Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки





назад содержание далее

Часть 3.

Л.А.Микешина

Витгенштейн: проблема веры и достоверности в познании

Присутствие феномена веры в познавательной деятельности субъекта - общепризнанный факт в эпистемологических исследованиях, однако гносеологический, логико-методологический статус, а также социокультурные, в частности коммуникативные, истоки веры - это проблемы, требующие специального исследования. Размышления Витгенштейна о вере, сомнении и достоверности не утратили своей значимости и, как представляется, не оценены в полной мере исследователями данной проблематики.

Работа "О достоверности"[69] - исследование в традиции позднего Витгенштейна - в полной мере выражает порожденную им антипозитивистскую тенденцию в аналитической философии. Возникнув как философия обыденного языка, мало интересующаяся философией науки, эта ветвь сблизилась по своим интенциям и подходам с фундаментальной традицией, представленной столь отличным от позитивизма направлением, как герменевтика[70].

Однако отметим, что дело не только в круге специфических проблем, в обращении к новым для Витгенштейна и его последователей темам, но и в том, как они прочитываются и решаются. Проблема достоверности (веры, уверенности, несомненности) предельно показательна в этом отношении. При ее исследовании отход Витгенштейна от логического позитивизма более чем очевиден. В логическом позитивизме понятие достоверности применялось для характеристики посылок и выводов в дедуктивной логике. Другой аспект - рассмотрение достоверности в соотнесении с вероятностью в контексте индуктивной логики, где речь идет о степени достоверности, либо уверенности, несомненности, как в случае субъективной вероятности[71]. Таким образом, достоверность здесь понимается как характеристика знания (высказывания, суждения) - доказательного, обоснованного либо с помощью логической связи с высказываниями, истинность которых доказана, либо путем эмпирического подтверждения.

Исследования позднего Витгенштейна близки другой традиции, где познание не сводится к науке, к естествознанию, но имеется в виду и обыденное, опытное, жизненное знание, а также гуманитарное - филологическое, теологическое, историческое, - далекое от рационально-логических норм ("образцов научности"), созданных в естествознании. Здесь складывалось иное понимание достоверности и ее условий, что наиболее ярко проявилось в различных направлениях герменевтики.

Герменевтика: поиск условий и оснований достоверности. Философы-герменевтики ищут основания и условия достоверности не в эмпирическом подтверждении, не в логической доказательности, обоснованности, но в самом субъекте, предстающем в человеческой целостности, в его "жизненном мире", во временном, историческом контексте, неотчуждаемом от языковой деятельности, мира языка в целом. Стремление преодолеть психологизм или осмыслить, переоценить тот феномен в познании, который принимается за психологизм, если "понижается" уровень абстракции и субъект предстает в его временных, собственно человеческих особенностях, - характерная черта поисков условий достоверности, осуществляемых герменевтиками.

Специфика их подхода состоит в том, что речь, по существу, идет о достоверности гуманитарного познания, которая приравнивается к достоверности понимания и интерпретации текстов. При этом осознается, что главенствующая роль в понимании принадлежит языку и что "процедуры" истолкования не укладываются в какие-либо формально-логические правила. Отсюда внелогическое понимание и природы достоверности (Ф.Шлейермахер, В.Дильтей). В.Дильтей, расширивший герменевтику до "органона наук о духе" (выражение Х.-Г.Гадамера), исходил из того, что понимание не может быть репрезентировано формулами логических операций. Он подчеркивал их недостаточность, неполноту, считал необходимым включение в контекст философского постижения познания и достоверности целостного человека, его жизнедеятельности, опыта, языка и истории. Понимание нельзя трактовать, по убеждению Дильтея, просто как процедуру мысли, оно вырастает в первую очередь из интересов практической жизни и общения, из "связи общечеловеческого с индивидуализацией"[72].

Известно, что преодолению рационалистической, классической теории познания с ее расчлененностью на субъектно-объектные отношения и возвращению к конкретности жизни, а соответственно к иному пониманию истины и достоверности знания немало способствовали исследования Э.Гуссерля.

Как и Дильтей, Гуссерль видит основу "новой науки о духе" и достоверность познания в "жизни" или "жизненном мире", который является сферой непосредственно очевидного и в этом смысле первичного. Важно подчеркнуть, что для Гуссерля "жизненный мир" - это "круг уверенностей, к которым относятся с давно сложившимся доверием и которые в человеческой жизни до всех потребностей научного обоснования приняты в качестве безусловно значимых и практически апробированных"[73]. Это достоверные, очевидные предпосылки всякого познания (в том числе и научного), имеющие большую значимость по сравнению с ценностью объективно-логических очевидностей. Именно очевидности "жизненного мира" и выступают у Гуссерля критерием достоверности.

Таким образом, идея рассмотрения достоверности в связи с дорефлективными представлениями о "жизни", "жизненном мире" предстает как определенная традиция, различным образом развиваемая в работах Гуссерля и герменевтиков.

У М.Хайдеггера эта тема обретает иной смысл прежде всего потому, что перестает рассматриваться в контексте определения исторического бытия и соответственно "наук о духе", основанных на понимании. Само понимание при этом предстает в новом качестве: оно не просто функция от человеческого жизненного опыта или методологический идеал, но изначальная бытийная характеристика самой человеческой жизни как бытия-в-мире[74]. Такой поворот темы придает ей фундаментальный характер и тем более потому, что радикально меняется трактовка роли субъекта, обладающего пред-пониманием, поскольку ему особым образом открывается бытие всего сущего.

Пред-мнение, пред-понимание субъекта - это не пустая "генера­лизация" абстрактной всеобщности, но глубинный горизонт субъекта, предопределяющий уверенности (достоверности), а также "усло­вия возможности" знания в его сущностных параметрах. Размышляя над тезисом Протагора "человек есть мера всех вещей...", Хайдеггер утверждал, что именно "человек каждый раз оказывается мерой при­сутствия и непотаенности сущего благодаря своей соразмерности тому, что ему ближайшим образом открыто, и ограниченности этим последним, - без отрицания закрытых от него далей и без самонадеянного намерения судить и рядить относительно их бытия или небы­тия"[75]. Человек здесь не эгоистическое Я, но субъект, причастный к "внутримировому опыту", "лежащий-в-основании" достоверности и знания как буквально понимали греки "sub-iectum". Знание и сопровождающие его несомненности предстают укорененными не только в предметном мире, но и в бытийности самого субъекта, в целостном контексте языка и культурно-исторического опыта. Тональность таких размышлений созвучна позициям позднего Витгенштейна.

По-видимому, именно в этом ключе - доверии субъекту как тут-бытию и бытию в мире, как фундаментальной под-основе познания - должна быть понята достоверность по Витгенштейну. Именно при таком подходе особую значимость обретают очевидности здравого смысла, практические навыки и умения, различного рода уверенности, идущие от повседневности и "жизненного мира". По мнению М.С.Козловой, "в работе "О достоверности" Витгенштейн и обратился главным образом вот к этому комплексу уверенностей, привычных ориентаций, предваряющих, фундирующих знание "снизу", но не поддающихся "тематизации" в языке знания, а главное - уже не допускающих своего обоснования. Это - предел обоснования, "невыразимое"[76].

Достоверность (уверенность) как "форма жизни". Такая постановка проблемы более всего сближает Витгенштейна с некоторыми интенциями феноменологии и герменевтики. Как уже отмечалось, он не рассматривает логико-гносеологический статус достоверности, но исследует ее укорененность в "допредикативных" феноменах, на уровне более глубинном, чем субъектно-объектные отношения. "...Мне бы хотелось, чтобы эту уверенность рассматривали ...как (некую) форму жизни. ...Я хочу понять ее как что-то находящееся по ту сторону обоснованного и необоснованного; то есть словно нечто животное"[77]. Стремясь к этому, Витгенштейн раскрывает достоверность в ее социокультурных, коммуникативных аспектах. Жизнедеятельность в целом, а не только познание или общение невозможны без веры, доверия, принятия как достоверного. Опираться на некоторые достоверности, несомненности - это и есть "форма жизни" и ее условие.

Усвоение "картины мира" в детстве, основанное на доверии взрослым, - это тоже "форма жизни", а не чисто познавательная процедура; не просто знания, но реальные действия на основе уверенности в том, что говорят взрослые. "Ребенок приучается верить множеству вещей... учится действовать согласно этим верованиям. Мало-помалу оформляется система того, во что верят; кое-что в ней закрепляется незыблемо, а кое-что более или менее подвижно. Незыблемое является таковым не потому, что оно очевидно или ясно само по себе, но поскольку надежно поддерживается тем, что его окружает"[78].

Достоверность как уверенность - феномен не из области знания как такового: "знание" и "уверенность" принадлежат к разным категориям (§ 308). Она условие и "форма жизни", бытия среди людей. Наша уверенность означает не индивидуальную достоверность, но отражает тот факт, что "если мы вполне уверены в чем-то, это означает не только то, что в этом уверен каждый порознь, но и то, что мы принадлежим к сообществу, объединенному наукой и воспитанием"[79]. Итак, достоверность не объясняется, не обосновывается, не доказывается - она принимается как данность, условие и "форма жизни" человека среди людей.

То, что такой подход принципиален для Витгенштейна, подтверждается другими его размышлениями и, в частности, записками о "Золотой ветви" Дж.Фрезера. Английский этнолог, по существу, оценивает магию как своего рода теоретическое построение, однако ложное в своих объяснениях внешнего мира, т.е. не выдерживающее сравнения с естественнонаучными теориями и гипотезами. Витгенштейн не согласен с такой "прогрессистской" постановкой вопроса, как позже это сделал и К.Леви-Стросс, обосновавший нетрадиционное понимание логики мифа. Логика мифического мышления с его точки зрения не может рассматриваться в сравнении с логикой современного мышления как ошибочная, примитивная, так как она столь же взыскательна, как и логика позитивного мышления, но зависит от символики и содержания мифа[80].

Витгенштейн также не принимает идею сопоставления магии и теории как "этапов" в понимании и объяснении мира: "заблуждения возникают тогда, когда магию начинают истолковывать научно"[81]. Для него важна ритуальность, бытийность магии, которая поэтому не форма знания (объяснения), но "форма жизни", не оценивающаяся в оппозиции "истинно-ложно". "Фрезеровское изображение магических и религиозных воззрений неудовлетворительно: он представляет эти воззрения как заблуждения. ...Сама идея объяснения обычаев... кажется мне ошибочной, - пишет Витгенштейн, - ...здесь можно только описывать и говорить: "такова человеческая жизнь"[82].

Разумеется, Витгенштейн и в этих заметках, говоря о магии как о "жизни", имеет в виду и язык, ибо и "в наш язык вложена целая мифология", а изменения значения в ритуалах магии "происходят и со словами нашего языка"[83]. Как известно, саму речевую деятельность, говорение - "языковые игры" Витгенштейн также рассматривал как "формы жизни". "Выбранный термин "языковая игра" призван подчеркнуть, что говорение на языке представляет собой компонент некоторой деятельности, или некоторой формы жизни", - писал он в "Философских исследованиях"[84]. А позже, в текстах "О достоверности" "языковая игра" понимается им уже "как сама жизнь". Она есть и поэтому не обосновывается.

Итак, достоверность-уверенность может быть понята как "форма жизни", но и "языковые игры" - это тоже "формы жизни". Таким образом, феномен достоверности рассматривается, по сути дела, в контексте "языковых игр", которые предстают не в собственно лингвистическом смысле, но также как "формы жизни", культурно-исторические, социальные по своей природе. И здесь вновь обнаруживается близость Витгенштейна к герменевтикам, усматривающим "жизнь", "бытие" за языковыми формами, стремящимися, по Хайдеггеру, услышать, как в языке "говорит само бытие".

Достоверность и "языковые игры". Для Витгенштейна и возможность верования, и сомнения относительно существования чего-либо обретают смысл только в некоторой "языковой игре", принадлежат ей как существенные черты. И "ошибка" и "надежное свидетельство" играют "совершенно определенную роль в наших языковых играх"[85]. При этом достоверность-уверенность коренится как в бытийных смыслах "языковой игры", так и в ее правилах и нормах. Через "языковые игры" достоверность обнаруживает свою человечески-бытийную природу и прежде всего потому, что это, как отмечается в "Философских исследованиях", - целое, состоящее из языка и действий, в которые он вплетен.

Такое "вплетение" соответственно предполагает внелингвистический контекст, т.е. прежде всего повседневность и самые различные виды и формы деятельности - бытия среди других. Через "языковую игру" достоверность проявляет свою обязательность как условия успешной деятельности, общения, поведения людей - бытия в целом. "Языковые игры", будучи простейшими, примитивными, по Витгенштейну, формами языка, предстают не только как удобная абстракция, дающая ключ к пониманию сложных языковых форм, но одновременно и как "сама жизнь", ее фундаментальные отношения и события, предполагающие нечто несомненное для тех, кто знаком с этими "языковыми играми".

Свидетельством того, что проблематика достоверности переводится Витгенштейном в жизненно-бытийный план, служит неприятие им очевидности как оправдания, свидетельства самой уверенности, несомненности, присутствующей в "языковых играх". Дело не в том, что определенные предложения являются непосредственно очевидными и истинными для нас и не в некотором видении, усмотрении с нашей стороны, а в самих наших действиях, лежащих в основаниях "языковой игры"[86]. И вновь перекликаются темы, подходы и способы проблематизации у Витгенштейна и герменевтиков. Образ "игры", используемый им, у Гадамера, например, обретает более широкую, освобожденную от субъективности значимость, принимаемую "как путеводная нить онтологической экспликации". "Понятие игры включает в себя онтологическую проблему. Ведь в этом понятии объединяются игровое переплетение явления и понимания, даже языковая игра нашего жизненного опыта, как они были представлены Витгенштейном в его метафизически-критическом анализе"[87].

"Снятие субъективности" как "языковых игр", так и достоверности - это стремление очевидно и у Витгенштейна, хотя он и говорит о "субъективной достоверности" (§ 194). Этого рода достоверность, будучи субъективной, т.е. неотъемлемой от субъекта уверенностью, несомненностью, вместе с тем общезначима и имеет социокультурную природу. "А то, что для меня нечто несомненно основывается не на моей глупости или легковерии"[88]. То, что "мы вполне уверены в этом", вовсе не означает, что просто каждый в отдельности уверен в этом, но означает, как подчеркивал Витгенштейн, "что мы принадлежим к сообществу, объединенному наукой и воспитанием"[89].

Размышляя о субъективных аспектах проблемы достоверности, Витгенштейн избегает психологизма, поскольку рассматривает ее в человечески-бытийном (коммуникативном) общелогическом и философско-лингвистическом аспектах. Он считает необходимым отметить, что несогласие людей, их точек зрения определяет истинность или достоверность, поскольку "истинным или ложным может быть то, что люди говорят; а в языке люди согласны. Но это - не согласие мнений, а согласие форм жизни"[90].

Другой аспект проблемы "достоверность и языковые игры" - связь несомненностей, уверенностей и правил "языковых игр". Обобщая высказывания Витгенштейна о правилах "языковых игр" в различных его работах, исследователи, в частности, отмечают и такие особенности этих правил, как то, что правила управляют ходами в игре; их нарушение означает выход за пределы данной игры, ее прекращение. Существуют определенные ходы, которые играющий обязан делать, поскольку играет в определенную "языковую игру". Например, описание и измерение объекта, формулирование и проверка гипотез, описание результатов экспериментов, перевод с одного языка на другой и т.д. Место единой идеальной логики языка, отражающей структурные основы мира, занимают системы правил многочисленных "языковых игр". В следовании образцам и правилам "языковых игр" соединены условия коммуникации и соответствия реальности[91].

Как связаны правила "языковых игр" и достоверности? Прежде всего это правила особого рода: "языковая игра" по правилам означает соответствие определенным образцам действия и идеалам. Достоверно то, что соответствует образцам действия, поскольку через них осуществляется выход на реальность в системе определенных коммуникаций. Тем самым достоверность не остается в сфере только предметного знания, но проявляет себя и как характеристика определенных действий по правилам "языковой" игры".

Усвоение таких правил не сводится к простому их "выучиванию", а предполагает практическое освоение в совместной деятельности, как участие в "языковых" играх" и различных их ходах. В таких играх-практиках усваиваются не только правила, обеспечивающие достоверность, но сами значения слов, поскольку для Витгенштейна "...значение слова есть способ его употребления. Ибо этот способ есть то, что мы усваиваем, когда данное слово впервые входит в наш язык"[92].

Как справедливо подчеркивает З.А.Сокулер, размышляя о природе достоверности по Витгенштейну, "достоверность, как и значение, не есть свойство, присущее предложениям самим по себе, но определяется их употреблением"[93]. Достоверность не связана с количеством аргументов и доказательств, но присутствует там, где нельзя ошибаться. Это не психологическое видение достоверности, а логическое, однако это "логическое" понимается Витгенштейном не традиционно (не формально-логически), но как описание правил и норм "языковых игр", когда отсутствие ошибки есть условие возможности практической реальной деятельности. Сомнения и ошибки невозможны там, где вера переплетается с деятельностью, поведением, решениями людей и сомневаться можно только тогда, когда есть допущения, принятые без сомнения. Игра в сомнение заранее предполагает достоверность[94].

Достоверность и вера. Конструктивная роль веры в познании. До сих пор речь шла о природе достоверности как компоненте "языковых игр", "форме жизни" или некотором когнитивном феномене. Но есть еще один аспект проблемы - базовый для всех рассуждений Витгенштейна и отсутствующий, по сути, в размышлениях герменевтиков, придающих столь существенное значение субъекту как подоснове знания. Это роль личной веры каждого человека в познании, деятельности, в жизни в целом, которую Витгенштейн оценивает принципиально иным образом, нежели это имеет место в позитивистских традициях. Он не боится обвинений в психологизме, поскольку проблема исследуется им на уровне "высказывания" и "грамматики"[95], при этом обсуждаются разные способы фиксации и вербального удостоверения ментальности субъекта, выражаемые в форме "Я знаю, что...", "Я верю, что...".

Известно, что К.Поппер считает неприемлемым для анализа научного познания продуктов "второго мира" - состояния сознания потому, что они, по его утверждению, не обладают статусом знания, но являются субъективной верой. Отсюда представители традиционной теории познания Локк, Беркли, Юм, Кант и даже Рассел - это "философы веры", а не исследователи знания, поскольку они исследуют его в смысле "Я знаю, "Я верю...", выражающих субъективную веру, а не "критическое предпочтение". Именно поэтому теории истины, кроме теории А.Тарского, трактуются Поппером как субъективистские, поскольку истолковывают "знание только как особого рода ментальное, духовное состояние, как некоторую диспозицию или как особый вид веры..."[96].

Итак, для Поппера это некорректная, "внеэпистемологическая" постановка вопроса, которую он отвергает. Но сама проблема остается. В самом деле, можно ли считать, что утверждение "Я знаю..." отражает реальное ментальное состояние субъекта и обладает статусом знания? А если это только "особый вид веры", то что есть знание субъекта и какую роль играет в его становлении и функционировании вера?

Для Витгенштейна поиск ответа на этот вопрос, как мы уже видели, - поворот к иному видению познания субъекта, его бытия в мире "языковых игр" и среди людей. Непосредственный повод - дискуссия вокруг статьи Д.Мура "Защита здравого смысла" (1925 г.), к которой Витгенштейна привлек Н.Малкольм. По мнению последнего, Мур и его последователи "абсолютизировали идею, что человек путем размышления над своим ментальным состоянием может определить, знает он что-либо или только имеет соответствующее мнение. Они, таким образом, неправильно представляли себе большую часть содержания концепта знания"[97].

В этой дискуссии опровергается или, по крайней мере, ставится под сомнение наивно-реалистическое, на уровне обыденного сознания представление о том, что утверждение "Я знаю..." самоочевидно и что субъект на основе самоанализа, рефлексии может судить о состоянии своего сознания: обладает или не обладает он знанием. "Человек часто бывает околдован словом, - пишет Витгенштейн. - Например, словом "знать"[98]. Демистификация выражения "Я знаю...” и обнаружение на его месте "Я верю..." вдохновили Витгенштейна на размышления не только о знании, но и о вере, ее природе, конструктивной роли в бытии и познании субъекта. В дискуссии, рассматривая природу предлагаемых Муром утверждений типа "Я знаю, что тут моя рука" или "Я знаю, что Земля существовала задолго до моего рождения", Витгенштейн приходит к важному выводу: "когда Мур говорит, что он знает то-то и то-то, он на самом деле перечисляет только те эмпирические пропозиции, которые принимаются нами без всякой проверки и которые, таким образом, играют особую роль в системе наших эмпирических пропозиций"[99].

Витгенштейн придает фундаментальное значение существованию эмпирических предложений, в которых мы не сомневаемся. Прежде всего всякое обучение, начиная с детства, основано на доверии. "...Будучи детьми, мы узнаем факты... и принимаем их на веру"; "ребенок учится благодаря тому, что верит взрослому. Сомнение приходит после веры"[100]. Но и развитая форма познания - научное познание также покоится на вере в некоторые эмпирические высказывания. "Нельзя экспериментировать, если нет чего-то несомненного... Экспериментируя, я не сомневаюсь в существовании прибора, что находится перед моими глазами..."; "на каком основании я доверяю учебникам по экспериментальной физике? У меня нет оснований не доверять им... Я располагаю какими-то сведениями, правда, недостаточно обширными и весьма фрагментарными. Я кое-что слышал, видел и читал"[101].

Эмпирические высказывания, которые мы принимаем как несомненные, сопутствуют нам всю жизнь, предстают как личностное знание, как "картина мира", усвоенная в детстве. Они обладают по крайней мере двумя неотъемлемыми свойствами. Во-первых, системность - существенное качество нашей веры, тесно связанное с системностью самого знания, принадлежащего многим людям. "Когда мы начинаем верить чему-то, то верим мы не единичному предложению, но целой системе предложений..."; и озаряет меня "не единичная аксиома, а система, в которой следствия и посылки взаимно поддерживают друг друга"; "наше знание образует большую систему. И только в этой системе единичное имеет ту значимость, которую мы ему приписываем"[102].

Другая особенность наших несомненностей - это неявная форма их существования. "Те предложения, которые для меня безусловны, я постигаю отнюдь не в явной форме. Я потом могу обнаружить их в качестве оси, вокруг которой вращается тело..."; такова природа и "картина мира", "ибо она оказывается само собою разумеющимся основанием его исследования и как таковая не формулируется"[103].

Итак, Витгенштейн показал не только конструктивную роль, но и социально-коммуникативную природу веры, возникающей как необходимое следствие нашего существования среди людей. Такая позиция представляется весьма плодотворной. Становится очевидным, что существование веры в познании не вызвано отсутствием или недостатком информации, это лишь частный случай, момент веры, не носящий всеобщего характера, а главное - не объясняющий ее роли в познании. Можно бесконечно наращивать объем информации, но ее усвоение и использование по-прежнему будет осуществляться на основаниях и предпосылках, в той или иной степени принятых на веру.

По-видимому, вера, как и знание, имеет основания, но иные по природе. Как представляется, различие носит не частный характер, но обладает фундаментальным значением. Знание получает свой статус в результате логического оформления, обоснования, проверки, доказательства его достоверности и истинности, и лишь в таком качестве оно обретает не только когнитивную, но и социальную значимость, начинает функционировать в культуре, включаться в коммуникации и различные формы деятельности. Вера же базируется совсем на другом - на основе социокультурной, коммуникативной апробации, социальной санкции и общезначимости того, во что верят. И лишь затем может возникнуть необходимость рефлексии и критики оснований субъективной уверенности, сам пересмотр которых будет осуществляться на базе новых социально апробированных, унаследованных в деятельности и общении несомненностей.

Т.Н.Панченко

Стросон и Витгенштейн. Анализ как выявление

формальной структуры неформального языка

и анализ как терапи

Людвиг Витгенштейн и Питер Стросон некоторым образом определяют границы философии анализа, ее начало и конец. Один из них принадлежит к отцам-основателям этого огромного философского движения, в значительной степени определившего академическую философию XX века. Второй - глава одной из школ внутри философии анализа. Витгенштейн стоял у истоков двух влиятельнейших направлений аналитической философии - логического атомизма и лингвистического анализа обыденного языка. Стросон создал "дескриптивную метафизику" - учение, которое радикально пересмотрело все исходные предпосылки философии анализа, отказавшись от большинства из них, и было, кажется, последним значительным явлением в истории аналитической философии.

Само духовное пространство, к которому они принадлежат, предопределяет отношение Стросона к Витгенштейну: Стросон уверен, что продолжает и одновременно преодолевает Витгенштейна. Но недаром Витгенштейн всю жизнь страдал от непонимания его мыслей другими. Сотни профессиональных философов во всех странах мира считают себя его учениками и продолжателями. Можно сказать, что Витгенштейн прекрасно изучен. Все написанное им (равно как и записи его лекций, бесед) тщательно собирается, издается, комментируется и обсуждается. Но все интерпретации, и в особенности интерпретации аналитиков, оставляют странное чувство неудовлетворения. Витгенштейн как будто ускользает от попыток уловить его сетью определений.

В данной статье мы пытаемся изложить стросоновскую интерпретацию Витгенштейна, объяснить, как она возникает в контексте его собственных размышлений, а затем рассмотреть стросоновский опыт "преодоления" Витгенштейна как характерный пример его неадекватного восприятия. В заключение мы предлагаем свою гипотезу для объяснения трудностей, с которыми встречаются интерпретаторы Витгенштейна. Большинство из них читают Витгенштейнакак аналитического философа. На наш взгляд, именно эта установка и является препятствием к пониманию: основатель аналитической философии сам не был аналитиком.

***

Самая известная работа П.Стросона "Индивидуалии. Опыт дескриптивной метафизики"[104] вышла в свет в 1959 г., через восемь лет после смерти Витгенштейна. По словам одного американского аналитика, она знаменовала "начало новой эпохи"[105] в аналитическом движении. До Стросона аналитики всех школ и направлений были едины в своем неприятии метафизики. Все они полагали, что метафизические проблемы бессмысленны или мнимы, и цель своей деятельности видели в очищении языка от путаницы, привносимой метафизикой. Стросон восстановил метафизику в ее исконных правах. Он предложил программу создания новой - "дескриптивной" - метафизики на основе анализа обыденного языка.

Стросон противопоставил дескриптивную метафизику ревизующей или исправляющей, считая, что первая стремится к описанию реальной структуры нашего мышления, а вторая пытается продуцировать лучшую структуру. По мнению Стросона, вся история философии в скрытом виде содержит в себе это различение. К философам-дескриптивистам он отнес Аристотеля и Канта, а к мыслителям, стремящимся усовершенствовать структуру нашего мышления, - Декарта, Лейбница, Беркли. Специфику собственного дескриптивистского учения Стросон видел в обращении к лингвистическим методам: анализ обыденного языка, утверждал он, является единственным надежным путем к познанию реального мира. Основные цели дескриптивной метафизики Стросон видел: 1) в выявлении глубинной формообразующей структуры обыденного языка и 2) в экспликации онтологического содержания, заключенного в языковых структурах.

В первом - радикальном - варианте дескриптивной метафизики, представленном в "Индивидуалиях", он надеялся на возможность прямого онтологического вывода от языка к бытию.

Бурные дискуссии, вызванные появлением книги, выявили целый ряд погрешностей в рассуждениях Стросона. В следующей книге "Пределы смысла. Заметки о кантовской "Критике чистого разума"[106] он был вынужден либерализировать свою исходную программу и перейти на позиции философии здравого смысла; "онтологическое доказательство" приняло у Стросона форму рассуждения по аналогии: основные структурные зависимости бытия должны быть аналогичны основным структурным зависимостям языка[107].

После этого формирование учения было в основном закончено, и Стросон посвятил целый ряд статей изложению, уточнению и детализации нового - смягченного - варианта своей концепции. Ему стало важно определить свое место внутри аналитической философии. Стросон всегда подчеркивал, что работает в рамках аналитической традиции и что дескриптивная метафизика является лишь одним из вариантов аналитической философии.

Статью "Различные концепции аналитической философии"[108] Стросон специально посвящает обоснованию своего понимания анализа. Он выделяет три основных образа аналитической деятельности: картографический, терапевтический и грамматический. Первый (по мнению Стросона, явно метафорический) был предложен Г.Райлом, который говорил о концептуальной географии и пользе концептуального картографирования, помогающего избегать концептуальных кораблекрушений. Но картографический образ, считает Стросон, создает лишь общее представление о наличии некоторых отношений между некоторыми понятиями. Каковы эти понятия и отношения, остается неуточненным.

Самым популярным среди аналитиков является образец терапевтической деятельности, предложенный Л.Витгенштейном, который как-то отметил, что обращение философа с проблемой подобно обращению с болезнью. Стросон толкует этот подход следующим образом. Мы направляемся к философу как неврастеник к психоаналитику. Философ-аналитик - это своего рода терапевт, занятый лечением интеллектуальных расстройств. Мы склонны впадать в навязчивую путаницу, приходить к антиномиям, задавать вопросы, на которые возможны только абсурдные ответы; часто мы оказываемся не в состоянии понять, как может существовать то, что реально существует. Во всех подобных ситуациях философ помогает нам изгнать из себя софиста. Он объясняет, что такого рода типично философские тупики возникают из-за неправильного употребления слов. Ложные метафоры и поверхностные аналогии, вторгаясь в наше мышление, приводят к абсурду, парадоксам или безнадежной путанице. "Эти искажающие влияния, всегда таящиеся в нашем языке, нейтрализуются в теоретических или практических областях, являющихся подлинной сферой их использования. Но когда слова, понятия не работают, а болтаются в уме или в языке, они дают эти нелепые поросли, распускают эти языковые побеги и т.д. И если диагноз болезни таков, - пишет Стросон, - то характер лечения совершенно очевиден. Сильно разогнанная, но работающая вхолостую машина должна быть нагружена"[109]. Деятельность философа состоит, по мнению Л.Витгенштейна, в возвращении слов от их метафизического (философского) употребления к повседневному. С помощью языковой интуиции можно достичь единственно возможного, как он считает, способа решения философской проблемы: ее исчезновения.

Таков - в описании Стросона - предлагаемый Витгенштейном образ аналитической деятельности как терапии. Стросон уверен, что многим аналитикам (например, Б.Расселу и К.Попперу) этот раз должен представляться совершенно неприемлемым или, в лучшем случае, поверхностным. Сам он считает его почти шокирующе односторонним. И взамен предлагает свой - грамматический - образ.

Когда первая кастильская грамматика была представлена Изабелле Кастильской, она спросила, для чего эта грамматика нужна. Действительно, с определенной точки зрения грамматика была бесполезна для тех, кто свободно говорил по-кастильски. Изабелла и ее придворные правильно говорили по-кастильски просто потому, что "грамматически правильный кастильский язык был тем языком, на котором они говорили. Грамматика не устанавливала стандартов правильности для высказывавшихся ими предложений. Скорее, сами эти предложения определяли стандарты правильности для грамматики"[110]. Значит, в некотором смысле говорящим известна грамматика их языка; но есть другой смысл, в котором они не знают ее. Если бы Изабеллу попросили сформулировать систему правил кастильского языка, на котором она с такой легкостью изъяснялась, едва ли она могла бы справиться с этой задачей. Умение делать что-то, в данном случае - говорить грамматически правильно, совсем не предполагает умения объяснить, как это делается. Практическое мастерство достигается обычно не с помощью теоретической инструкции, а подражанием и примером. Практическое мастерство не включает в качестве необходимого компонента осознание правил деятельности. И это относится не только к овладению грамматикой. Мы как разумные человеческие существа в своих отношениях друг с другом и миром пользуемся чрезвычайно богатой, тонкой и сложной понятийной системой. В некотором смысле мы знаем, что такое знание, задолго до того, как впервые слышим о теории познания; знаем, что такое истина, не будучи знакомы с теорией истины; можем отличить одну вещь от другой, свое "я" от чужого, реальное от ирреального, существующее от несуществующего, ничего не зная о проблемах тождества, реальности и существования. Некоторые из нас достигают мастерства в практическом освоении нашей понятийной системы столь же бессознательно, как при овладении грамматикой родного языка. И, находясь в здравом уме, мы не говорим, что человек глуп, только на том основании, что он не знает силлогистики. Владея практическими навыками мышления, и самые умные люди бывают не в состоянии объяснить теорию своей мыслительной практики. Уподобив философию грамматике, Стросон заключает: "Как грамматик трудится, чтобы дать последовательное описание системы правил, без усилия соблюдаемых нами в процессе грамматически правильной речи, так и философ трудится, чтобы представить систематическое описание той понятийной структуры, которой, как показывает нам наша повседневная практика, мы владеем с бессознательным мастерством".

Стросон не считает, что его аналогия с грамматикой совершенно противоположна витгенштейновской аналогии с терапией*. Их объединяет уверенность в том, что "спасительная философская истина лежит ... в действительном употреблении понятий"[111]. Но в остальном дух аналогий различен. Грамматическая аналогия противостоит терапевтической как позитивная концепция анализа негативной. Первая ориентирована на теоретическое описание скрытой структуры нашего мышления; вторая отрицает возможность теории, за исключением, быть может, диагностической теории или теории источника метафизической путаницы.

Стросон уверен, что позитивная теория анализа более привлекательна. Но прежде, чем отдать ей предпочтение, нужно быть уверенным в том, что существует единая структура мышления, и в том, что есть принципиальная возможность ее неискаженного описания. Ведь отказ Витгенштейна от построения общей позитивной теории был вызван именно его уверенностью в невозможности этого предприятия.

Стросон согласен с тем, что есть два серьезных возражения против идеи позитивной философии анализа.

Во-первых, только обыденными понятиями мы овладеваем без предварительного теоретического обучения, через пример и подражание. Невозможно научиться обращаться с научными понятиями без подробных теоретических инструкций. Бессмысленно ставить задачу выявления "скрытой" структуры понятий какой-либо научной дисциплины, если эта структура не является скрытой, если ее знание составляет необходимое предшествующее условие знания отдельных научных понятий. Может быть, наше обыденное мышление действительно имеет скрытую структуру, которую можно обнаружить с помощью методов философского анализа. Но если именно в этом состоит задача аналитической философии, то, значит, она не имеет никакого отношения к наиболее развитым формам мышления, а занимается изучением только самого простого и банального - обыденного - мышления. "Если это так, - пишет Стросон, - то... она - жалкий потомок своих выдающихся предков. Подумайте, могла ли прийти в голову Декарта мысль, что философия не имеет никакого отношения к физике, или Аристотелю, что она не имеет дела с биологией, или Локку и Юму, что у нее нет ничего общего с тем, что называется теперь эмпирической психологией, или Канту, что она никак не связана с естественной наукой вообще. Они сочли бы эту мысль бессмысленной"[112].

Нет спору, считает Стросон, предметом философского анализа должна быть структура, необходимо присутствующая во всяком человеческом мышлении, научном и обыденном, теоретическом и дотеоретическом. Но позитивная философия анализа, продолжает он, вовсе и не предлагает ограничиться изучением структуры только обыденного мышления. Такое обвинение было бы напрасным наветом и означало бы лишь то, что обвинитель плохо представляет себе отношение между обыденным и научным мышлением. Между ними нет резкой грани. Любой ученый, даже действуя в рамках своей частной дисциплины, вынужден использовать и такие понятия, область применения которых шире области его специализации и которые на самом деле вовсе не являются специальными (например, понятия объяснения, подтверждения, доказательства, заключения, события, факта, свойства, предмета, гипотезы, основания, теории и многие другие). В отношении такого рода понятий специалист находится в том же положении, что и все мы в отношении дотеоретических или нетехнических понятий: он может прекрасно знать, как употреблять эти понятия в своей дисциплине, может уметь применять их совершенно правильно и вместе с тем быть не в состоянии объяснить, как ему это удается. Так историк может давать блестящие исторические объяснения, не имея общей теории исторического объяснения. Естествоиспытатель может выдвигать научные гипотезы, не задумываясь над тем, что такое научная гипотеза. Математик может проводить доказательства, будучи не в состоянии указать отличительные черты математического доказательства. Иначе говоря, "так же, как мы в своих обычных отношениях с вещами справляемся с дотеоретической практикой, не обязательно будучи способными установить принципы этой практики, точно так же и он (ученый - Т.П.) может справляться с тем, что можно назвать теоретической практикой, но обладая способностью сформулировать принципы применения в своей практике тех терминов, которые не являются специфическими для нее, а имеют более широкое приложение"[113].

Усвоение теоретических понятий специальных дисциплин предполагает владение дотеоретическими понятиями обыденной жизни. Философия всегда стремилась проследить связь специальных наук с нетеоретической картиной мира и здравым смыслом. Но итогом ее синтезирующих усилий, считает П.Стросон, были лишь многочисленные метафизические картины мира, ни одна из которых не могла оправдать свои универсалистские претензии.

Он полагает, что все попытки дать целостную картину мира приводят лишь к появлению его фрагментарных, специфических образов - физического, антропологического, социологического, политэкономического и т.д. И это естественно, продолжает Стросон, ибо каждый специалист, пытаясь определить место своей дисциплины в ряду других и установить связь теоретического мышления с дотеоретическим, не может выйти за пределы своих частных интересов и привычек мышления и уже потому тяготеет к преувеличениям и искажениям. С негативной теорией анализа Стросон согласен в том, что "детское желание связать специальные дисциплины и обыденные представления может породить лишь искажающие и в конечном счете бессвязные фантазии"[114]. Он признает и то, что всеобъемлющие синтезы обладают лишь мнимым единством, что итогом универсалистских объяснений является не научная теория, а "дисциплина, призванная успокаивать и исцелять"[115].

И потому, чтобы обосновать возможность позитивной теории анализа, необходимо преодолеть вторую трудность - разрешить проблему адекватности. Возможно ли адекватным образом представить связь между различными специальными и неспециальными типами мышления? Где гарантия того, что результатом новой попытки "всеохватывающего теоретизирования"[116] не явится еще одна метафизическая картина мира, пополняющая и без того богатую коллекцию? Какую форму должна принять систематическая позитивная теория анализа, чтобы избежать этой опасности?

История аналитического движения являет нам целый ряд усилий, направленных на достижение позитивных результатов. Усилия эти оказались безуспешны. Негативный идеал анализа пришел на смену позитивному как признание его принципиальной неосуществимости. Тем не менее Стросон предлагает вернуться к позитивно ориентированному анализу. Он уверен, что позитивный анализ возможен, а ранее предпринимаемые попытки его реализации потерпели неудачу из-за ложного понимания сути анализа.

В самом общем случае анализ означает разложение чего-то сложного на элементы и выявление способа, каким элементы связаны в сложное целое. Завершением анализа считается обнаружение абсолютно простых или конечных элементов, далее неразложимых с точки зрения данного типа анализа. Так химический анализ останавливается на химических элементах; они представляют собой сложное целое с точки зрения физического анализа, но химически просты, т.е. не содержат в себе других химических элементов. Синтаксический анализ останавливается на морфемах; морфемы просты в том смысле, что сами не имеют грамматической структуры. Пределом фонетического анализа являются фонемы, так как фонемы не содержат фонем, и т.д.

При таком редукционистском понимании анализа, стремящемся к объяснению сложных структур через их простые элементы, концептуальный анализ должен заключаться в выявлении простых идей, из которых с помощью определенных понятийных или логических приемов может быть собран весь наш понятийный аппарат, воссоздана картина мира. История философии воспроизвела эту логику движения мысли: модель анализа, основанная на понятии простого как границе, пределе, принималась многими философскими направлениями.

В английской философии редукционистско-атомистическая модель анализа была общепринятой по меньшей мере в течение двух столетий. Первые формы аналитической философии - логический атомизм и логический позитивизм - были, может быть, последними жертвами этой модели разложения сложных структур на части, в пределе уже не допускающие дальнейшей разборки. Разочарование в модели логического атомизма (как чересчур упрощенной, искусственной, нереалистичной) привело Витгенштейна к отказу от поиска конечных - базисных - элементов понятийного анализа, обусловило его переход к негативной терапевтической теории лингвистического анализа.

По мнению Стросона, реакция Витгенштейна страдает ненужным радикализмом. Отказываясь от идеи базисных элементов, он искореняет саму возможность создать целостное представление о нашей понятийной структуре. Стросон считает, что надо отказаться не от поиска базисных элементов, а от редукционистского понимания анализа, утверждая, что между ними нет необходимой связи: отказ от редукционистской модели не предполагает отказа от идеи базисной структуры анализа.

Он предлагает другую модель философского анализа - модель развитой сети или системы взаимосвязанных объектов, таких, что каждый объект может быть правильно понят только в результате уяснения его связей с другими объектами, его места в системе. "Если наша модель такова, - считает Стросон, - то нам нет нужды беспокоиться, когда в процессе прослеживания связей от одной точки к другой мы возвращаемся к нашей исходной точке или проходим ее. Могло бы, например, оказаться, что мы не способны полностью разъяснить понятие знания, не ссылаясь при этом на понятие чувственного восприятия, и что мы не в состоянии объяснить все особенности чувственного восприятия, не ссылаясь на понятие знания. Но это не возбуждало бы беспокойства и удивления, так как общий упрек в наличии круга потерял бы свой смысл, ибо мы вправе двигаться по широкому, открытому и явному кругу"[117]. Это не значит, продолжает Стросон, что логический круг вообще перестает быть опасным и нежелательным в рассуждении. Некоторые круги являются слишком узкими, мы движемся по ним неосознанно, не замечая круга и думая, что фиксируем реальную связь. Но при новой модели анализа в каждом отдельном случае надо особо решать, служит ли упреком замечание, что анализ движется по кругу.

Нужно отметить, что в этой первой общей характеристике модель анализа, предлагаемая Стросоном, ничем не отличается от модели, используемой Витгенштейном с начала 30-х годов. Это "модель прослеживания связей в системе без надежды на возможность разложения или сведения рассматриваемых понятий к другим, более простым понятиям"[118]. Различия начинаются тогда, когда Стросон утверждает, что и при такой модели имеются достаточные основания для введения отношения понятийного предшествования для отбора некоторых понятий в качестве базисных или конечных.

В нашем понятийном аппарате, считает он, можно выделить различные множества понятий, которые поддаются упорядочиванию с точки зрения их понятийного предшествования друг другу, т.е. такие, что умение обращаться с одним множеством понятий предполагает умение обращаться с другим множеством, но не наоборот. Можно сказать, что понятия второго множества являются понятийно первичными по отношению к понятиям первого множества. Очевидно, например, что дотеоретические понятия обыденной жизни первичны по отношению к любым теоретическим понятиям специальных дисциплин. Но можно и нужно пойти дальше. Среди дотеоретических понятий можно выделить случайные и необходимые, определяющие и зависимые.

По мнению Стросона, невозможно сомневаться в том, что существуют базисные философские понятия. Неудачи, которые преследовали классический эмпиризм в попытках их выявления, связаны с недооценкой взаимосвязи различных базисных понятий. Базисные понятия описывались как самодостаточные и независимые друг от друга. Стросон считает, что правильнее говорить не о базисных понятиях, а о базисной структуре - структуре общих, необходимых, взаимосвязанных, имеющих широкую сферу применения и нередуцируемых понятий. Это структура понятий обыденной речи, которая лежит в основании всех специальных научных дисциплин и описывает необходимую структуру всякого возможного опыта. Базисной является только вся структура в целом; ни один ее элемент, рассматриваемый изолированно, не может быть признан базисным; базисное понятие - это понятие, принадлежащее базисной структуре.

Нельзя отказаться от признания некоторых понятий базисными внутри нашей понятийной системы. Л.Витгенштейн напрасно пытался сделать это в "Философских исследованиях". Стросон уверен, что ему это не удалось. Витгенштейн якобы противоречит сам себе, утверждая, что бессмысленно искать базисные элементы языка и познания. На самом деле он нашел базисные элементы в "формах жизни".

Витгенштейн советует ставить перед собой только локальные конкретные задачи преодоления трудностей, возникающих из-за некорректного словоупотребления. Для этого нужно уточнять и проверять значения понятий, вызывающих затруднения, обращаясь к другим способам употребления тех же самых понятий в различных сферах или, как говорит Л.Витгенштейн, формах человеческой жизни. Именно формы жизни, по мнению Витгенштейна, определяют способы употребления слов и тем самым придают значения понятиям. Иначе говоря, формы жизни выделяются им в качестве базисного философского элемента. Теоретическому отрицанию базисных элементов в "Философских исследованиях" сопутствует их фактическое принятие.

Таким образом, Стросон заявляет, что витгенштейновская негативная теория анализа разрушается внутренним противоречием. Мало того, что она лишает анализ истинного содержания, обедняет его, ограничивая терапевтическими целями. Главный ее недостаток состоит в том, что исходные предпосылки теории Витгенштейна опровергаются его собственным аналитическим методом.

Насколько замечания Стросона сокрушительны для Витгенштейна? Что он мог бы ответить своему оппоненту, если бы вступил с ним в дискуссию?

Но удивительное дело, именно этого Витгенштейн никогда на протяжении всей жизни себе не позволял. Он не участвовал в научных дискуссиях. У него не было желания создать свою научную школу. В бумагах Витгенштейна нашли такую запись, сделанную за несколько лет до смерти (в 1946 г.): "Только ли я не способен основать свою школу, или же философ вообще этого не может?

Я не могу основать свою школу потому, что, собственно, не хочу, чтобы мне подражали. Во всяком случае те, кто публикует статьи в философских журналах"[119].

Кажется, это слова отчаяния... Он уже не надеялся быть понятым.

Витгенштейну принадлежит особое место в истории аналитического движения; его работы знаменовали начало двух важнейших этапов этого движения. Первая книга Л.Витгенштейна "Логико-философский трактат" (1921 г.) в течение нескольких десятилетий была одной из самых влиятельных, цитируемых и штудируемых книг европейской философии. Все, что сказано в "Трактате" в более последовательной, более развернутой форме воспроизвели Р.Карнап и М.Шлик (а вслед за ними многие другие логические позитивисты Венского кружка). Воспроизвели так, что многие идеи текстуально близки афоризмам "Трактата". Но воспроизвели то, что было сказано, не соотнеся с немногими, как бы выпадающими из текста утверждениями на этическую тему - и со всем огромным, значимым для Витгенштейна и не существующим для его аналитических последователей полем, о котором следует молчать.

Сложилась парадоксальная ситуация: в то время как целая школа признала его своим учителем, Витгенштейн заявил, что не узнает своих идей в интерпретации тех, кто объявил себя его учениками и последователями. Во всех сциентистски ориентированных философских направлениях обсуждались идеи "Трактата", а Витгенштейн не принимал участия в этом обсуждении, утверждая, что дискуссия, вызванная "Трактатом", не имеет никакого отношения к содержанию "Трактата".

К началу 30-х годов Витгенштейн отказывается от концепции, изложенной в "Трактате" (которая, по его мнению, так и не была понята!); на семинаре Кэмбриджского университета он начинает излагать идеи лингвистического анализа, которые легли в основу "Философских исследований". Витгенштейн не торопился с публикацией этой книги[120]... В течение нескольких месяцев долгими вечерами он комментировал ее одному из участников своего семинара - Норману Малкольму, "чтобы был по крайней мере один человек, который будет понимать... книгу, когда она будет опубликована"[121].

У Витгенштейна не было оптимистических надежд, он не мог рассчитывать на понимание "Философских исследований", видя, какая судьба постигла его "Трактат". А ведь "Трактат", кажется, написан с прозрачной ясностью; в "Трактате" он стремился воспроизвести форму дедуктивного вывода. Чего же можно было ожидать для "Философских исследований" - книги фрагментарной, афористичной, переполненной образами, символами, намеками и недоговоренностями?

Опасения Витгенштейна оказались не напрасны. Вторая его книга повторила судьбу первой. Она читается, изучается, почитается. Признание пришло, но пришло ли понимание"? Нет Витгенштейна, чтобы сказать нам о том, сумел ли Малькольм выполнить возложенную на него миссию. А если не ему, то кому другому из учеников и последователей удалось (и удалось ли?) достичь адекватного понимания?

Трудно фиксировать положительную достоверность, но отрицательная явна. П.Стросон, несомненно, принадлежит к тому типу интерпретаторов, который заставил Витгенштейна отчаяться в возможности быть понятым. Излагая позицию Витгенштейна, Стросон пользуется недозволенными приемами: он пытается "договорить недоговоренное" и в принципе недоговариваемое; афоризмы Витгенштейна костенеют у него в формулах.

Собственное понимание аналитической деятельности Стросон считает преодолением позиции Витгенштейна. И, препарировав нужным образом учение Витгенштейна, он противопоставляет анализ, стремящийся к выявлению общего схематизма языка и мышления, анализу, понятому как терапия. Определяя общие программные положения своей позитивной теории анализа, Стросон пишет: "То, что я... выдвигаю в качестве цели аналитической философии, есть прояснение сети понятийных связей, общих и частных, в обращении с которыми мы, как существа, взаимодействующие с миром и друг с другом, можем обладать практическим мастерством без ясного теоретического понимания. И важная часть этого предприятия может быть описана как прояснение базисной структуры нашего мышления и опыта"[122].

Скрытая базисная структура языка в интерпретации Стросона - это конечная система правил, неосознанное усвоение которой создает у "идеально бегло и правильно говорящего на языке" "способность понимать, продуцировать и критиковать бесконечно много новых предложений своего языка"[123].

Стремясь выявить систему правил, определяющих нашу обыденную языковую практику, дескриптивная метафизика хочет определить форму неформального языка. Нельзя не отметить, что определенная таким образом цель дескриптивной метафизики оказывается чрезвычайно похожей на цель порождающих грамматик Ноама Хомского[124]. Кажется, будто Н.Хомский и П.Стросон с разных сторон (один - как аналитический философ, другой - с позиций общей теории грамматики) подошли к одной и той же проблеме - проблеме выявления глубинной, формообразующей структуры языка.

Создание "универсальной грамматики" естественного языка - такова общая цель Хомского и Стросона. Но они идут к этой цели разными путями. Стросон противопоставляет их как пути эмпирической и неэмпирической лингвистики. "Эмпирические лингвисты, грамматики... актуально данных языков" склонны "не доверять теоретическим понятиям, за исключением тех случаев, когда они могут быть использованы в конструировании систем или механизмов правил"[125], порождающих предложения обыденного языка. Всякое другое применение теоретических понятий, по мнению грамматиков, "слишком смутно и интуитивно, чтобы удовлетворить идеалу эмпирической ясности"[126]. Философ же, считает Стросон, "должен максимально использовать свою сомнительную свободу от эмпирического принуждения. Так он совсем не должен быть озабочен, по крайней мере сначала, актуальным формальным упорядочиванием, посредством которого актуально представлены функциональные отношения в базисе или на каком-то ином уровне отдельного языка"[127].

В статье "Грамматика и философия" П.Стросон представляет дескриптивную метафизику как программу создания "общей теории человеческого языка"[128]; конечно, он стремится не к описанию грамматики актуального языка, а к созданию "идеального упрощенного типа языка".

Но и такая идеальная обобщенная модель формальной структуры обыденного языка не является конечной целью исканий Стросона. Он остался верен стремлению, которое определил еще в "Индивидуалиях", - пробиться "через" язык к реальной внеязыковой действительности. И потому Стросон опять и опять говорит об онтологии, которая входит в основания грамматики[129], и о необходимости создания особого "онтологического словаря"[130]. Глубинная универсальная грамматика нужна ему как средство анализа той информации о реальном мире, которая закреплена в базисных языковых структурах.

Во всех работах Стросона - от ранних статей конца 40-х гг. до последних, конца 80-х - один и тот же пафос доверия к языку. В языке он ищет "спасительную философскую истину". Однако напрасно Стросон думает, что это доверие к языку разделяет с ним Витгенштейн. Только на первый взгляд кажется, будто Стросон и Витгенштейн работают в рамках общей интеллектуальной парадигмы. Нам представляется, что основное различие между ними состоит именно в различии основной исходной установки.

Стросон, несомненно, аналитик, ибо он верит в язык как средство достижения истины. Но Витгенштейн - вовсе не аналитик, ибо для него язык - нечто, не доходящее до истины бытия.

В течение многих лет работы Витгенштейна читали как труды по логике, философии языка и теории значения. В лучшем случае его "Логико-философский трактат" понимался как неудавшаяся попытка создания новой метафизики.

Широко распространен миф о "двух" Витгенштейнах - раннем и позднем, и о том, что поздний Витгенштейн будто бы отказался от всего того, что считал истинным ранний. Из Витгенштейна времени "Логико-философского трактата" вырос логический позитивизм; из Витгенштейна времени "Философских исследований" - лингвистическая школа философии анализа.

Действительно, взгляды Витгенштейна претерпели существенные изменения, которые сразу бросаются в глаза при сравнении "Трактата" и "Философских исследований". Но общее отношение к языку осталось неизменным:

"Предложения не могут выражать ничего высшего"[131], - писал Витгенштейн в "Трактате". Язык описывает факты и состояния мира. "Границы моего языка есть границы моего мира"[132]. Но "смысл мира должен лежать вне его"[133]. "Поэтому не может быть никаких предложений этики"[134].

Для интеллектуала-европейца XX в. поступиться этикой не страшно. Все привыкли к тому, что этика - не наука, этика - частное дело каждого.

Но Витгенштейн - "белая ворона" среди академических ученых. Может быть, чуть-чуть утрируя, можно сказать, что Стросон - истинный профессор, т.е., по образному выражению У.Джеймса, существо, в чьи обязанности входит знать все о своем предмете и иметь собственное мнение обо всем, с ним связанном. Но Витгенштейн - не профессор. Он прирожденный философ, человек, не от мира сего, для которого так зримо, так ощутимо мыслимое переходит на уровень бытийного. Человек, который позволяет себе редкостную роскошь жить в соответствии с собственными убеждениями. В наш век институциализированной философии человек, для которого философия - не профессиональное занятие, не игра ума, не средство для чего бы то ни было, а естественная форма жизни, - такой человек поражает воображение.

Только один пример. Витгенштейн отказался от наследства... чтобы деньги не мешали философствовать. Казалось бы, так просто. Этот акт входит в типологическое описания жизни философа у Диогена Лаэртского - Фалес, Гераклит, Демокрит, все они сделали то же самое. А может быть, и не сделали, но это приписала им молва, как первое необходимое условие, предваряющее свободу философствования. Часто ли в наше время можно встретиться с такой античной простотой?

Витгенштейн - тип сократического мыслителя. И цель его жизненного поиска - не новая концепция языка и не теория значения, а обретение смысла бытия. Все остальное инструментально, вспомогательно.

Завершая работу над "Логико-философским трактатом", Витгенштейн полагал, что окончательно разрешил проблемы языка. Но значение своей работы видел в том, что "она показывает, как мало дает решение этих проблем"[135].

Десять лет спустя в "Лекции об этике" он повторяет те же идеи. Наши слова - всего лишь "бренные сосуды", они способны выражать только естественные значения и смыслы. Этика же - нечто сверхъестественное. "Постоянное мое стремление и, я полагаю, стремление всех тех, кто когда-либо пытался писать или говорить об этике или религии, было вырваться за пределы языка. Этот побег сквозь стены нашей темницы совершенно, абсолютно безнадежен"[136].

"Пределы языка" - постоянная тема размышлений Витгенштейна. Он говорит о них и в "Логико-философском трактате", и в "Фи­лософских исследованиях". За пределами языка находится то, что человек видит, повернув "глаза души", то, о чем следует молчать.

Понятно, как далеко это от лингвистического оптимизма Питера Стросона...

назад содержание далее



ПОИСК:




© FILOSOF.HISTORIC.RU 2001–2023
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'