецепторы настроились таким образом, чтобы, объединив свои усилия, сделать возможным восприятие объекта. Говоря, что эта интенциональность — не мышление, мы хотим сказать, что она реализуется не в прозрачности осознания и учитывает как приобретение все то скрытое знание о себе самом, которым наделено мое тело. Нашедший опору в дологическом единстве телесной организации перцептивный синтез не владеет тайной объекта, как и не знает секрета собственного тела, и именно поэтому воспринимаемый объект всегда выглядит как трансцендентальный, именно поэтому кажется, что синтез происходит в самом объекте, в мире, а не в той метафизической точке, каковой является мыслящий субъект, и именно в этом перцептивный синтез отличается от синтеза, полученного с помощью мышления. Когда я перехожу от диплопии к нормальному видению, я не только отдаю себе отчет в том, что вижу обоими глазами один и тот же объект, я понимаю, что приближаюсь к самому объекту и, наконец, ощущаю его присутствие «во плоти
1 Настолько, насколько оно обладает «Umweltintentionalitat. Buytendijk, Plessner. Die Deutung des mimischen Ausdrucks // Philosophischer Anzeiger. 1925. S. 81.
299
и крови». Монокулярные образы блуждали в потемках перед вещами, им не было места в мире, и вдруг они отступают по направлению к определенной точке реального мира и там пожирают друг друга, подобно тому как фантомы при свете дня возвращаются в земную твердь, из которой они когда-то явились. Бинокулярный объект поглощает монокулярные образы, именно в нем и происходит синтез, именно перед лицом его ясности указанные образы предстают друг для друга как явления этого объекта. Последовательность моих опытов выглядит тогда согласующей, а синтез реализуется не настолько, насколько все эти опыты выражают определенную постоянную, и не в идентичности объекта, а настолько, насколько эти опыты подытожены последним из них, в самости вещи. Эта самость, само собой разумеется, недостижима: любой воспринимаемый аспект вещи — это только лишь своего рода приглашение к восприятию чего-то большего, только лишь мгновенная остановка в перцептивном процессе. Если бы вещь воспринималась такой, какой она есть на самом деле, тогда она продемонстрировала бы нам все свои секреты, лишилась бы ореола таинственности. Она перестала бы существовать как вещь в тот момент, когда мы поверили бы, что обладаем ею. То, что составляет мир вещи — это именно то, что незаметно похищает ее у нас. А самость вещи, ее неоспоримое присутствие и вечное отсутствие, в котором она укрывается, суть две неотделимые друг от друга стороны трансцендентности. Интеллектуализм игнорирует и первую, и вторую, и если мы хотим осознать вещь как трансцендентный предел открытой последовательности опытов, нужно придать субъекту восприятия единство — также открытое и неопределенное — телесной схемы. Вот чему нас учит синтез бинокулярного зрения. Применим эти выводы к разрешению проблемы единства чувств. Это единство невозможно будет понять, если выводить чувства из некоего изначального сознания. Напротив, сознание интерпретируется, исходя из интеграции (никогда вполне не достижимой) чувств в одном-единственном познающем организме. Интерсенсорный объект является для визуального объекта тем, чем этот последний является для монокулярных образов диплопии,1 и чувства взаимодействуют
1 На самом деле чувства не должны ставиться в один ряд, как если бы все они были в равной степени объективирующими и прозрачными для интенциональности. Наш опыт не уравнивает их: мне кажется, что визуальный опыт ближе к миру, нежели тактильный, он сам в себе обретает свою истинность и даже умножает ее, поскольку его более сложная структура представляет мне модальности бытия, которые невозможно даже заподозрить, осязая. Единство чувств реализуется в горизонтальной плоскости, по причине структуры самих чувств. Однако можно обнаружить нечто аналогичное в случае бинокулярного видения, если верно, что у нас есть «направляющий глаз», которому подчиняется его собрат. Два этих факта — воспроизводство других типов чувственного опыта в опыте визуальном, как и воспроизводство функций одного глаза другим — доказывают, что единство опыта не является формальным, это коренное единство.
300
в контексте восприятия так же, как глаза, когда они видят что-либо. Видение звуков или слышание цветов осуществляется так же, как осуществляется единство взгляда двух глаз, в той мере, в какой мое тело является не некоей суммой рядоположенных органов, но синэргетической системой, все функции которой взаимосвязанны и воспроизводятся в общем движении от бытия к миру, и в той мере, в какой это тело является устойчивой фигурой существования. Есть смысл говорить о том, что я вижу звуки или слышу цвета, если зрение или слух — это не просто обладание неким таинственным quale, но осуществление определенной модальности существования, синхронизация моего тела с ней. Проблема же синестезии находит путь к разрешению, если переживание этого quale — это переживание определенного типа движения или поведения. Когда я говорю, что вижу звук, я хочу сказать, что все мое чувственное бытие и, в особенности, та часть меня, которая способна воспринимать цвета, откликается на вибрацию этого звука. Движение, понятое не как объективное движение и перемещение в пространстве, а как проект движения или «виртуальное движение»,1 — это фундамент единства чувств. Достаточно известно, что звуковое кино не только добавляет зрелищу звуковой аккомпанемент, но изменяет содержание самого зрелища. Когда я присутствую на показе любого дублированного фильма, я не только отмечаю рассогласование речи и образа, но мне внезапно чудится, что там речь идет вообще о чем-то другом, и в то время, как в кинозале и в моих ушах раздается дублированный текст, для меня он не существует как нечто слышимое, а на самом деле я слышу только эту другую бусшумную речь с экрана. Когда поломка звука внезапно оставляет персонажа, жестикулирующего на экране, немым, то не только смысл того, что он
1 Palagyi, Stein.
301
произносит, столь же внезапно ускользает от меня, — само зрелище тоже меняется. Лицо, только что живое, подает признаки паралича, каменеет, напоминая физиономию ошарашенного человека, и обрыв звука повергает экран в какое-то оцепенение. Для зрителя жесты и речь — это не какое-то идеальное означение. Для него речь подхватывает жест, а жест подхватывает речь, они взаимодействуют в моем собственном теле в качестве чувственных аспектов моего тела, они непосредственно символизируют друг друга, поскольку мое тело — на самом деле система, целиком сотканная из эквивалентных отношений и интерсенсорных взаимоперемещений. Чувства переводятся одно в другое, не нуждаясь в переводчике, понимают друг друга, не обращаясь к мысли. Эти замечания позволяют понять всю глубину высказывания Гердера: «Человек — это обыкновенный вечный sensorium, к которому прикасаются то с одной, то с другой стороны».1 С помощью понятия телесной схемы мы описали по-новому не только единство тела, но также, посредством этого описания, представили единство чувств и единство объекта. Мое тело — это место или, скорее, сама актуальность феномена выражения (Ausdruck), в нем визуальный и аудитивный опыт предвосхищают друг друга, а их экспрессивное значение является основой допредикативного единства воспринимаемого и через него — вербальным выражением (Darstellung) и интеллектуальной сигнификацией (Bedeutung).2 Мое тело — это общая для всех объектов текстура. Оно является, по меньшей мере в отношении воспринимаемого мира, общим инструментом моего «понимания».
Именно тело придает смысл не только естественному объекту, но также и таким культурным объектам, как слова. Если субъекту предъявить какое-либо слово в промежуток времени, слишком короткий для того, чтобы его можно было понять, то, например, слово «горячий» введет в контекст своего рода переживание жара, которое создаст вокруг него определенную смысловую ауру.3 Слово «твердый»4 вызывает, так сказать, одеревенение спины или шеи, и только во вторую очередь оно проецируется в поле зрения или слуха и
1 Цит. по: Werner. Op. cit. S. 152.
2 Различение Ausdruck, Darstellung и Bedeutung принадлежит Кассиреру. Cassirer. Philosophie der Symbolischen Formen, III.
3 Werner. Op. cit. S. 160 и след.
4 В любом случае немецкое слово hart.
302
принимает вид знака или слова. Еще не указывая на определенное понятие, оно уже является событием, включившим в себя мое тело, и его объятия очерчивают смысловую зону, с которой это слово соотносится. Один испытуемый заявляет, что встречаясь со словом «влажный» (feucht) он испытывает, кроме ощущения сырости и холода, общее изменение телесной схемы — так, будто бы внутренняя полость тела превращается в его поверхность, будто реальность тела, расположенного между конечностями, пытается найти новый центр. Слово в таком случае неотличимо от установки, которую оно внедряет, и только его присутствие носит более продолжительный характер, оно предстает как внешний образ, а его значение — как мысль. Слова имеют определенное выражение, потому что мы придерживаемся по отношению к ним — как и по отношению к любой личности — определенного поведения, которое обнаруживается вместе со словами. «Я пытаюсь удержать слово rot (красный) в его непосредственном выражении; но вначале оно носит для меня сугубо поверхностный характер, это только знак, соединенный со знанием его значения. Оно само даже не красное. Но внезапно я замечаю, что слово пробивает себе дорогу в моем теле. Это — ощущение (которое трудно описать) своего рода приглушенной полноты, которая наводняет мое тело и в то же время придает моей ротовой полости сферическую форму. И именно в этот момент я замечаю, что слово, запечатленное на бумаге, получает собственную экспрессивную нагрузку, оно является передо мной в сумеречно-красном ореоле в то время, как буква „о" представляет интуитивно ту самую сферическую впадину, которую я ранее ощутил внутри моего рта».1 Такое поведение слова дает нам, в частности, понимание того, что это слово непременно должно быть чем-то, о чем говорят, что видят и что слышат. «Прочтенное слово — это не некая геометрическая структура в одном из участков визуального пространства, это представление поведения и лингвистического движения в его динамической полноте».2 Идет ли речь о восприятии слов
1 Werner. Untersuchungen uber Empfindung und Empfinden. II: Die Rolle der Sprachempfindung im Prozess der Gestaltung ausdrucksmassig erlebter Worter. S. 238.
2 Ibid. S. 239. То, что было сказано о слове, еще более применительно к фразе. Даже раньше, чем мы действительно прочли фразу, мы можем сказать, что это относится к газетному стилю или что это «вводное предложение» (Ibid. S. 251—253). Можно понять ту или иную фразу или по крайней мере придать ей определенный смысл, идя от целого к части. Не потому, что, как об этом говорит Бергсон, мы конструировали «гипотезу» из начальных слов, но потому, что у нас есть орган речи, который принимает лингвистическую структуру, данную ему подобно тому, как наши органы чувств направлены на стимул и синхронизированы с ним.
303
или — более обобщенно — объектов, «существует определенная телесная установка, специфический тип динамического напряжения, который необходим для структурирования образа; человек в качестве динамичной, живой тотальности должен сам принять определенную форму, чтобы разметить в своем визуальном поле любое изображение как часть психофизического организма».1 В итоге мое тело — это не только объект среди прочих объектов, совокупность доступных чувствам свойств среди других таких же совокупностей, оно является объектом, восприимчивым по отношению ко всем другим объектам, который резонирует в ответ на любой звук, отвечает на любой цвет и дает словам их первоисходное значение в зависимости от того, как он на них реагирует. Речь в данном случае идет не о том, чтобы свести значение слова «горячий» к ощущениям жара, в соответствии с эмпирической формулировкой. Ибо жар, который я ощущаю, читая слово «горячий», это не настоящий жар. Это только мое тело приготовилось к жаре и, так сказать, описывает ее форму. Точно так же, когда мне называют часть моего тела, либо, когда я ее себе представляю, я испытываю в соответствующем месте квазиощущение контакта, которое является на самом деле только появлением этой части моего тела в рамках общей телесной схемы. Мы не сводим значение слова и даже значение того, что воспринято, к своего рода сумме «телесных ощущений», но говорим, что тело в той мере, в какой у него есть различные типы «поведения», является тем странным объектом, который использует свои собственные части в качестве общей символики мира и благодаря которому, соответственно, мы можем «вторгаться» в этот мир, «понимать» его и находить ему значение.
Нам скажут, что все это, может быть, и имеет какую-то ценность в качестве описания явления. Но какое значение это имеет для нас, если в конечном счете данные описания не содержат чего-либо, о чем можно размышлять, если рефлексия уличает их в бессмысленности? На уровне мнения собственное тело — это в одно и то же время объект конституированный
1 Ibid. S. 230.
304
и конституирующий по отношению к другим объектам. Но если угодно знать, о чем именно идет речь, нужно выбрать одну из этих двух перспектив и, при последнем разборе, переместить тело в плоскость конституированного объекта. Что-нибудь одно: либо я рассматриваю себя в гуще мира, внедренным в него благодаря моему телу, в которое вкладываются отношения причинности, и тогда «чувства» и «тело» — это материальные аппараты и им вообще ничего не известно; объект формирует образ на сетчатках, и этот образ удваивается в оптическом центре другого образа, и в этом случае нет ничего, кроме вещей, существующих ради того, чтобы их видели, и никого, кто бы видел, и тогда необъяснимым образом мы отброшены с телесной стадии на другую, под человеком мы понимаем «человечка», а под этим последним еще одного, никогда не приближаясь к самому видению; либо я действительно хочу понять, каким образом реализуется видение, но в этом случае мне нужно оставить то, что конституировано, то, что есть в себе, и сосредоточиться мысленно на сущем, для которого объект может существовать. Однако для того чтобы объект мог существовать для взгляда субъекта, недостаточно того, чтобы этот «субъект» обнимал его взглядом или схватывал его подобно тому, как моя рука хватает какую-нибудь деревяшку, нужно еще, чтобы он отдавал себе отчет в том, что он схватывает или на что смотрит, чтобы он познавал себя хватающим или смотрящим, чтобы его действие было всецело предоставлено самому себе и чтобы, наконец, этот субъект был не чем иным, как тем, кем он себя осознает, без чего мы действительно имели бы захватывание объекта или взгляд на объект постороннего свидетеля, а так называемый субъект, не осознавая себя, растворился бы в собственном действии и ничего бы не понимал. Для того чтобы имели место видение объекта или тактильное восприятие объекта, чувствам всегда будет недоставать того измерения отсутствия, той ирреальности, благодаря которой субъект может осознавать себя в качестве субъекта, а объект — существовать для него. Осознание того, что связано, предполагает осознание того, что связывает и выполняемого этим последним соединяющего действия, осознание объекта предполагает осознание себя, или, скорее, они подобны. Тогда, если наличествует осознание чего-либо, то суть в том, что субъект не имеет совершенно никакого значения, и «ощущения», «материя» знания — это не некие моменты или обитатели сознания, они относятся к
305
тому, что конституировано. Что могут наши описания противопоставить этим очевидным истинам, как они могли бы избежать этой альтернативы? Вернемся к перцептивному опыту. Я воспринимаю этот стол, на котором я пишу. Это означает, среди прочего, что мое перцептивное действие занимает меня, причем занимает меня до такой степени, что я не могу, в то время как я на самом деле воспринимаю стол, видеть себя в роли воспринимающего стол. Когда я хочу это сделать, я, так сказать, перестаю погружаться взглядом в стол, я возвращаюсь к себе — к тому, кто воспринимает, — и понимаю тогда, что мое восприятие должно было преодолеть некоторые субъективные кажимости, интерпретировать некоторые мои «ощущения», и, наконец, оно предстает в перспективе моего индивидуального опыта. Именно исходя из того, что связано, я — уже вторично — осознаю деятельность по связыванию, когда, принимая аналитическую установку, разлагаю восприятие на свойства и ощущения, и чтобы исходя из них вновь вернуться к объекту, в орбиту которого я был вовлечен, я вынужден предположить акт синтеза, который является только оборотной стороной моего анализа. Мой акт восприятия, взятый в его простоте, сам по себе не производит этого синтеза, он пользуется уже проделанной работой, общим синтезом, утвержденным раз и навсегда, — вот о чем я рассуждаю, говоря, что воспринимаю что-либо моим телом или моими чувствами, которые суть в действительности то самое привычное знание о реальности, имплицитная или сложившаяся наука. Если бы мое сознание в самом деле конституировало реальность, которую оно воспринимает, между первым и второй не существовало бы никакой дистанции, никакого зазора, сознание пропитывало бы реальность вплоть до ее самых потаенных сочленений, интенциональность переносила бы нас в центр объекта, и тем самым то, что воспринято, не обладало бы плотностью настоящего, сознание не терялось бы, не увязало бы в нем. Мы же, напротив, осознаем неисчерпаемость объекта, увязаем в нем, поскольку между ним и нами находится то скрытое знание, которое использует наш взгляд, благодаря которому, как мы самонадеянно полагаем, только и возможно рациональное представление и которое всегда остается по эту сторону нашего восприятия. Если, как мы об этом говорили, во всяком восприятии есть что-то анонимное, то причина этого кроется в том, что оно использует некое приобретение, которое не
306
оспаривается восприятием. Тот, кто воспринимает, не распростерт перед собой, как это должно быть в случае сознания, он наделен исторической плотностью, он наследует своего рода перцептивную традицию и сталкивается с настоящим. В рамках восприятия мы не мыслим объект, и мы не мыслим себя мыслящими этот объект, мы тесно связаны с объектом и не отделимы от того тела, которое знает об этом объекте больше, чем мы знаем о мире, о мотиве и средствах, которыми мы располагаем для его синтезирования. Вот почему мы сказали вслед за Гердером, что человек — это всеобщий sensorium. В этом первичном слое чувствования, который обретают при условии действительного совпадения с актом восприятия и отказа от критической установки, я переживаю единство субъекта и интерсенсорное единство вещи, я мыслю их иначе, сравнительно с рефлексивным анализом и наукой. Но что такое связанное без связи, что такое объект, который еще не является объектом для кого-либо? Психологическая рефлексия, которая постулирует мой акт восприятия как одно из событий моей истории, вполне может быть вторичной. Но трансцендентальная рефлексия, которая открывает меня как вневременного мыслителя, размышляющего об объекте, не добавляет к нему ничего нового, она ограничивается формулированием того, что придает смысл «столу», «стулу», что делает их структуру устойчивой, а мое переживание объективности возможным. Наконец, что означает переживать единство объекта и субъекта, если не осуществлять его? Но если мы предполагаем, что единство появляется вместе с феноменом моего тела, не нужно ли, чтобы я его мыслил в нем, чтобы там его найти и чтобы я обобщал этот феномен, дабы его пережить? Мы не стремимся вывести «для себя» из «в себе», не возвращаемся к какой-либо форме эмпиризма, и тело, которому мы доверяем синтез воспринимаемого мира, — это не некая чистая данность, вещь, воспринимаемая пассивно. Однако перцептивный синтез — это для нас род временного синтеза, субъективность на уровне восприятия есть не что иное, как временность, и именно это позволяет нам сохранить за субъектом восприятия непрозрачность и историчность. Я раскрываю глаза на мой стол, мое сознание переполнено цветами и смутными отражениями, оно едва выделяет себя на фоне того, что перед ним, оно развертывается сквозь мое тело в зрелище, кото-Рое пока является зрелищем ничто. Внезапно я останавливаю взгляд на столе, который пока еще не здесь, я смотрю на
307
расстоянии, тогда как и в помине нет еще глубины, мое тело делает своим центром пока еще возможный объект и распоряжается своими чувственными поверхностями таким образом, чтобы превратить этот объект в реальный. Я могу, таким образом, вернуть на его место в реальности то, что меня касалось, поскольку я могу, перемещаясь в будущее, вернуть в непосредственное прошлое первое воздействие мира на мои чувства и направить самого себя в сторону объекта, как в сторону ближайшего будущего. Акт взглядывания неделимо устремлен в будущее, поскольку объект находится в зоне досягаемости моего фиксирующего движения; одновременно акт этот ретроспективен, поскольку он вот-вот превратит себя в нечто, предшествующее собственному появлению, в «стимул», мотив или перводвигатель всего процесса с самого его начала. Пространственный синтез и синтез объекта основаны на этом развертывании времени. Во всяком фиксирующем движении мое тело увязывает воедино настоящее, прошлое и будущее, оно источает время, или, лучше сказать, оно становится тем местом в природе, где впервые события, вместо того чтобы сталкиваться друг с другом в бытии, создают вокруг настоящего двойной горизонт прошлого и будущего и получают историческую направленность. Здесь есть призыв, но не переживание своего рода вечного оестествляющего. Мое тело входит во владение временем, порождает прошлое и будущее для настоящего, оно — не вещь, оно порождает время, вместо того чтобы испытывать на себе его действие. Но любое фиксирующее действие должно возобновляться, без этого оно исчезнет в бессознательном. Объект остается определенно различимым для меня, если я пробегаю его вдоль и поперек глазами, беглость — одна из отличительных черт взгляда. Власть над определенным отрезком времени, которую взгляд нам дает, синтез, который он реализует, суть также временные феномены, они протекают и могут сохраняться только будучи повторно зафиксированы в новом, но также ограниченном во времени акте. Претензия каждого перцептивного акта на объективность передается следующему за ним, вновь оказывается несостоятельной и снова передается дальше по цепочке. Эта вечная неудача перцептивного сознания была предсказуема с самого начала. Если я могу видеть объект, только отодвигая его в прошлое, это значит, что подобно первому воздействию объекта на мои органы чувств, восприятие, которое следует за этим воздействием, также занимает, заполняет все мое созна-
308
ние, это значит, что оно пойдет той же дорогой, а субъект восприятия никогда не является абсолютной субъективностью и должен стать объектом для некоего последующего Я. Восприятие всегда происходит в мире «On».* Это не какой-нибудь личный акт, посредством которого я мог бы самостоятельно дать новый смысл моей жизни. Тот, кто в чувственном исследовании задает измерение прошлого настоящему и направляет его к будущему, — не я как автономный субъект, это я в той мере, в какой я обладаю телом и могу «смотреть». Восприятие — это скорее всего не столько настоящая история, сколько то, что удостоверяет и обновляет в нас некую «предысторию». И она опять-таки соприсуща времени; не было бы настоящего, то есть чувственного с его плотностью и неисчерпаемым многообразием, если бы восприятие, говоря в духе Гегеля, не сохраняло прошлого в глубине своего настоящего и не спрессовывало это прошлое в самом себе. В действительности восприятие вовсе не осуществляет синтез собственного объекта, но не из-за того, что оно принимает этот объект пассивно, в духе эмпиризма, а потому, что единство объекта появляется благодаря времени и что время улетучивается по мере того, как он снова фиксируется. Благодаря времени у меня действительно есть возможность включаться в предыдущие опыты и продолжать их в опытах последующих, но я никоим образом не владею абсолютно собственным «я», поскольку пустота будущего всегда заполняется новым настоящим. Не существует объекта, связанного без связи и без субъекта, нет единства без стирания различий, но всякий синтез и растягивается, и переделывается временем, которое одним и тем же движением ставит его под вопрос и подтверждает, потому что время создает новое настоящее, удерживающее прошлое. Следовательно, альтернатива оестествленного и оестествляющего преобразуется в диалектику конституированного и конституирующего времени. Коль скоро мы должны разрешить проблему, которую сами перед собой поставили — проблему сенсорности, то есть конечной субъективности, — то мы разрешим ее, размышляя о времени и показывая, каким образом оно существует исключительно Для субъективности, поскольку без нее (так как прошлое в себе уже не существует, а будущее в себе — еще не существует) не было бы времени, и каким образом тем не менее эта субъективность и является собственно временем, как можно говорить вслед за Гегелем, что время — это бытие духа,
309
или вместе с Гуссерлем рассуждать о самоконституировании времени.
В данный момент предшествующие описания и те, что последуют, позволят нам ближе познакомиться с новым видом рефлексии, от которого мы ожидаем разрешения наших проблем. Для интеллектуализма размышлять означает отдалять или объективировать ощущение и ставить рядом с этим последним «пустого» субъекта, который может преодолеть это различие и ради которого он может существовать. В той точно мере, в какой интеллектуализм очищает сознание, лишая его любой непрозрачности, он делает из hyle подлинную вещь, и схватывание разумом конкретного содержания, встреча этой вещи и духа становится немыслимой. Если в ответ скажут, что данные познания — это результат анализа и их нельзя рассматривать в качестве реального элемента, тогда нужно признать, что соответственно синтетическое единство апперцепции является понятийным оформлением опыта, что оно не должно приобретать самостоятельного значения и что, в конечном счете, нужно начать разрабатывать теорию познания с чистого листа. Со своей стороны мы считаем, что данные познания и их форма — это результаты анализа. Я ставлю проблему познания, когда, порывая с изначальной верой в восприятие, принимаю по отношению к нему критическую установку и спрашиваю себя, «что же я действительно вижу». Цель любой радикальной рефлексии, то есть той, которая намеревается познать самое себя, заключается парадоксальным образом в том, чтобы обрести нерефлексивное представление о мире, чтобы переместить в контекст этого опыта установку на верификацию и рефлексивные операции и показать рефлексию как одну из возможностей моего бытия. Чем же мы располагаем тогда на первых шагах? Не разноликой данностью вкупе с синтетической апперцепцией, которая эту данность преодолевает и насквозь пронизывает, но определенным перцептивным полем, существующем на фоне мира. В данном случае еще ничто не тематизировано. Ни объект, ни субъект еще не положены. В рамках изначального поля располагают не мозаикой свойств, а целостной конфигурацией, которая распределяет функциональные значения в соответствии с требованиями целого, и, например, как мы это уже видели, белая бумага в полутьме — уже не белая в смысле объективного свойства, но считается белой. То, что называют ощущением — это лишь простейшее из восприятий, и оно в качестве
310
модальности существования не в состоянии — как и любое другое восприятие — отделиться от определенного фона, которым, в конечном итоге, является мир. Соответственно любой перцептивный акт представляется как бы изъятым из глобальной принадлежности миру. В сердцевине этой системы находится способность приостановить жизненное сообщение или по крайней мере его ограничить, задерживая наш взгляд на каком-то фрагменте зрелища и переключая на этот фрагмент все перцептивное поле. Не нужно, как мы видели, выводить в первичном опыте детерминации, которые будут достигнуты в рамках критической установки, ни, как следствие, говорить о реальном синтезе, в то время как многообразное, еще не разложено. Нужно ли, следовательно, отбросить идеи синтеза и материи познания? Скажем ли мы, что восприятие позволяет обнаружить объекты подобно тому, как свет освещает их ночью, нужно ли вновь отнести на свой счет этот реализм, который, как говорил Мальбранш, воображает себе, что душа выходит из тела через глаза и посещает объекты реального мира? Это скорее всего не избавило бы нас от идеи синтеза, поскольку для того, чтобы, например, воспринимать поверхность, недостаточно пробежать по ней глазами. Нужно удержать моменты этого маршрута и соединить друг с другом точки поверхности. Но мы видели, что первичное восприятие — это не-тетический, дообъективный и предсознательный опыт. Исходя из этого, на какое-то время представим, что существует лишь возможная материя осознания. Из каждой точки первичного опыта исходят определенные интенции, которые не имеют содержания. Реализуя эти интенции, анализ придет к объекту знания, к ощущению как частному феномену, к чистому субъекту, который полагает первое и второе. Эти три понятия существуют лишь в горизонте первичного опыта. Именно в опыте соприкосновения с вещью найдет свое основание рефлексивный идеал тетической мысли. Рефлексия обретает всю полноту своего смысла только при том условии, что она учитывает нерефлексивный фон, который ею предполагается, который она использует и который является для нее как бы изначальным прошлым, тем прошлым, которое никогда не было настоящим.
П. ПРОСТРАНСТВО
Мы только что признали, что анализ не имеет права полагать материю познания в качестве идеального для обособления момента и что эта материя, когда мы ее воплощаем в особом рефлексивном акте, уже сама соотносится с миром. Рефлексия не проделывает в противоположном направлении путь, уже пройденный в процессе конституирования, и естественная соотнесенность материи с миром приводит нас к новой концепции интенциональности, поскольку ее классическая концепция,1 трактующая жизненный опыт как чистый акт конституирующего сознания, добивается этого только в той точно мере, в какой она определяет сознание как абсолютное небытие и соответственно вытесняет содержание в некий «материальный слой», то есть в непроницаемое бытие. Теперь нужно непосредственно приблизиться к этой новой интенциональности, исследуя соответствующее понятие определенной формы восприятия и, в особенности, понятие пространства. Кант попытался прочертить твердую демаркационную линию между пространством как формой внешнего опыта и вещами, данными в этом опыте. Разумеется, речь не идет о каком-либо отношении некоего вместилища к тому» что оно вмещает в себе, поскольку это отношение существует только между объектами, ни даже об отношении логической включенности, наподобие того, что имеется между индивидуумом и классом, поскольку пространство предшествует так называемым своим частям, которые всегда выделяются в нем. Пространство — это не среда (реальная или логическая), в
1 Под классической концепцией мы понимаем либо концепцию кого-либо из кантианцев, например П. Лашьез-Рея (Lachieze-Rey), либо концепцию Гуссерля второго периода его творчества (период «Ideen»).
312
которой расположены вещи, а средство, благодаря которому положение этих вещей становится возможным. То есть вместо того, чтобы воображать пространство как нечто вроде эфира, в который погружены все вещи, или абстрактно понимать его как некую особенность общую для всех вещей, нам следует мыслить его как универсальную возможность их взаимодействий. Следовательно, либо я не размышляю, живу в вещах и смутно воспринимаю пространство то как среду для этих вещей, то как их общий атрибут, либо же я размышляю, мысленно представляю пространство в его собственном истоке, действительно осмысливаю отношения, которые подпадают под это слово, и понимаю тогда, что эти отношения существуют только благодаря субъекту, который их описывает и несет в себе, и тогда я перехожу от опространственного пространства к пространству, творящему пространство. В первом случае мое тело и вещи, их конкретные отношения соответственно перспективе — верх и низ, право и лево, близкое и далекое — могут представляться мне как неизменное многообразие, во втором случае я открываю единую и неделимую способность описывать пространство. В первом случае я имею дело с физическим пространством, с его областями, наделенными различными свойствами; во втором — с геометрическим пространством, измерения которого взаимозаменяемы, передо мной гомогенная и изотропная пространственность, я могу по меньшей мере помыслить чистое изменение места, которое ни в малейшей детали не изменило бы то, что движется, и соответственно помыслить чистое полагание, отличное от ситуации объекта в его конкретном контексте. Известно, насколько это различие запутывается на уровне собственно научного знания в современных концепциях пространства. Здесь мы хотели бы сопоставить его не с техническими инструментами современной физики, а с нашим опытом относительно пространства — согласно Канту, последней инстанцией всех знаний, касающихся пространств. Правда ли, что мы оказываемся перед альтернативой либо воспринимать вещи в пространстве, либо же (если мы размышляем и если хотим знать, что означает наш собственный опыт) мыслить пространство как неделимую систему связующих актов, совершаемых конституирующим разумом? Не обосновывает ли пространственный опыт единство посредством синтеза, но синтеза какого-то совершенно Другого вида?
313
Рассмотрим этот опыт до всякой концептуализации. Возьмем, например, наш опыт «верха» и «низа». Мы не могли бы его ухватить в условиях обычного течения жизни, поскольку в этом случае он скрыт под своими же результатами. Нужно обратиться к какому-нибудь исключительному случаю, когда этот опыт разрушается и восстанавливается у нас на глазах, например, в случае зрения без инверсии на сетчатке. Если испытуемый надевает очки, которые восстанавливают образа на сетчатке, вся картина поначалу кажется нереальной, перевернутой; на второй день эксперимента нормальное восприятие начинает восстанавливаться, за исключением того, что у испытуемого есть ощущение, будто его собственное тело перевернуто.1 В ходе второй серии экспериментов,2 которая продолжается восемь дней, объекты кажутся перевернутыми, но не настолько нереальными, как в первый раз. На второй день картинка уже не стоит вверх ногами, однако есть ощущение необычного положения тела. Между третьим и седьмым днем тело постепенно возвращается в нормальную позицию, особенно, когда субъект активен. Когда испытуемый неподвижно лежит, тело представляется еще на фоне прежнего пространства, и для невидимых частей тела «правое» и «левое» до конца опыта сохраняют ту же локализацию. Внешние объекты все в большей степени приобретают видимость «реальности». Начиная с пятого дня, жесты, в которых сначала путались по причине непривычного типа видения и которые нужно бы подвергать коррекции, с учетом визуальной трансформации, безошибочно достигают цели. Новые визуальные явления, которые вначале были изолированы на фоне прежнего пространства, вписываются — (на третий день) ценой усилия воли, а затем (на седьмой день) без всякого усилия — в горизонт, ориентированный так же, как и они сами. На седьмой день локализация звуков вполне точна, если звуковой объект и виден, и слышен. Она по-прежнему неуверенна, двойственна или даже неверна, если этот объект не показывается в визуальном поле. В конце опыта, когда очки снимают, объекты кажутся не то чтобы перевернутыми, но «странными», а моторные реакции претерпевают инверсию: субъект протягивает правую руку, когда следовало бы протя-
1 Stratton. Some preliminary experiments on vision without inversion of the retinal image // Psychological Review. 1896.
2 Stratton. Vision without inversion of the retinal image.