Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки





назад содержание далее

Часть 2.

поставлял королю определенные сюртуки, едва ли имеет какое-либо значение. Данный факт мог бы иметь значе­ние лишь в том случае, если бы именно из этого кон­кретного явления возникли какие-либо исторические последствия, если бы, например, именно эти портные, судьба именно их ремесла оказались под каким-либо углом зрения «значительным» каузальным фактором в преобразовании моды или в организации портняжного ремесла и если бы это историческое значение было каузально обусловлено также и поставкой именно этих сюртуков. Напротив, в качестве средства познания для знакомства с модой и т. п. покрой сюртуков Фридриха Вильгельма IV и тот факт, что они поставлялись опре­деленными (например, берлинскими) мастерскими, без­условно, может иметь такое же «значение», как любой другой доступный нам материал, необходимый для уста­новления моды того времени. Однако сюртуки короля служат здесь лишь частным случаем разрабатываемого родового понятия, лишь средством познания. Что же касается отказа от имперской короны, о котором шла речь у Майера, то это — конкретное звено исторической связи, оно отражает реальное взаимоотношение след­ствия и причины внутри определенных реальных сменяю­щих друг друга рядов. Логически это — непреодолимое различие, и таковым оно будет вечно. Пусть даже эти toto coelo* отличающиеся друг от друга точки зрения самым причудливым образом переплетаются в практике исследователя культуры (что, безусловно, случается и служит источником интереснейших методических проблем), логическая природа «истории» никогда не будет понятна тем, кто не различает их самым решительным образом.

По вопросу о взаимоотношении двух различных по своей логической природе категорий «исторической зна­чимости» Э. Майер высказал две точки зрения, которые не могут быть объединены. В одном случае он, как мы Уже видели, смешивает «исторический интерес» по отно­шению к тому, что «оказывает историческое воздей­ствие», то есть интерес к реальным звеньям исторических каузальных связей (отказ от имперской короны), с та­кими фактами, которые могут быть полезны историку в качестве средства познания (сюртуки Фридриха Виль-

[437]

гельма IV, надписи и пр.). В другом случае—и на этом мы считаем нужным остановиться — противоположность того, что «оказывает историческое воздействие», и всех остальных объектов нашего фактического или возмож­ного знания достигает у него столь высокой степени, что применение в его собственном классическом труде пред­ложенного им ограничения научных «интересов» исто­рика очень огорчило бы всех его друзей. Так, на с. 48 Э. Майер пишет: «Долгое время я полагал, что в выборе, совершаемом историком, решающим является характер­ное (то есть специфически единичное, которое отличает данный институт, данную индивидуальность от всех других аналогичных им). Это безусловно верно: однако для истории оно имеет значение лишь постольку, по­скольку мы способны... воспринимать своеобразие куль­туры лишь в ее характерных чертах. Таким образом, «характерность» всегда не более чем. средство, позволяю­щее нам понять степень исторического воздействия куль­туры». Совершенно верное предположение, как явствует из всего предшествовавшего; правильны и все выведен­ные из него следствия: тот факт, что вопрос о «значении» в истории индивидуального и роли личности в истории обычно ставится неверно; что «личность» вступает в ис­торическую связь, конструируемую историей, отнюдь не в своей целостности, а только в своих каузально реле­вантных проявлениях; что историческая значимость кон­кретной личности в качестве каузального фактора и ее «общечеловеческая» значимость, связанная с ее внутрен­ней ценностью, не имеют ничего общего; что именно «недостатки» человека, занимающего решающую пози­цию, могут оказаться значимыми в каузальном отноше­нии. Все это правильно. И тем не менее остается еще ответить на вопрос, верно ли, или, скажем, пожалуй, так — в каком смысле верно, что анализ содержания культуры (с точки зрения истории) преследует только одну цель: сделать понятными рассматриваемые куль­турные процессы в оказываемом ими воздействии? Логи­ческое значение данного вопроса сразу же рткрывается, как только мы переходим к рассмотрению выводов, кото­рые Э. Майер делает из своего тезиса. Прежде всего он [на с. 48] умозаключает, что «существующие условия сами по себе никогда не являются объектами истории и становятся таковыми лишь постольку, поскольку они оказывают историческое воздействие». «Всесторонний»

[438]

анализ произведения искусства, продукта литературной деятельности, институтов государственного права, нра­вов и т. д. в рамках исторического изложения (в том числе в истории литературы и искусства) якобы не­возможен и неуместен, так как в этом случае постоянно приходилось бы охватывать этим анализом и такие ком­поненты исследуемого объекта, которые «не оказали никакого исторического воздействия»; вместе с тем исто­рику приходится включать в свое изложение «опреде­ленной системы» (например, государственного права) множество «как будто второстепенных деталей» из-за их каузального значения. Основываясь на этом прин­ципе отбора, Э. Майер делает, в частности, вывод [на с. 55], что биография относится к области «фило­логии», а не истории. Почему? «Объект биографии», продолжает Э. Майер, составляет определенная лич­ность сама по себе в ее целостности, а не как фактор, оказывающий историческое воздействие, — то, что она таковой была, являет собой лишь предпосылку, причину того, что ей посвящена биография. До той поры, пока биография остается биографией, а не историей времени ее героя, она якобы не может выполнить задачу исто­рии — изобразить историческое событие. Однако не­вольно возникает вопрос: почему же «личность» занимает особое место в историческом исследовании? Разве этакие «события», как битва при Марафоне или персидские войны, трактуются в исторической работе в своей «це­лостности», specimena fortitudinis*, описанными Гоме­ром? Очевидно, что и здесь отбираются лишь те события и условия, которые имеют решающее значение для установления исторических каузальных связей. С той поры как мифы о героях и история отделились друг от друга, отбор происходит именно так, по крайней мере [lo своему логическому принципу. Как же обстоит дело с «биографией»? Совершенно неверно (если это не гипер­бола), что «все детали внешней и внутренней жизни героя входят в его биографию, хотя такое впечатление и может сложиться от филологических работ, посвя­щенных жизни Гёте, которые, вероятно, и имеет в виду Э. Майер. Но ведь в них просто собирается материал для того, чтобы сохранить все, что может иметь какое-либо значение для биографии Гёте, будь то в виде

[439]

прямого компонента каузального ряда, следовательно, в качестве исторически релевантного «факта» или в виде средства познания исторически релевантных фактов, в качестве «источника». Совершенно очевидно, однако, что в научной биографии Гёте должны быть исполь­зованы в качестве компонентов изложения лишь такие факты, которые обладают «значимостью».

Здесь мы наталкиваемся на двойственность этого слова в логическом смысле, которую необходимо под­вергнуть анализу; она, как мы увидим, прольет свет на «истину» в воззрении Э. Майера, но также и на недо­статки в формулировке его теории, гласящей, что объек­том истории является то, что «оказывает историческое воздействие».

Для иллюстрации различных логических точек зре­ния, с которых те или иные «факты» культурной жизни могут иметь научное значение, приведем в качестве примера письма Гёте к Шарлотте фон Штейн. Совер­шенно очевидно, что «историческое» значение этих писем заключено не в непосредственном воспринимаемом нами «факте», не в исписанной бумаге, что это, без сомнения, служит лишь средством познания другого «факта», а именно что Гёте испытывал высказанные здесь чувства, писал о них, адресовал их Шарлотте фон Штейн и полу­чал от нее ответные письма, приблизительное содержа­ние которых можно определить на основании правиль­ного понимания писем Гёте. Это тот факт, который должен быть открыт эвентуально предпринятым с помощью «научных» вспомогательных средств «толкованием» «смысла» писем Гёте; в действительности же «факт», который мы имеем в виду, говоря об этих письмах, мо­жет в свою очередь быть использован различным об­разом:

1. Он может быть непосредственно вставлен в ис­торическую причинную связь: аскетизм тех лет, связан­ный с невероятной по своей силе страстностью, безус­ловно, должен был оставить значительный след в жиз­ни Гёте — он не исчез даже под южным небом Италии. Определить воздействие его на «литературный образ» Гёте, обнаружить его следы в творчестве Гёте и по мере возможности каузально «истолковать» их в связи с пе­реживаниями тех лет, вне всякого сомнения, относится к задачам истории литературы. Факты, засвидетель­ствованные этими письмами, выступают здесь в качестве

[440]

«исторических» фактов, то есть, как мы видим, в ка­честве реальных звеньев каузального ряда.

2. Предположим, однако (вероятность такого предпо­ложения как в данном, так и в последующих случаях не имеет, конечно, решительно никакого значения), буд­то тем или иным способом удалось установить, что упо­мянутые переживания не оказали никакого влияния на развитие Гёте как человека и как поэта, другими слова­ми что они не имели никакого влияния на «интересую­щие» нас стороны его жизни. Тогда эти события все-таки могут привлечь наш интерес в качестве средств познания, могут отразить «характерные» (как принято говорить) черты для понимания исторического своеоб­разия Гёте. Другими словами, с их помощью нам, быть может, удалось бы (реальности такой попытки мы здесь не касаемся) проникнуть в образ жизни и в мировоз­зрение Гёте в течение долгого или, во всяком случае, достаточно продолжительного периода, которые в зна­чительной степени повлияли на исторически интересую­щие нас обстоятельства его жизни и литературной деятельности. Тогда «историческим» фактом, который мы включили бы в каузальную связь его «жизни» в качестве реального звена, было бы «мировоззрение», то есть собирательное понятие, отражающее связь личных «качеств» Гёте, унаследованных и приобретенных под воздействием воспитания, среды и жизненных судеб и сознательно усвоенных (может быть) «максим», в соот­ветствии с которыми он жил и которые вместе с другими факторами обусловили его поведение и творчество. В этом случае его отношения с Шарлоттой фон Штейн были бы тоже реальными компонентами «исторического» материала, поскольку это «мировоззрение» являет собой собирательное понятие, которое «находит свое выраже­ние» в отдельных жизненных событиях; однако нас бы они интересовали — при оговоренных выше предпосыл­ках — прежде всего не в качестве таковых, но в качест­ве «симптомов» определенного мировоззрения, следова­тельно, в качестве средств познания. В их логическом отношении к объекту познания произошел, следова­тельно, сдвиг.

3. Предположим далее, что и это не соответствует истине: в переживаниях Гёте не было ничего, что можно было бы считать характерным именно для него в отли­чие от его современников, что они вполне соответство-

[441]

вали «типичному» образу жизни определенных кругов Германии того времени. Тогда эти факты не дали бы нам ничего нового для понимания исторического зна­чения Гёте. Однако при известных обстоятельствах они могли бы возбудить наш интерес в качестве легко ис­пользуемой парадигмы определенного «типа», как сред­ство познания «характерного» своеобразия духовного облика представителей упомянутых кругов. Своеобразие этого «типичного» для тех кругов и того времени (по нашему представлению) облика, а также форма выра­жения этого образа жизни в противоположность обра­зу жизни других времен, народов и социальных слоев были бы в этом случае «историческим» фактом, кото­рый вошел бы в культурно-исторический каузальный ряд в качестве категорий реальной причины и действия и в отличие от типа, например, итальянского чичисбея и т. д., мог бы быть каузально «истолкован» в рамках «истории немецких нравов» или — при отсутствии подоб­ного рода национальных различий — в рамках общей истории нравов того времени.

4. Допустим, что содержание писем Гёте нельзя ис­пользовать и для подобной цели, так как оказалось, что в известных условиях культурного развития постоян­но возникают явления одного типа (совпадающие в ряде «существенных» пунктов), что, следовательно, в этих пунктах названные события жизни Гёте не отража­ют ни своеобразия немецкой культуры, ни своеобразия европейской культуры XVIII в., а являют собой лишь общий для всех культур феномен, возникающий в из­вестных, требующих своего понятийного определения условиях. Тогда эти компоненты превратились бы в объект «культурной психологии» или «социальной пси­хологии», задачей которой было бы установить с по­мощью анализа, изолирующей абстракции и генерали­зации, в каких условиях такие явления обычно воз­никают, «истолковать», по какой причине они регулярно повторяются, и сформулировать полученное «правило» в виде генетического родового понятия. В этом случае такие родовые по своему типу компоненты переживаний Гёте, совершенно иррелевантные для понимания его своеобразия, представляли бы интерес только как сред­ство образования родового понятия такого типа.

5. И наконец, следует a priori считать возможным, что упомянутые «переживания» вообще не содержат ни-

[442]

каких характерных черт какого-либо слоя населения или какой-либо культуры. Тогда даже при полном отсутст­вии к ним интереса со стороны «науки о культуре» можно было бы представить себе (здесь также совер­шенно безразлично, соответствует ли это истине), что психиатр, занимающийся психологией эротики, исполь­зовал бы такие данные с различных точек зрения, по­лезных в качестве идеально-типичного примера опреде­ленных аскетических «отклонений», — совершенно так же, как, например, для невропатолога безусловный интерес представляет «Исповедь» Руссо. При этом, ко­нечно, надлежит допустить возможность того, что рас­сматриваемые письма окажутся интересными для дос­тижения всех перечисленных здесь целей научного по­знания (конечно, ни в коей мере не исчерпывающих все «возможности») различными компонентами своего содер­жания или одними и теми же компонентами для достиже­ния различных целей познания20.

Бросая ретроспективный взгляд на -письма Гёте к Шарлотте фон Штейн, можно прийти к выводу, что мы выявили их «значение», то есть содержащиеся в них высказывания и переживания Гёте, следующим образом (если идти от последнего случая к первому): а) в двух последних случаях (4-м и 5-м) эти письма могут слу­жить примером явлений определенного рода и поэтому средством познания их универсальной сущности; б) во 2-м и 3-м случаях они являются «характерной» составной частью собирательного понятия и поэтому средством познания индивидуального своеобразия21 Гёте; в) в 1-м случае—каузальным компонентом исторической связи. В случаях, объединенных пунктом «а» (4-м и 5-м), «значение» для истории состоит лишь в том, что полученное с помощью подобного единичного примера родовое понятие при известных обстоятельствах (об этом ниже) может играть важную роль в контроле изоб­ражения исторических событий. Однако если Э. Майер ограничивает область «исторического» тем, что «оказы­вает воздействие» (то есть № 1 или пунктом «в» пред­шествующего деления), то ведь невозможно допустить, что он тем самым предполагает исключить вторую ка­тегорию (пункт «б») из сферы исторической «значимо­сти». Это означало бы, что «факты», которые сами по себе не являются звеньями исторического причинного ряда, а служат только выявлению фактов, необходимых

[443]

в качестве компонентов таких причинных рядов, — на­пример, те компоненты гётевской корреспонденции, ко­торые «иллюстрируют», то есть делают доступными познанию, основные четры «своеобразия» литературной продукции Гёте или существенные для развития нравов стороны общественной культуры XVIII в., — что эти фак­ты могут быть не приняты во внимание если не в «исто­рии жизни» Гёте (в №2), то во всяком случае в «исто­рии нравов» XVIII в. (в №3). Между тем сам он пос­тоянно использует в своих трудах такого рода позна­вательные средства. Следовательно, здесь может пред­полагаться только то, что речь идет о «средствах позна­ния», а не о «компонентах исторической связи»; однако и в «биографии», и в «изучении древнего мира» подобные «характерные» детали именно так и используются. Не в этом, следовательно, камень преткновения для Э. Майера.

Над всеми анализированными нами выше типами «значимости» возвышается еще один, причем самый важный, а именно: переживания Гёте (мы используем прежний пример) «значимы» для нас не только в ка­честве причины или «средства познания». Совершенно независимо от того, узнаем ли мы благодаря им нечто новое, ранее нам неизвестное для понимания мировоз­зрения Гёте или культуры XVIII в., нечто «типичное» для эволюции этой культуры, совершенно независимо также от того, оказали ли переживания Гёте какое-либо кау­зальное влияние на его развитие, — содержание этих писем как таковое, без оглядки на какие-либо находя­щиеся вне их, не заключенные в них самих «значения», являет собой для нас в своем своеобразии объект оцен­ки и осталось бы таковым, если бы об их авторе вообще ничего больше не было известно. Нас здесь прежде все­го интересует то обстоятельство, что такая «оценка» связана с неповторимым своеобразием, с несравненным литературным достоинством объекта; далее, наша оценка объекта в его индивидуальном своеобразии — и это второе — становится причиной того, что он превращает­ся для нас в предмет размышлений и мыслительной (мы намеренно отказываемся здесь от определения «научной») обработки, в предмет интерпретации. Такая «интерпретация» или, как мы предпочитаем ее называть, «толкование» может идти в двух, фактически почти всегда сливающихся, но требующих строгого логичес­кого размежевания направлениях. Она может быть (и

[444]

узнала, вероятно, будет) «ценностной интерпретацией», следовательно, она научит нас «понимать» «духовное» содержание этой корреспонденции, то есть раскроет перед нами то, что мы смутно и неопределенно «ощу­щаем», и озарит его светом отчетливо сформулирован­ной «оценки». Для этой цели совершенно не нужно вы­носить какое-либо оценочное суждение или «внушать» его. Проведенный таким образом анализ действительно «внушает» нам понимание того, что существуют различ­ные возможности ценностного соотнесения объекта. Наше «отношение» к соотнесенному с ценностью объек­ту совсем не должно быть положительным. Ведь совре­менный обыватель с его ходячими представлениями о сексе или моралист католического толка, безусловно, осудит отношение Гёте к Шарлотте фон Штейн, если он вообще снизойдет до понимания этой проблемы. И если мы мысленно последовательно представим себе в каче­стве объектов интерпретации «Капитал» Карла Маркса, «Фауста» Гёте, потолок Сикстинской капеллы, «Испо­ведь» Руссо, переживания св. Терезы, госпожу Ролан, Толстого, Рабле, Марию Башкирцеву или Нагорную проповедь, то возникнет бесконечное многообразие «оце­ночных» позиций; интерпретация же этих столь различ­ных по своей ценности объектов, если ее вообще пред­примут, сочтя «достойной внимания» (что мы здесь для нашей цели допускаем), будет обладать лишь одним общим формальным элементом: смысл ее во всех пере­численных случаях будет состоять в том, чтобы открыть нам возможные «точки зрения» и «направленность оце­нок». Вынудить нас принять определенную оценку в качестве единственно «научно» допустимой подобная интерпретация может только там, где, как в «Капитале» Маркса, речь идет о нормах (в данном случае о нормах мышления). Однако и в этом случае объективно значи­мая «оценка» объекта (здесь, следовательно, логичес­кая «правильность» Марксовых норм мышления) сов­сем не обязательно является целью интерпретации, а уж там, где речь идет не о «нормах», а о «культурных ценностях», «такая оценка», безусловно, является за­дачей, выходящей за пределы интерпретации. Можно, не совершая никакой логической или фактической ошиб­ки — а здесь важно только это, — отвергнуть в качест­ве «незначимых» для себя все продукты литературной и художественной культуры древнего мира или, напри-

[445]

мер, религиозное настроение Нагорной проповеди с та­ким же правом, как то соединение жгучей страсти и аскетизма со всеми тончайшими для нас соцветиями внутренней жизни и настроения, которые содержатся в нашем примере — в письмах Гёте к Шарлотте фон Штейн. Однако нельзя полагать, что такая «интерпре­тация» не будет иметь ценности для самого интерпре­татора; она может, несмотря на отрицательное сужде­ние об объекте — или даже именно поэтому, — содер­жать и для него «познание» в том смысле, что углубит, как принято говорить, его внутреннюю «жизнь», расши­рит его «духовный горизонт», разовьет в нем способ­ность постигать и продумывать возможности и нюансы жизненного стиля, дифференцируя, повысить свой ин­теллектуальный, эстетический и этический (в самом ши­роком смысле слова) уровень, сделает его «душу» как бы более открытой к «восприятию ценностей». «Интер­претация» духовного, эстетического или этического про-изведения оказывает такое же воздействие, как само произведение. Именно в этом коренится «справедливое утверждение», что «история» — в определенном смысле «искусство», но в такой же степени и определение «наук о духе» как «субъективных наук». Тем самым достигну­та последняя граница того, что еще может быть опреде­лено как «мыслительная обработка эмпирических дан­ных», и в логическом смысле здесь, собственно говоря, уже не идет речь об «историческом исследовании».

Ясно, что Э. Майер, говоря [на с. 55] о том, что он называет «филологическим рассмотрением прошлого», имеет в виду именно такую интерпретацию, которая исходит из вневременных по своей сущности отношений «исторических» объектов, из их ценностной значимости, и учит «понимать» их. Это явствует из его дефиниции такого рода научной деятельности [с. 551, которая, по его мнению, «переносит продукты истории в современ­ность и рассматривает их под этим углом зрения», рас­сматривает объект «не в его становлении и историческом воздействии, а в качестве сущего», и поэтому в отличие от исторического исследования «всесторонне» ставит перед собой цель «исчерпывающей интерпретации от­дельных произведений, в первую очередь литературы и искусства, но также, — продолжает Э. Майер, — госу­дарственных и религиозных институтов, нравов и воз­зрений и, наконец, всей культуры эпохи, рассматривае-

[446]

мой как некое единство». Нет, конечно, никакого сом­нения в том, что подобное «толкование» отнюдь не является «филологическим» в специальном лингвисти­ческом смысле. Толкование языкового «смысла» литера­турного объекта и толкование его «духовного содержа­ния», его «смысла» в этом ориентированном на ценность значении слова, пусть даже фактически они часто — и с достаточным основанием — связываются, логически являют собой различные в корне акты. В одном слу­чае —- при лингвистическом «толковании» — это (не по ценности и интенсивности духовной деятельности, но по своему логическому содержанию) элементарная пред­варительная работа для всех видов научной обработки и научного использования «материала источников». С точки зрения историка, это техническое средство, необходимое для верификации «фактов», орудие исто­рической науки (а также и многих других дисциплин). «Истолкование» в смысле «ценностного анализа» — так мы позволили себе назвать ad hoc* описанный выше процесс22 — находится к истории, во всяком случае, не в таком отношении. Поскольку же это «истолкование» направлено не на выявление «каузально» релевантных для исторической связи фактов, не на абстрагирование «типичных», используемых для образования родового понятия компонентов, так как такое толкование, напро­тив, рассматривает свои объекты (например, возвраще-ясь к примеру Э. Майера, «всю культуру» Эллады в период ее расцвета, воспринятую в ее единстве) «как таковые» и делает их понятными в их отношении к цен­ности, то оно не может быть подведено ни под одну из других категорий познания, которые рассматривались выше в аспекте своих прямых или косвенных связей с «историческим». Однако данный тип толкования (цен­ностный анализ) нельзя относить и к области «вспомо­гательных» исторических наук (к которым Э. Майер на с. 54 относит «филологию»), так как объекты здесь рас­сматриваются под совсем другим, чем в истории, углом зрения. Если бы противоположность этих толкований можно было свести к тому, что в одном случае (в цен­ностном анализе) объекты рассматриваются в их «сос­тоянии», в другом (в исторической науке) — в их «раз­витии», что одно толкование дает поперечное, другое —

[447]

нродольное сечение событий, тогда значение этой про­тивоположности было бы, конечно, ничтожным. Ведь историк, в том числе и сам Э. Майер, приступая к ис­следованию, всегда начинает с определенных «данных» отправных точек, которые он описывает в их «статичес­ком состоянии», и в ходе всего своего изложения на каждом его этапе подводит итог «результатам» «разви­тия» в виде их состояния в поперечном сечении. Такое монографическое исследование, как, например, исследо­вание социальной структуры Афинской экклесии на оп­ределенной стадии ее развития, в котором ставится целы пояснить, с одной стороны, ее обусловленность опреде-ленными историческими причинами, с другой — ее воз-действие на политическое «состояние» Афин, и Э. Майер, безусловно, сочтет «историческим». Отличие, которое имеет в виду Майер, заключается, по-видимому в том,. что в «филологическом», производящем ценностный ана­лиз исследовании могут быть приняты и обычно прини­маются во внимание также релевантные для «истории» факты, но наряду с ними и совершенно другие, такие, следовательно, которые сами по себе не являются звень­ями исторического причинного ряда и не могут быть использованы в качестве средства познания этих звень­ев, то есть вообще не находятся ни в одном из рассмот- ренных выше отношений к сфере «исторического».: Но тогда в каком же? Или подобный «ценностный ана­лиз» вообще стоит вне каких бы то ни было связей с историческим познанием? Чтобы выйти из этого тупика, вернемся к нашему прежнему примеру — к письмам Гёте к Шарлотте фон Штейн, а в качестве второго примера возьмем «Капитал» К. Маркса. Совершенно очевидно, что оба эти объекта могут быть предметом «интерпрета- ции» не только в «лингвистическом» аспекте (что нас здесь не интересует), но и в аспекте «ценностного ана-лиза», то есть анализа, «поясняющего» нам отнесение их к ценности. В одном случае будут, следовательно, «психологически» интерпретированы письма Гёте к Шарлотте фон Штейн так, как интерпретируют, напри-мер, «Фауста», в другом — будет исследовано идейное содержание «Капитала» К. Маркса и идейное — не ис- торическое — отношение данного труда к другим систе- мам идей, посвященным тем. же проблемам. Для этого «ценностный анализ» рассматривает свои объекты преж­де всего в «их состоянии», по терминологии Э. Майера,

[448]

то есть в более правильной формулировке, исходит из их ценности, независимой от какого бы то ни было чис­то исторического, каузального значения, находящегося, следовательно, за пределами исторического. Однако разве на этом ценностный анализ останавливается? Конечно, нет, идет ли речь об интерпретации писем Гёте, «Капи­тала», «Фауста», «Орестейи» или фресок Сикстинской капеллы. Для того чтобы ценностный анализ полностью достиг своей цели, необходимо помнить о том, что объект этой идеальной ценности исторически обусловлен, что мно­жество нюансов и выражений мысли и чувства окажут­ся непонятными, если нам неизвестны общие условия — в одном случае «общественная среда» и конкретные собы­тия тех дней, когда были написаны письма Гёте, в дру­гом — «состояние проблемы» в тот исторический период, когда Маркс писал свою книгу, и его эволюция как мыс­лителя. Таким образом, для успешного «толкования» пи­сем Гёте необходимо историческое исследование условий, в которых они были написаны, как всех мельчайших, так и самых важных связей в чисто личной, «домашней» жизни Гёте и в культурной жизни всего тогдашнего «общества», «среды» в самом широком смысле этого слова — всего того, что имело каузальное значение для своеобразия писем Гёте, «оказывало на них воздейст­вие», по определению Э. Майера. Ибо значение всех этих каузальных условий позволяет нам увидеть те ду­шевные констелляции, из которых вышли письма Гёте, и тем самым действительно «понять» их23. Вместе с тем, однако, совершенно очевидно, что одно каузальное объяснение, изолированное от других факторов и примененное а lа Дюнцер, здесь, как и повсюду, приве­дут лишь к частичным результатам. Само собой разу­меются, что тот тип «толкования», который мы определили, как «ценностный анализ», указывает путь другому, «историческому», то есть каузальному «толкованию». Первый выявил «ценностные» компоненты объекта, кау­зальное «объяснение» которых составляет задачу «исто­рического» толкования: он наметил «отправные точки», от которых регрессивно шел каузальный процесс, снаб­див его тем самым решающими критериями, без кото­рых его можно было бы уподобить плаванию без ком­паса по безбрежному морю. Можно, конечно, считать нецелесообразным (и многие сочтут это таковым), что зесь аппарат исторического исследования используетс

[449]

для исторического «объяснения» ряда «любовных пи­сем», какими бы возвышенными они ни были. Пусть так, но ведь то же самое можно сказать, как это пренебре­жительно ни звучит, и о «Капитале» К. Маркса и вооб­ще обо всех объектах исторического исследования, 3на-ние того, из каких элементов К. Маркс создал свой труд, как генезис его идей был обусловлен исторически, и вообще всякое историческое знание о соотношении политических сил современности или о становлении не­мецкого государства в его своеобразии может пока­заться кому-нибудь весьма скучным и пустым или, во всяком случае, второстепенным, интересным только то­му, кто непосредственно занимается этим бессмыслен­ным делом. Ни логика, ни научный опыт «опровергнуть» такое мнение не могут, как со всей очевидностью, хотя и в несколько краткой формулировке, признал сам Э. Майер.

Для нашей цели полезно несколько задержаться на логической сущности «ценностного анализа». В ряде слу­чаев очень ясно сформулированную мысль Риккерта, согласно которой образование «исторического индивиду­ума» обусловлено его «соотнесением с ценностью», со всей серьезностью понимали так, будто это «соотнесение с ценностью» идентично подведению под универсальные понятия (а некоторые пытались таким образом опровер­гнуть ее)24. Ведь «государство», «религия», «искусство» и другие подобные им «понятия» составляют те ценности, о которых идет речь, а то обстоятельство, что история «соотносит» с ними свои объекты и обретает тем самым специфические «точки зрения», ничем не отличается (это добавляют обычно) от отдельного рассмотрения «хими­ческой», «физической» и других сторон процессов, изу­чаемых естественными науками25. Мы сталкиваемся здесь с поразительным непониманием того, как следует — и как только и можно — толковать «соотнесение с цен­ностью». Актуальное «ценностное суждение» о конкрет­ном объекте или теоретическое построение «возможных» его соотнесений с ценностью отнюдь не означает, что этот объект подводится под определенное родовое по-нятие — «любовное письмо», «политическое образова- ние», «экономическое явление». «Ценностное суждение» означает, что, вынося его, я занимаю по отношению к данному объекту в его конкретном своеобразии опреде­ленную конкретную «позицию»; что же касается субъек-

[450]

тивных источников моей позиции, моих решающих «цен­ностных точек зрения», то это уж совсем не «понятие», ц тем более не «абстрактное понятие», а вполне конкрет­ное, в высшей степени индивидуальное по своей природе, сложное «ощущение» и «воление» или, в известных условиях, осознание определенного, также вполне конк­ретного «долженствования». И если я перехожу от ста­дии актуальной оценки объектов к стадии теоретико-интерпретативного размышления о возможных отнесе­ниях их к ценности, то есть преобразую данные объекты в «исторические индивидуумы», то это означает, что я, интерпретируя, довожу до своего сознания и до сознания других людей конкретную индивидуальную и поэтому в конечном счете неповторимую форму, в которой (вос­пользуемся здесь метафизическим оборотом) «воплоти­лись» или отразились «идеи» данного политического образования (например, «государства Фридриха Вели­кого»), данной личности (например, Гёте и Бисмарка), данного научного произведения («Капитала» Маркса). Отказываясь же от всегда вызывающей сомнение метафи­зической терминологии, без которой здесь к тому же впол­не можно обойтись, сформулируем это следующим обра­зом: я отчетливо выявляю те точки данного сегмента дейст­вительности, которые допускают по отношению к нему возможные «оценивающие» позиции и оправдывают его претензии на более или менее универсальное «значение» (в корне отличное от каузального). «Капитал» Маркса объединяет со всеми другими комбинациями типограф­ской краски и бумаги, которые еженедельно включаются в брокгаузовский перечень, то, что он является «литера­турной продукцией»; однако «историческим индивиду­умом» его делает не эта принадлежность к определен­ному роду объектов, а нечто прямо противоположное — то совершенно неповторимое «духовное содержание», которое «мы» в нем обнаруживаем. Далее, «политичес­кий характер» присущ как болтовне филистера за вечерней кружкой пива, так и тому комплексу отпечатанных или исписанных страниц, звуковых сигналов, маршировке на учебном плацу, разумным или нелепым идеям, возни­кающим в головах князей, дипломатов, и др., — все то, что «мы» объединяем в индивидуальный мысленный образ «Германской империи», поскольку «мы» испыты­ваем к нему определенный, для «нас» неповторимый, коренящийся в множестве «ценностей» (не только «поли-

[451]

тических») «исторический интерес». Полагать, что по-добное «значение», то есть наличие в объекте, например; в «Фаусте», возможных отнесений к ценности, или, дру­гими словами, «содержание-» нашего интереса к «истори­ческому индивидууму», может быть выражено родовым понятием,— явная бессмыслица: именно неисчерпаемость в «содержании» объекта возможных точек приложения нашего интереса характерна для «исторического инди­видуума» «высшего» ранга. Тот факт, что мы клас­сифицируем определенные «важные» направления исто­рического отнесения к ценности и что эта классификация служит затем основой разделения труда между науками о культуре26, ничего, конечно, не меняет в том, что мысль, будто ценность «общего (универсального) зна­чения» являет собой «общее» понятие, столь же странна, как и мнение, будто «истина» может быть высказана в одной фразе, «нравственность» воплощена в одном дей­ствии или «красота» выражена в одном произведении искусства. Вернемся, однако, к Э. Майеру и к его попыт­кам решить проблему исторического «значения». Ведь в наших последних высказываниях мы вышли за преде­лы методологии и затронули вопросы философии исто­рии. Для чисто методологического исследования тот факт, что известные индивидуальные компоненты дейст­вительности избираются объектом исторического рас­смотрения, обосновывается просто указанием на факти­ческое наличие соответствующего интереса, для подоб­ного рассмотрения, не ставящего вопрос о смысле инте­реса, «соотнесение с ценностью» никакого другого значения иметь не может. Э. Майер на этом и успокаи­вается, справедливо полагая с этой точки зрения, что для исторического исследования достаточно наличие такого интереса, как бы к нему ни относиться. Однако ряд неясностей и противоречий в его концепции довольно отчетливо свидетельствует о том, каковы последствия недостаточной ориентации на философию истории.

«Выбор» (в исторической науке) покоится на «истори­ческом интересе, который настоящее испытывает к како­му-либо действию или результату развития, вследствие чего оно ощущает потребность выявить причины, обу­словившие эти явления»,— пишет Э. Майер [с. 37] и затем поясняет данное положение таким образом: исто­рик создает «из глубин своего духа проблемы, с кото­рыми он подступает к материалу», и они служат ему

[452]

«путеводной нитью для упорядочения событий» [с. 45]. Приведенное рассуждение Майера полностью совпадает со сказанным выше и сверх того являет собой единст­венно возможный смысл, в котором подвергшееся ранее нашей критике высказывание Э. Майера «о движении от следствия к причине» можно считать правильным. Речь здесь идет не о специфическом для истории приме­нении понятия каузальности, как он полагает, а о том, что «исторически значимыми» являются только те причи­ны, которые регрессивное движение, отправляющееся от «ценностного» компонента культуры, должно вобрать в себя в качестве своей необходимой составной части, что получило, правда, достаточно неопределенное название «принципа телеологической зависимости». Возникает вопрос: должен ли отправной пункт этого регрессивного движения всегда быть компонентом настоящего, о чем как будто свидетельствуют цитированные нами слова Э. Майера? Следует сказать, что Э. Майер не вполне определил свое отношение к данному вопросу. Уже из вышесказанного очевидно, что он не дает ясного опреде­ления того, что он, собственно говоря, понимает под «оказывающим историческое воздействие». Ибо, если — как ему уже указывали — к истории относится только то, что «оказывает воздействие», то кардинальный вопрос каждого исторического исследования, в том числе и его истории древнего мира, должен сводиться к тому, какое конечное состояние и какие его компоненты должны быть положены в основу в качестве «испытавших воздействие» исторического развития, которое в данном случае из­лагается, и, таким образом, необходимо решить, следует ли исключить в качестве исторически несущественного тот или иной факт, чье каузальное значение для какого-либо компонента конечного результата установить не уда­лось. Некоторые замечания Э. Майера на первый взгляд могут создать впечатление, что он действительно пред­лагает считать решающим фактором объективное «состоя­ние культуры» (воспользуемся для краткости этим тер­мином) в настоящее время. Другими словами, только те факты, чье воздействие еще теперь имеет значение для состояния наших современных политических, экономичес­ких, социальных, религиозных, этических и научных усло­вий или для каких-либо иных компонентов нашей куль­туры, чье «воздействие» мы непосредственно ощущаем в настоящем [с. 37], могут быть отнесены к истории древ-

[453]

него мира совершенно независимо от того, имеет ли дан­ный факт какое-либо, пусть даже фундаментальное, значе­ние для своеобразия этой культуры [с. 48]. Труд Э. Май-ера сильно сократился бы в своем объеме — достаточно вспомнить о томе, посвященном истории Египта, — если бы его автор стал последовательно проводить ука­занный принцип, и многие не нашли бы в нем тогда именно того, чего они ждут от истории древнего мира. Но Э. Майер оставляет выход [с. 37]. «Мы можем, — пишет он, — обнаружить это (то есть оказывавшее исто­рическое воздействие) и в прошлом, примысливая какой-либо момент этого прошлого в настоящем». Тем самым, конечно, любой компонент культуры может быть при-мыслен в историю древнего мира в качестве «оказываю­щего воздействие», если рассматривать его под тем или иным углом зрения. Однако тогда отпадает именно то ограничение, которое стремится ввести Э. Майер. К тому же все равно возник бы вопрос: «какой же момент яв­ляется, например в «Историй древнего мира», масштабом для определения того, что существенно для историка? С точки зрения Э. Майера следовало бы ответить: «ко­нец» античности, то есть тот срез, который представляется нам наиболее подходящим для «конечной точки». Сле­довательно, правление Ромула, Юстиниана или — пожа­луй, лучше — Диоклетиана? В таком случае, правда, все характерное для этой эпохи конца, эпохи «одряхле­ния» античности, без сомнения, вошло бы в полном объеме в исследование в качестве ее завершения, по­скольку именно такая характеристика формировала объект исторического объяснения; затем — и прежде всего — в него вошли бы все те факты, которые были каузально существенны («воздействовали») именно для этого процесса «одряхления». Исключить же пришлось бы, например при описании греческой культуры, все то, что тогда (в правление Ромула или Диоклетиана) уже не оказывало «воздействия на культуру», а при тогдаш­нем состоянии литературы, философии, культуры в целом такое исключение составило бы подавляющую часть именно того, что вообще представляется нам «ценным» в истории древнего мира и что мы, к счастью, находим в собственном труде Э. Майера.

История древнего мира, в которой содержалось бы только то, что оказало каузальное воздействие на какую-либо последующую эпоху, была бы — особенно если

[454]

рассматривать политические события как подлинный стержень истории — совершенно так же пуста, как «исто­рия» жизни Гёте, которая «медиатизировала» бы (по выражению Ранке) Гёте в пользу его эпигонов, то есть выявляла бы только те компоненты его своеобразия и его высказываний, которые продолжали «оказывать воздей­ствие» на литературу. С этой точки зрения, научная «биография» принципиально ничем не отличается от иным образом отграниченных исторических объектов. Тезис Э. Майера в данной им формулировке не может быть применен. Или, может быть, и здесь есть выход из противоречия между его теорией и его собственной прак­тикой? Мы знаем, что историк, по мнению Э. Майера, создает свои проблемы в глубинах собственного духа; к данному замечанию добавлено следующее: «присутст­вие историка — это момент, который не может быть устранен ни из одной исторической работы». Не при­сутствует ли «воздействие факта», которое накладывает на него печать историчности, уже тогда, когда современ­ный историк проявляет интерес к этому факту в его инди­видуальном своеобразии, к его именно такому, а не иному становлению и способен тем самым заинтересовать своих читателей? Совершенно очевидно, что в рассуж­дениях Э. Майера [с. 36 в одном случае, с. 37 и 45— в другом] переплелись два различных понятия «истори­ческих фактов»: 1) такие компоненты действительности, которые, можно сказать, «сами по себе» в своем конк­ретном своеобразии «представляют для нас ценность» в качестве объектов нашего интереса, 2) такие, которые связаны с нашей потребностью понять те «представляю­щие для нас ценность» компоненты действительности в их исторической обусловленности как «причины» в ходе каузального регрессивного движения, как «оказы­вающие историческое воздействие» в понимании Э. Майера. Первые можно именовать «историческими индивидумами», вторые—историческими (реальными) причинами и вслед за Риккертом разделять их в каче­стве «первичных» и «вторичных» исторических фактов. Строгое ограничение исторического изложения «истори­ческими» причинами — «вторичными» фактами, по Рик­керту, «воздействующими» фактами, по Э. Майеру, — возможно, конечно, только в том случае, если заранее твердо установлено, о каузальном объяснении какого «исторического индивидуума» только и будет идти речь.

[455]

Сколь бы широко ни были тогда поставлены границы такого первичного объекта — предположим, что в каче­стве такового будет взята вся «современная», то есть наша распространяющаяся из Европы христианская ка­питалистическая «культура» правового государства на данной стадии ее развития, следовательно, весь огромный узел «культурных ценностей», рассматриваемых в каче­стве таковых со всевозможных точек зрения, — «объяс­няющее» ее исторически каузальное регрессивное дви­жение, даже если оно дойдет до средних веков или древнего мира, вынуждено будет — хотя бы частично — исключить огромное число каузально несущественных объектов, невзирая на то, что «сами по себе» они пред­ставляют собой громадный «ценностный» интерес для нас, следовательно, могут в свою очередь стать «истори­ческими индивидуумами», которые послужат началом нового регрессивного движения. Надо, конечно, признать, что этот «исторический интерес» в силу своей специфи­ки менее интенсивен потому, что не имеет каузального значения для универсальной истории культуры наших дней. Культура инков и ацтеков оставила весьма незна­чительные (сравнительно!) следы в истории, настолько незначительные, что при изучении генезиса современной культуры (в понимании Э. Майера) можно, вероятно, без всякого ущерба вообще не упоминать о них. Если дело обстоит таким образом — а именно это мы здесь пред­полагаем, — то все, что мы знаем о культуре инков и ацтеков, имеет значение прежде всего не как «историче­ский объект» и не как «историческая причина», а как «средство познания» для образования теоретических понятий в области наук о культуре: позитивно, например, для образования «феодализм» в качество-своеобразной специфической его разновидности; негативно для того, чтобы отграничить те понятия, с которыми мы работаем в истории европейской культуры, от содержания этих гетерогенных им культур и тем самым с помощью сравне­ния отчетливее представить себе историческое своеобразие генезиса и развития европейской культуры. То же самое, без сомнения, следовало бы сказать и о тех компонентах античной культуры, которые Э. Майер должен был бы, если он хочет быть последовательным, исключить из истории древнего мира, ориентированного на современ­ную культуру, поскольку они «не оказали исторического воздействия». Однако что касается инков и ацтеков, то,

[456]

несмотря на все, нельзя ни логически, ни фактически исключить, что определенные феномены их культуры могут рассматриваться в своем своеобразии как «истори­ческий индивидуум», то есть могут быть анализированы и «истолкованы» в их соотношениях с ценностью, в результате чего они станут предметом «исторического» исследования, и каузальное регрессивное движение будет выявлять факты их культурного развития, которые по отношению к данному объекту исследования станут «историческими причинами». И тот, кто, занимаясь историей древнего мира, сочтет, что в нее должны войти лишь те факты, которые «оказали каузальное воздействие» на нашу современную культуру, то есть релевантны для нас либо в своем «первичном» значении в качестве со­отнесенных с ценностью «исторических индивидуумов», либо в своем «вторичном» каузальном значении в каче­стве причин (этих или каких-либо иных «индивиду­умов») — такой исследователь окажется жертвой само­обмана. Круг культурных ценностей, важных для истории эллинской культуры, определяется нашим ориентирован­ным на «ценности» интересом, а не только фактическим каузальным отношением нашей культуры к эллинской. Эпоха, которую мы — оценивая ее крайне «субъектив­но» — обычно считаем «вершиной» эллинской культуры (период между Эсхилом и Аристотелем), находит себе место в качестве «самодовлеющей ценности» в каждой «Истории древнего мира», в том числе и в работе Э. Май­ера; измениться это могло бы лишь в том случае, если наступит эпоха, столь же неспособная обрести непосред­ственное «ценностное отношение» к этим творениям куль­туры, как, например, к «песням» или к «мировоззрению» какого-либо племени Центральной Африки, которые воз­буждают наш интерес только в качестве средства образо­вания понятия или в качестве «причины». Таким образом, то, что мы, современные люди, вступаем в какие-либо ценностные отношения к индивидуальному «выражению» содержания античной культуры, является единственно возможным толкованием понятия Э. Майера, согласно которому «историческим» следует считать то, что «оказы­вает воздействие». О том, до какой степени собственное понимание Э. Майером того, что «оказывает воздействие», состоит из гетерогенных компонентов, свидетельствует уже его мотивировка специфического интереса, который история проявляет к культурным народам. «Это осно-

[457]

вано, — пишет он, — на том, что упомянутые народы и культуры оказывали наибольшее воздействие в прошлом и продолжают оказывать его в настоящем» [с. 47]. Моти­вировка Майера, без сомнения, верна, но являет собой от­нюдь не единственную причину нашего особенно силь­ного «интереса» к их значению в качестве исторических объектов: в частности, из такого объяснения нельзя сделать вывод (который делает Э. Майер), что специ­фический интерес тем глубже, «чем выше они (эти куль­турные народы) стоят». Ибо затронутая здесь проблема «самодовлеющей ценности» культуры не имеет ничего общего с ее историческим «воздействием». Все дело в том, что Э. Майер смешивает два понятия, а именно «ценность» и «каузальную значимость». Как ни верно утверждение, что каждая «история» пишется с позиции ценностных интересов настоящего и что, следовательно, настоящее, изучая материал истории, всегда ставит или, во всяком случае, может ставить, новые вопросы, так как его интерес, направляемый ценностными идеями, ме­няется, столь же верно, что этот интерес должным обра­зом «оценивает» и превращает в «исторический индиви­дуум» компоненты культур «прошлого», то есть такие, к которым компоненты культуры настоящего времени в ходе каузального регрессивного движения не могут быть сведены. В небольшом масштабе сюда относятся письма Гёте к Шарлотте фон Штейн, в большом — те компонен­ты эллинской культуры, из сферы воздействия которых культура настоящего времени уже давно вышла. Впрочем, Э. Майер, не делая необходимых выводов, и сам, как мы видели, допускает это, утверждая [с. 47], что момент прошлого может быть «примыслен» (по его терминологии) к настоящему; правда, исходя из замечания на с. 55, «примысливание» дозволено только в области «фило­логии». В действительности он признает тем самым, что компоненты культуры «прошлого» являются историчес­кими объектами, независимо от того, сохранили ли они ощущаемое нами теперь «воздействие», что, следователь­но, в «Истории древнего мира» и «характерные» цен­ности древности могут служить мерилом отбора фактов и определять направление исторического исследования. Но это еще не все.

Если Э. Майер аргументирует, что настоящее не стано­вится предметом «истории», поскольку мы не знаем и не можем знать, какие его компоненты окажутся «воздей-

[458]

стаующими» в будущем, — данное утверждение о (субъ­ективной) неисторичности настоящего в каком-то, пусть ограниченном, смысле соответствует истине. Окончатель­ное решение о каузальном значении фактов настоящего выносит будущее. Однако это не единственный аспект рассматриваемой проблемы, даже если отвлечься (что само собой разумеется) от таких внешних моментов, как недостаточное количество архивных источников и т. п. Действительное непосредственно ощущаемое настоящее еще не только не»стало исторической «причиной», но не стало даже «историческим индивидуумом», совершенно так же, как не становится объектом эмпирического знания «переживание» в тот момент, когда оно про­исходит «во мне» или «в связи со мной». Любая истори­ческая «оценка» включает в себя — мы позволим себе определить это таким образом — «созерцательный» мо­мент; в ней содержится не только и не столько непосред­ственное оценочное суждение «занимающего определен­ную позицию субъекта»; ее существенное содержание со­ставляет. как мы видели, «знание» о возможных «отнесе­ниях к ценности», то есть она предполагает способ­ность — хотя бы теоретически — изменять «точку зре­ния» по отношению к объекту. Обычно говорят, имея это в виду, что нам надлежит «объективно оценить» какое-либо событие, прежде чем оно в качестве объекта «войдет» в историю, но это именно ведь не означает, что оно может оказать каузальное «воздействие». Мы не будем дальше развивать наши соображения об отноше­нии «переживания» к «знанию» и надеемся, что все вышесказанное достаточно ясно показало не только то, что понятие у Э. Майера «исторического» как «оказы­вающего воздействие» недостаточно полно, но и то, чем это объясняется. В нем прежде всего нет логического разделения на «первичный» исторический объект, «отне­сенный к ценности» культурный «индивидуум», с кау­зальным «объяснением» становления которого связан наш интерес, и «вторичные» исторические данные, то есть причины, к которым в ходе каузального регрессив­ного движения сводится «ценностное» своеобразие этого индивида. Принципиальная цель такого сведения — достичь «объективной» значимости в качестве эмпири­ческой истины с такой же несомненностью, как в любом другом эмпирическом познании; и только в зависимости от полноты материала решается чисто фактический, а не

[459]

назад содержание далее



ПОИСК:




© FILOSOF.HISTORIC.RU 2001–2023
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'