Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки





назад содержание далее

Часть 3.

максимумом возможных измерений. Была бы возмож­ность создать гексафонию — они б и на это сподвиглись. Но четвертое измерение, добавленное ими к музыке, — это орудие, которым они вас кастрируют, начисто ли­шая способности получать музыкальное наслаждение. Тут уже вас другое начинает завораживать (но не прельщать: нет чар — нет соблазна): техническое совер­шенство, хайфай — "высокая верность", определенно столь же навязчивая и пуританская, как и верность суп­ружеская, только в данном случае даже неизвестно — верность чему, потому что никто не знает, где начинает­ся и где кончается реальность, а значит, и умопомраче­ние ее перфекционистского воспроизведения.

Техника, можно сказать, сама себе роет могилу, по­скольку, совершенствуя средства синтеза, она в то же время усугубляет критерии анализа и разрешающей способности, так что полная верность, исчерпывающая точность применительно к реальному вообще становят­ся невозможны. Реальное превращается в умопомра­чительный фантазм точности, теряющийся в бесконеч­но малом.

"Нормальное" трехмерное пространство по сравне­нию, например, с обманкой, где одно измерение опу­щено, — уже деградация, обеднение вследствие избы­точности средств (вообще все, что является или стара­ется выглядеть реальным, деградация такого рода). Квадрофония, гиперстерео, хайфай — это явная дегра­дация.

72

Порнография — квадрофония секса. Половому акту в порнофафии придаются третья и четвертая дорожки. Галлюцинаторное господство детали — наука уже при­учила нас к этой микроскопии, к этому эксцессу реаль­ного в микроскопических деталях, к этому вуайеризму точности, крупного плана невидимых клеточных струк­тур, к этой идее непреложной истины, которая уже аб­солютно несоизмерима с игрой видимостей и может быть раскрыта лишь при помощи сложного техническо­го оборудования. Конец тайны.

Разве порнография, со всеми своими фокусами, не точ-нотакже нацелена нараскрытие этой непреложной мик­роскопической истины — истины пола? Так что порног­рафия — прямое продолжение метафизики, чьей един­ственной пищей всегда был фантазм потаенной истины и ее откровения, фантазм "вытесненной" энергии и ее про­изводства — т.е. выведения на непристойной сцене реаль­ного. Потому и заходит в тупик просвещенное мышление, пытаясь решить проблему порнографии: надоли подвер­гать ее цензуре и допускать только хорошо темперирован­ное вытеснение? Вопрос неразрешимый, так как пор­нография и меет резон: она участвует в разгроме реально­го — бредовой иллюзии реального и его объективного "освобождения". Невозможно освобождать производи­тельные силы, не имея также в виду и "освобождения" пола в самой откровенной форме: то и другое равно не­пристойно. Коррупция пола реализмом, коррупция тру­да производством — все это один симптом, одна битва.

73

Рабочий в цепях, говорите? А как насчет японского гегемона на этих замечательных вагинальных представ­лениях, которые и стриптизом-то трудно назвать: девуш­ки на краю сцены, ноги врозь, тут же зрители в одних рубахах (это как бы популярное зрелище), им разреша­ется куда угодно совать свой нос, разглядывать вагины хоть в упор, они толкаются, лезут, только бы получше разглядеть — что? — а девушки мило болтают с ними или же одергивают для проформы. Все прочее в таком спек­такле — бичевание, взаимная мастурбация, традицион­ный стриптиз — отступает в тень перед этим моментом абсолютной непристойности, ничто не сравнится с этой прожорливостью зрелища, далеко превосходящей про­стое сексуальное обладание. Возвышенное порно: если бы такое было возможно, этих ребят с головы до ног за­тянуло бы меж раздвинутых ляжек — экзальтация смер­ти? Может и так, но они не просто смотрят, а еще и об­мениваются замечаниями, сравнивают щелки, в какую кто уперся, причем без тени улыбки, с убийственной серьезностью, и руками ничего трогают, разве что игра­ючи. Никакой похоти: предельно серьезный и предель­но инфантильный акт, неразделенная завороженность зеркалом женского полового органа — как Нарцисс был заворожен собственным отражением. Далеко за рамка­ми традиционного идеализма стриптиза (там еще, воз­можно, и был хоть какой-то соблазн), у своего возвы­шенного предела порнография инвертируется в предель­но очищенную непристойность, углубленную до висце-

74

ральной области, — зачем останавливаться на ню, на ге-нитальном: коль скоро непристойное относится к строю представления, а не просто секса, оно должно исследо­вать всю внутренность тела и скрытых в нем органов — кто знает, сколь глубокое наслаждение может доставить его визуальное расчленение, вид всех этих слизистых и мышечных тканей? Наша порнография определяется пока еще слишком узко. У непристойности поистине бескрайнее будущее.

Но — внимание! Здесь имеется в виду не какое-то там углубление влечения, а единственно оргия реализма и оргия производства. Некий раж (тоже, наверное, влече­ние, но подменяющее собой все прочие), лихорадочное стремление все вывести на чистую воду и подвести под юрисдикцию знаков. Все представить в свете знака, в свете зримой энергии. И пусть всякое слово будет сво­бодно, и пусть в точности отвечает желанию. Мы по­грязли в этой либерализации, которая не что иное, как всепоглощающее разрастание непристойности. Пота­енному недолго наслаждаться запретом — в конце кон­цов до всего докопаются, все будет извлечено на свет, предано огласке и досмотру. Реальное растет, реальное ширится — в один прекрасный день вся вселенная ста­нет реальной, реальное вселенским, и это будет смерть.

Порносимуляция: нагота — это лишь еще один знак. Прикрытая одеждой, нагота функционирует как тайный,

75

амбивалентный референт. Ничем не прикрытая, она проявляется как знак и вовлекается в знаковое обраще­ние: нагота-дизайн. То же в каком-нибудь hard core или blue pomy: половой орган, зияющий либо стоячий, — это просто еще один знак в коллекции гиперсексуальности. Фаллодизайн. Чем дальше заводит нас безудержная тяга к "правдивости" пола, к полнейшему разоблачению сек­суальной функции, тем глубже мы втягиваемся в пус­тую аккумуляцию знаков, тем плотнее замыкаемся в бес­конечном сверхобозначении — реальности, которой больше нет, и тела, которого никогда не было. Вся наша культура тела, включая сюда способы "выражения" его "желания", всю стереофонию телесного желания, — от­мечена неизгладимой печатью монструозности и непри­стойности.

Гегель: "Подобно тому как на поверхности человече­ского тела, в противоположность телу животного, везде раскрывается присутствие и биение сердца, так и об ис­кусстве можно утверждать, что оно выявляет дух и пре­вращает любой образ во всех точках видимой поверхно­сти тела в глаз, образующий вместилище души". Значит, нет и не может быть наготы как таковой, нет и не может быть нагого тела, которое было бы только нагим, — нет и не может быть просто тела. Как в том анекдоте: белый человек спрашивает индейца, почему тот ходит голый, а индеец в ответ: "У меня все — лицо". В нефетишистс­кой культуре (где отсутствует фетишизация наготы как объективной истины) тело не противопоставляется, как

76

у нас, лицу, которое одно наделяется взглядом и вооб­ще завладевает всем богатством выражения: там само тело — лицо, и оно глядит на вас. Поэтому оно не может показаться непристойным, т.е. нарочно быть показано голым. Оно не может быть увидено голым, как у нас — лицо, потому что в действительности оно есть символи­ческая завеса, только это и ничто иное, и соблазн рож­дается как раз в игре таких завес, когда тело, собствен­но, упраздняется "как таковое". Здесь играет соблазн — но его нет там, где завесу срывают во имя прозрачности желания или истины.

Неразличенность тела и лица в тотальной культуре видимостей — различение тела и лица в культуре смысла (здесь тело становится монструозно видимым, делается знаком монстра по имени желание) — затем тотальный триумф этого непристойного тела в порнографии, вплоть до полного стирания лица: эротические модели и акте­ры порнофильмов не имеют лица, они просто не могут быть ни красивыми, ни уродливыми, ни выразительны­ми — все это несовместимо с жанром, функциональная нагота стирает все прочее, остается одна зрелищность пола. В некоторых фильмах дается просто крупный план совокупления в сопровождении утробных шумов: само тело отсюда исчезло, разлетевшись на самостоятельные частичные объекты. Лицо, неважно какое, здесь неуме­стно, так как нарушает непристойность и восстанавли­вает смысл там, где все нацелено на полное его уничто­жение в умопомрачительном исступлении пола.

77

Деградация, которая приводит к террористической очевидности тела (вместе с его "желанием") и кончает­ся тем, что мир видимостей лишается последних тайн. Культура десублимации видимостей: все здесь материа­лизуется в самом что ни на есть объективном виде. Пор-нокультура по преимуществу, поскольку везде и всегда нацелена на механизмы реального. Разве не порнокуль-тура эта идеология конкретности, фактичности, потреб­ления, абсолютного превосходства потребительной сто­имости, материального базиса вещей, тела как матери­ального базиса желания? Одномерная культура, где куль­минация всего — конкретика производства или удоволь­ствия — нескончаемый труд, бесконечное механическое совокупление. Непристойность этого мира в том, что ничто здесь не оставлено видимостям, ничто не предос­тавлено случаю. Все здесь — очевидный и необходимый знак. Это мир куклы с половыми признаками, которая умеет делать пи-пи, говорить, а когда-нибудь и любо­вью сможет заняться. Реакция маленькой девочки: "Моя сестренка умеет все то же самое. Вы не подарите мне настоящую?"

От дискурса труда и производительных сил до дис­курса пола и влечения — всюду один и тот же подтекст: ультиматум про-изводства в буквальном смысле слова. Первоначально "производство" означало не столько из­готовление чего-либо, сколько действие, в результате

78

которого нечто становится видимым, проступает, явля­ется. Производство пола, таким образом, принципиаль­но не отличается от какого-нибудь "делопроизводства" или, скажем, выступления актера, который выводит на сцене свой характер.

Производство означает насильственную материали­зацию того, что принадлежит к иному строю, а именно строю тайны и соблазна. Всегда и везде соблазн проти­востоит производству. Соблазн изымает нечто из строя видимого — производство все возводит в очевидность:

очевидность вещи, числа, понятия.

Все должно производиться, прочитываться, выра­жаться в реальном, видимом, в показателях эффектив­ности, все должно транскрибироваться в силовые отно­шения, в системы понятий или вычисляемую энергию, все должно быть сказано, аккумулировано, переписано, взято на учет: таков секс в порнографии — но разве не тем же самым занимается вообще вся наша культура, для которой непристойность естественная среда — показа­тельная культура монстрации, демонстрации, произ­водственной монструозности.

Во всем этом нет места соблазну: не знает его пор­нография, моментальное производство половых актов, жестокая актуальность удовольствия, эти тела лишены соблазна, взгляд пронизывает их насквозь и увязает в пустоте прозрачности — но точно так же нет ни тени соблазна и во всей вселенной производства, управляе­мой принципом прозрачности сил в строе видимых и

79

вычисляемых феноменов: вещей, машин, половых ак­тов или валового национального продукта.

Неразрешимая двусмысленность: в порнографии пол вытравливает соблазн, но и сам не выдерживает давле­ния аккумулированных знаков пола. Пародия триумфа, симуляция агонии: порнография во всей своей неодно­значности. В этом смысле она правдива, поскольку от­ражает состояние системы сексуального устрашения гал­люцинацией, устрашения реального гиперреальностью, устрашения тела его насильственной материализацией.

Обычно порнографии предъявляется двоякое обви­нение: она, дескать, манипулирует сексом с заведомой целью ослабить взрывной потенциал классовой борьбы (бородатые разговоры о "мистифицированном созна­нии" и т.п.); вместе с тем ее обличают и как рыночную коррупцию пола — истинного, хорошего, того, что со­ставляет элемент естественного права и подлежит осво­бождению. Выходит, порнография маскирует некую ис­тину — то ли капитала и базиса, то ли пола и желания. Но ведь порнография вообще ничего не маскирует (кста­ти сказать): она не какая-нибудь идеология, т.е. не пря­чет никакой истины, — она симулякр, т.е. эффект исти­ны, прячущий только то, что никакой скрытой истины не существует.

Порнография как бы говорит нам: хороший пол су­ществует, потому что я — карикатура на него. В своей

80

гротескной непристойности она представляет собой попытку спасти истину пола, придать большую убеди­тельность отживающей модели пола. Но весь вопрос в том, правда ли имеется какой-то хороший пол, правда ли есть пол вообще — как идеальная потребительная сто­имость тела, как потенциал наслаждения, который мо­жет и должен "освобождаться". Тот же вопрос стоит и перед политической экономией: имеется ли помимо меновой стоимости (как абстракции и бесчеловечной сущности капитала) еще и "хорошая" субстанция сто­имости, некая идеальная потребительная стоимость то­варов и общественных отношений, которая может и дол­жна "освобождаться"?

Seducere / Producere

В действительности порно не что иное, как парадоксаль­ный предел сексуального. Реалистическое обострение реального, маниакальная одержимость реальным: вот что непристойно, этимологически (obscene: вне сцены, вне представления) и вообще во всех смыслах. Но разве уже само сексуальное не есть форсированная материа­лизация — разве "пришествие" сексуальности само по себе не органичный элемент западной реалистики — свойственной нашей культуре одержимости желанием все на свете разложить по полочкам и всему найти по­лезное применение?

Так же как в иных культурах нелепо пытаться обна­ружить и выделить религиозное, экономическое, поли­тическое, юридическое, да и само социальное, не гово­ря уж о прочих категориальных фантасмагориях, по­скольку ничего подобного там просто нет, поскольку эти понятия все равно что венерические болезни, которы­ми мы их заражаем, чтобы "лучше их понять", так и в нашей культуре нелепо выделять сексуальное в автоном­ную инстанцию, понимать его как несводимую дан-

82

ность, к которой даже можно свести все прочие. Следо­вало бы издать критику сексуального разума или, луч­ше, генеалогию сексуального разума на манер ницшев-ской генеалогии морали, потому что ведь это и есть наша новая мораль. Мы могли бы сказать о сексуальности, как о смерти: "Это привычка, к которой сознание приучено не так уж давно".

С непониманием и смутным сочувствием смотрим мы на культуры, для которых половой акт не является целью в себе, для которых сексуальность не преврати­лась в это смертельно серьезное дело — высвобождение энергии, принудительная эякуляция, производство лю­бой ценой, гигиенический контроль и учет тела. Куль­туры, сохранившие длительные процессы обольщения и чувственного общения, где сексуальность только одна служба из многих, длительная процедура даров и ответ­ных даров, а любовный акт не более как случайное раз­решение этой взаимности, скандированной ритмом не­избежного ритуала. Для нас все это уже не имеет ника­кого смысла, сексуальное для нас строго определяется как актуализация желания в удовольствии, а все прочее — литература. Необычайная конкретизация и концентра­ция на оргастической функции — на энергетической функции, говоря в более общем плане.

Мы культура преждевременной эякуляции. Все боль­ше и больше соблазн, обольщение в любых своих аспек­тах, этот в высшей степени ритуализованный процесс, заглушается натурализованным сексуальным императи-

83

вом, уступает место непосредственной и императивной реализации желания. Наш центр тяжести действительно сместился клибидинальной экономике, которая оста­вляет место лишь натурализации желания, обреченного либо влечению, либо машинному функционированию, но в первую очередь воображаемому с его определяю­щими константами вытеснения и освобождения.

Теперь не говорят уже: "У тебя есть душа, ее надле­жит спасти", но:

"У тебя есть пол, ты должен найти ему хорошее при­менение",

"У тебя есть бессознательное, надобно, чтобы "оно" заговорило",

"У тебя есть тело, им следует наслаждаться",

"У тебя есть либидо, нужно его потратить" и т.д.

Это требование ликвидности, поточности, ускорен­ной обращаемости психического, сексуального и теле­сного — точная реплика закона, управляющего товар­ной стоимостью: капитал должен находиться в обраще­нии, никаких фиксированных пунктов, цепочка инвес­тиций и реинвестиций не должна прерываться, сто­имость должна иррадиировать непрестанно — такова сегодняшняя форма реализации стоимости, сексуаль­ность же, сексуальная модель, есть способ ее проявле­ния на уровне тел.

Секс как модель принимает форму индивидуального предприятия, опирающегося на ресурсы естественной энергии: каждому его желание, и пусть победит лучший

84

(в наслаждении). Это не что иное, как форма капита­ла, потому-то сексуальность, желание и наслаждение — подчиненные формы. Появившись не так уж давно на горизонте западной культуры в качестве системы от­счета, они показали себя упадочными, остаточными ценностями, идеалом низших классов (буржуазии, по­том мелкой буржуазии) на фоне аристократических ценностей крови и рождения, вызова и обольщения или на фоне ценностей коллективных, религиозных и жер­твенных.

Впрочем, у тела — тела, с которым мы неустанно себя соотносим, — нет иной реальности, кроме реальности сексуальной и производственной модели. Одним и тем же движением капитал порождает энергетическое тело рабочей силы и то инстинктное тело, которое сегодня мы воображаем оплотом желания и бессознательного, психической энергии и влечения, пронизанное первич­ными процессами, — само тело превратилось в первич­ный процесс и тем самым в антитело, последнюю коор­динатную систему для революции. Оба порождаются одновременно в пространстве вытеснения, их видимый антагонизм не более чем эффект удвоения. Раскрывать в тайне тел какую-то там "развязанную" либидинальную энергию, противостоящую будто бы связанной энергии производительных тел, раскрывать в желании инстинк-тную и фантазматическую истину тела только и означа­ет, что извлекать на поверхность все ту же психическую метафору капитала.

85

Вот вам желание, вот вам бессознательное: шлако­вый отвал политической экономии, психическая мета­фора капитала. И сексуальная юрисдикция предстает идеальным средством в плане фантастической пролон­гации юрисдикции частной собственности каждому на­значить распоряжение кой-каким капитальцем: капи­талом психическим, капиталом либидинальным, капи­талом сексуальным, капиталом бессознательным, за ко­торый каждому надлежит отвечать перед самим собой, под знаком своего собственного освобождения.

Фантастическая редукция соблазна. Сексуальность в том виде, к которому приводит ее революция желания, сексуальность как способ производства и обращения тел делается таковой, получает возможность озвучиваться в терминах "сексуальных отношений" лишь ценой забве­ния всякой формы соблазна — так же как социальное начинает озвучиваться в терминах "социальных отно­шений" или "социальных связей" лишь тогда, когда ут­рачивает всякую символическую подоплеку.

Повсюду, где секс преподносит себя как функцию, как автономную инстанцию, это происходит за счет лик­видации им соблазна. Сегодня еще он в большинстве слу­чаев лишь замещает и заменяет отсутствующий соблазн или выступает остатком и инсценировкой проваливше­гося соблазна. Тогда это отсутствующая форма соблаз­на, появляющегося как сексуальная галлюцинация — в фор­ме желания. Именно эта ликвидация процесса обольще­ния и придает силу современной теории желания.

86

Взамен формы соблазнительной мы получаем те­перь процесс производительной формы, "экономии" пола: ретроспективу влечения, галлюцинацию запаса сексуальной энергии, бессознательного, куда вписаны вытеснение и трассировки желания: все это, как и пси­хическое вообще, — результат автономизации сексуаль­ной формы, точно так же некогда природа и экономи­ка явились осадком автономизированной формы про­изводства. Естество и желание, то и другое в идеализи­рованном виде, суть сменные компоненты поступа­тельно развивавшихся схем освобождения: раньше это было освобождение производительных сил, сегодня — тела и пола.

Рождение сексуального как такового, сексуального слова, как некогда рождение клиники, клинического взгляда: на голом месте, где не было прежде ничего, разве что бесконтрольные, бессмысленные, неустойчивые либо предельно ритуализованные формы. Где не было, значит, и вытеснения, которым мы неизменно грузим свои суждения не только о нашем собственном обще­стве, но, пуще того, и обо всех предшествующих: мы осуждаем их как примитивные в технологическом пла­не, но по сути также и с точки зрения сексуальной и пси­хической, за неимением у них понятия о сексуальном и бессознательном. Мы-то везучие, у нас этим психоана­лиз занимается, он все нам рассказал, все тайное облек в слова — невероятный расизм истины, евангелический расизм Слова и его пришествия.

87

Мы притворяемся, будто сексуальное просто вытес­нено там, где оно не обнаруживается само по себе, — так мы его спасаем. Но говорить о сублимированной вытесненной сексуальности в первобытных, феодаль­ных и тому подобных обществах, просто говорить в этих случаях о какой-то "сексуальности" и бессозна­тельном — признак непроходимой глупости. И даже вовсе не бесспорно, что это объяснение наилучшим образом подходит к нашему собственному обществу. В этом ключе, т.е. в плане пересмотра самой гипотезы сексуальности, пересмотра выделения пола и желания в особую инстанцию, можно присоединиться к мнению Фуко, когда он говорит (но не по тем же соображени­ям), что и в нашей культуре нет и никогда не было ника­кого вытеснения.

Сексуальность, как она нам преподносится, как она озвучивается, подобно политической экономии, конеч­но, всего лишь монтаж, симулякр, который всегда про­бивала, забивала и обходила практика, как вообще ка­кую угодно систему. Связность и прозрачность такая же фикция в отношении homo sexualis, как и в отношении homo oeconomicus.

Все это длительный процесс, который синхронно закладывает фундамент психического и сексуального, который ложится в основу "другой сцены", сцены фан-тазма и бессознательного, и одновременно — произво­дящейся здесь энергии, психической энергии, которая не что иное, как прямой эффект сценической галлюци-

88

нации вытеснения, галлюциногенной энергии как сек­суальной субстанции, что затем метафоризируется и ме-тонимизируется по разного рода топическим, экономи­ческим и прочим инстанциям в соответствии со вторич­ными, третичными и тому подобными модальностями вытеснения, — восхитительное здание психоанализа, прекраснейшая галлюцинация подоплеки мира, как ска­зал бы Ницше. Какая небывалая эффективность у этой модели энергетической и сценической симуляции, ка­кая небывалая теоретическая психодрама эта инсцени­ровка психе, этот сценарий пола как последней инстан­ции и высшей реальности (так же кое-кто гипостазиро­вал производство). Впрочем, дело не столько в издерж­ках экономического, биологического или психическо­го на эту инсценировку — дело не в "сцене" или "другой сцене": весь сценарий сексуальности (и психоанализа) как модель-симуляция должен быть поставлен под воп­рос и пересмотрен.

Это правда, что сексуальное в нашей культуре возоб­ладало над соблазном и аннексировало его в качестве подчиненной формы. Наше инструментальное видение все вывернуло наизнанку. Потому что в символическом строе сначала идет как раз соблазн, а секс только присо­вокупляется — вдобавок к соблазну, как его нечаянный прирост. В этом смысле можно провести аналогию между сексом и исцелением в практике психоаналитического лечения и, скажем, разрешением от бремени индианки в рассказе Леви-Стросса: все это происходит как бы "в

89

довершение", помимо причинно-следственных связей — в этом весь секрет "символической действенности":

обольщение мысли влечет процессы внешнего мира — вспомним рассказ Чжуан-цзы о мяснике, который так полно постиг внутреннее строение бычьей туши, что мог описать и разделать ее, совершенно не пользуясь лезви­ем ножа: род символического разрешения, которое вдо­бавок влечет за собой и решение какой-то практической задачи.

Обольщение тоже действует таким вот способом сим­волической артикуляции, дуальной аналогии со строе­нием другого — это может в довершение повлечь за со­бой секс, но необязательно. Скорее уж, соблазн — вы­зов самому существованию сексуального. И если даже по всей видимости наше "освобождение" поменяло ме­стами термины и бросило победоносный вызов строю соблазна, нам неоткуда взять уверенность, что этот три­умф не только поверхностный. Вопрос о глубинном пре­восходстве ритуальных логик вызова и соблазна над эко­номическими логиками пола и производства остается открытым.

Потому что все освобождения и все революции хруп­ки, а соблазн неизбежен. Это он их подстерегает — как есть соблазненных, вопреки себе обольщенных гигант­ским процессом поражений и срывов, совращающим их от их истины, — это он их подстерегает и в самые мину-

90

ты их торжества. Так, даже сексуально ориентированно­му дискурсу постоянно угрожает опасность "прогово­риться", высказать нечто иное, чем то, что такой дис­курс вообще должен высказывать.

В каком-то американском фильме парень пытается снять девушку, но ведет себя слишком вежливо, осто­рожничает. Девушка резко бросает: "What do you want? Do you want to jump me? Then, change your approach! Say:

I want to jump you!" Парень смущенно бормочет: "Yes, I want to jump you". — "Then go fuck yourself!", — а чуть поз­же, когда он сажает ее в машину: "I make coffee, and then you can jump me" и т.д. На самом деле этот дискурс, стара­ющийся быть чисто объективным, функциональным, анатомическим, стремящийся обойтись без всяких ню­ансов, не что иное, как игра. Игра, вызов, провокация — вот что ясно читается между строк. Сама его грубость насыщена любовными, сообщническими интонациями. Это новый способ обольщения.

Или еще один диалог, на сей раз из "Бала шизофре­ников" Филипа Дика:

"Отведи меня к себе в комнату и возьми".

"В твоем лексиконе есть нечто непостижимое, что оставляет желать..."

Можно понять это и в том смысле, что предложение твое, мол, неприемлемо, нет в нем поэзии желания, слишком уж оно прямолинейно. Но, с другой стороны, текст говорит прямо противоположное: что предложе­ние содержит нечто "непостижимое" и это открывает

91

путь желанию. Прямое сексуальное приглашение имен­но слишком прямолинейно, чтобы быть правдой, и в то же время, в тот же миг отсылает к чему-то иному.

По первой версии, здесь просто высказано сожале­ние по поводу непристойности дискурса. Вторая тонь­ше: ей удается показать обходной маневр, петлю непри­стойности, непристойность как соблазнительное укра­шение, т.е. как "непостижимый" намек на желание, не­пристойность слишком брутальную, чтобы быть прав­дой, слишком грубую, чтобы можно было заподозрить неоткровенность, — непристойность как вызов, а зна­чит, опять-таки как соблазн.

Дело в том, что по сути чистый сексуальный запрос, чистое выражение пола просто невозможны. От соблаз­на не освободиться, и дискурс антиобольщения есть про­сто последняя метаморфоза дискурса обольщения.

Чистый дискурс сексуального запроса не только не­лепость на фоне всей сложности аффективных отноше­ний — его попросту не существует. Обманчивость веры в реальность пола и возможность выразить его без оби­няков, обманчивость всякого дискурса, верящего в про­зрачность, — это также обманчивость дискурса функ­ционального, дискурса научного, любого дискур­са истины: к счастью, таковой постоянно подрывается, поглощается, разрушается или, точнее, обходится, оги­бается, совращается. Исподтишка он оборачивается про­тив самого себя, исподволь разбирает и размывает его иная игра, иная ставка.

92

Разумеется, нет никакого соблазна ни в порно, ни в сексуальном торге. Они отвратительны, как нагота, от­вратительны, как истина. Все это раз-очарованная фор­ма тела, так же как секс есть упраздненная и разочаро­ванная форма обольщения, как потребительная сто­имость есть разочарованная форма вещей, как реальное вообще есть упраздненная и разочарованная форма мира.

Но в то же время наготе никогда не упразднить со­блазна, потому что в мгновение ока она превращается в нечто совсем иное, в истерическое украшение совсем другой игры, которая оставляет ее далеко позади. Не бывает никакой нулевой ступени, объективной референ­ции, нейтральности, но всегда только новые ставки. Все наши знаки, кажется, устремились сегодня, как тело в наготе, как смысл в истине, к окончательной и реши­тельной объективности, энтропической и метастабиль-ной форме нейтрального — что же еще представляет со­бой нагое, идеально-типическое тело периода отпусков, простертое под солнцем, тоже нейтрализованным до простого гигиенического средства, бронзовеющее паро­дийным демоническим загаром? — и однако разве про­исходит когда-либо остановка знаков на нулевой точке реального и нейтрального, разве не наблюдается всегда, наоборот, реверсия самого нейтрального в какой-то но­вой спирали ставок, соблазна и смерти?

Какой соблазн таился в сексе? Какой иной соблазн, какой вызов таятся в удалении сексуальных ставок^ (Тот

93

же вопрос на другом уровне: что завораживает, какой вызов таится в массах, в удалении ставки социального?)

Любое описание разочарованных систем, даже лю­бая гипотеза о разочарованности систем, о вторжении симуляции, сдерживающего устрашения, об упраздне­нии символических процессов и смерти референциалов, по-видимому, ложны. Нейтральное никогда не бывает нейтральным. Оно спохватывается, снова схватывается пленительностью. Но становится ли оно снова объек­том соблазна?

Логики соблазнительные и агонистические, логики ритуальные сильнее секса. Как и власть, секс не может быть последним словом истории. Так в фильме "Импе­рия знаков": по содержанию это непрестанный поло­вой акт, но упорствующее наслаждение вновь и вновь спохватывается логикой иного порядка. С точки зре­ния сексуальной фильм невразумителен, потому что, понятное дело, наслаждение должно вести к чему угод­но, только не к смерти. Но безумие, завладевающее парой (безумие только для нас, на самом деле это стро­жайшая логика), уводит героев к таким крайностям, где смысл перестает быть смыслом, где испытание чувств теряет всякую чувственность. Но и мистическим или метафизическим его тоже не назовешь. Это логика вы­зова, толкающая партнеров неустанно превышать став­ку другого. Если быть точнее, то следует учесть крутой

94

поворот, переход от логики удовольствия, господству­ющей вначале, когда мужчина ведет игру, к логике вы­зова и смерти, толчок к которой задает женщина — она становится госпожой игры, тогда как вначале была лишь сексуальным объектом. Именно женское опро­кидывает ценность/секс и уводит к агонистической логике соблазна.

Здесь нет места никакой перверсии или патологиче­скому влечению, никакому "родству" Эроса с Танатосом или амбивалентности желания, вообще неуместно лю­бое толкование, доносящееся из наших психосексуаль­ных застенков. Ни о сексе, ни о бессознательном здесь нет речи. Половой акт рассматривается тут как риту­альное действо, церемониал или воинский обряд, где смерть — обязательная развязка (как в греческих траге­диях на тему инцеста), эмблематическая форма испол­нения вызова.

Итак, непристойное не исключает соблазна, секс и удовольствие могут соблазнять. Даже самые антисоблаз­нительные фигуры могут обратиться в фигуры соблазна (о феминистском дискурсе было сказано, что по ту сто­рону своей тотальной непрельстительности он обрел-таки для себя что-то вроде гомосексуального соблазна). Достаточно, чтобы они вышли за пределы своей исти­ны и перешли в некую обратимую конфигурацию, ко­торая есть также конфигурация их смерти. Точно так же

95

обстоят дела и с первостепенной фигурой антисоблаз­на — властью.

Власть соблазняет. Но не в расхожем смысле какого-то желания масс, какого-то сообщнического желания (тавтология, которая сводится к обоснованию соблаз­на в желании других) — нет: она соблазняет преследую­щей ее обратимостью, на которой зиждется ее мини­мальный цикл. Никаких апастителей и подвластных, никаких жертв и палачей ("эксплуататоры" и "эксплу­атируемые" — это да, есть такие, с той и с другой сторо­ны существующие раздельно, потому что нет обратимо­сти в производстве, но в том-то все и дело: на этом уров­не не происходит ничего существенного). Никаких раз-дельных позиций: власть исполняется в плане дуально-дуэльного отношения, в котором она бросает вызов об­ществу и сама принимает вызов — доказать, что смеет существовать. Если она не "разменивается" по этому ми­нимальному циклу соблазна, вызова и лукавства, то по­просту исчезает.

В сущности, власти не существует: нет и быть не мо­жет односторонности силового отношения, на котором держалась бы "структура" власти, "реальность" власти и ее вечного движения. Все это мечты власти в том виде, в каком они навязаны нам разумом. Но ничто им не со­ответствует, все ищет собственной смерти, включая и власть. Точнее, все старается разменяться в обратимос­ти, упраздниться в цикле (вот почему на самом деле нет ни вытеснения, ни бессознательного — потому что об-

96

ратимость всегда уже тут как тут). Лишь это соблазняет до глубины. Власть соблазнительна, только когда стано­вится своеобразным вызовом для себя самой, иначе она простое упражнение и удовлетворяет лишь гегемонист-ской логике разума.

Соблазн сильнее власти, потому что это обратимый и смертельный процесс, а власть старается быть необра­тимой, как ценность, как она кумулятивной и бессмер­тной. Она разделяет все иллюзии реальности и произ­водства, претендует на принадлежность к строю реаль­ного и таким образом ввергается в воображаемое и суе­верия о себе самой (посредством разного рода теорий, которые ее анализируют, хотя бы и с тем, чтобы оспо­рить). Соблазн точно не относится к строю реального. Он никогда не принадлежал к строю силы или силовых отношений. Но как раз поэтому он обволакивает весь реальный процесс власти, как и весь реальный строй про­изводства, этой непрестанной обратимостью и дезакку-муляцией — без которых не было бы ни власти, ни произ­водства.

Пустота, прикрываемая властью, пустота в самом сер­дце власти, в самом сердце производства — именно она сообщает им сегодня последний отблеск реальности. Без того, что ввергает их в обратимость, сводит на нет, со­вращает, они вообще никогда не обрели бы силу реаль­ности.

Впрочем, реальное никогда никого не интересовало. Это место разочарованности, место симулякра аккуму-

97

ляции у черты смерти. Нет ничего хуже. Что сообщает ему порой пленительность, что делает истину завора­живающе пленительной, так это свершающаяся поза­ди всего воображаемая катастрофа. Разве можно пове­рить, что власть, экономика, секс, все эти грандиозные реальные трюки, продержались бы хоть мгновение без поддерживающей их пленительности, сообщаемой как раз этой изнанкой зеркала, в котором они отражаются, их непрерывной реверсией, ощутимым и неминуемым наслаждением их катастрофы?

Особенно сегодня реальное, кажется, уже не более как груда мертвой материи, мертвых тел, мертвого язы­ка — отложение осадков и отходов. Сегодня еще оценка резервов реального (экологические сетования имеют в виду материальные энергии, но скрывают тот факт, что на горизонте вида исчезает не что иное, как сама энергия реального, реальность реального и возможность какой бы то ни было разработки реального, капиталистической либо революционной) нас успокаивает: если даже гори­зонт производства стремится к исчезновению, его лег­ко еще можно заменить горизонтом слова, пола, жела­ния. Освобождать, кончать, давать другим слово, брать самим — это что-то реальное, вещественное, это резерв на будущее. А значит, и власть.

К сожалению, все это не так. Точнее, так, да не на­долго. Все это мало-помалу самоистребляется. Секс, как и власть, хотят сделать необратимой инстанцией, жела­ние — необратимой энергией (энергетическим резервом.

98

нужно ли напоминать, что желание никогда далеко не уходит от капитала?). Потому что мы, руководствуясь своим воображаемым, наделяем смыслом лишь то, что необратимо: накопление, прогресс, рост, производство. Стоимость, энергия, желание — необратимые процес­сы, в этом весь смысл их освобождения. (Введите ма­лейшую дозу обратимости в наши экономические, по­литические, институциональные, сексуальные механиз­мы — и все мгновенно рухнет.) Именно это обеспечива­ет сегодня сексуальности ее мифическое полновластие над телами и сердцами. Но это же составляет и хрупкость ее, как и всего здания производства.

Соблазн сильнее производства, соблазн сильнее сек­суальности, с которой его никогда не следует смешивать. Это вовсе не внутренний процесс сексуальности, до чего его обычно низводят. Это круговой, обратимый процесс вызова, взлетающих ставок и смерти. Скорее уж сексу­альное есть его урезанная форма, описанная в энерге­тических терминах желания.

Вовлеченность процесса соблазна в процесс произ­водства и власти, вторжение в любой необратимый про­цесс минимальной обратимости, которая втайне его под­рывает и дезорганизует, обеспечивая при этом тот ми­нимальный континуум наслаждения, пронизывающего его, без которого он вовсе был бы ничем, — вот что нуж­но анализировать. Памятуя о том, что всегда и везде про­изводство стремится истребить соблазн, дабы укоренить­ся исключительно в экономии; силовых отношений —

99

что всегда и везде секс, производство секса стремится истребить соблазн, дабы укорениться исключительно в экономике отношений желания.

Вот почему, принимая гипотезу "Воли к знанию" Фуко, необходимо вместе с тем полностью перефрази­ровать ее изложение. Ведь Фуко только и замечает, что производство секса как дискурса, он заворожен необра­тимым развертыванием и внутренним насыщением ре­чевого поля, которое есть в то же время институция поля власти, с кульминацией в поле знания, которое его реф­лектирует (или изобретает). Но откуда же власть черпа­ет эту сомнамбулическую функциональность, это нео­долимое призвание насытить пространство? Если и со­циальность, и сексуальность не имеют собственного су­ществования, но лишь возделываются и инсценируют­ся властью, тогда, быть может, и власть существует лишь как возделанная и инсценированная знанием (теори­ей) — и в этом случае следует весь комплекс положить в симуляцию, перевернуть это слишком уж совершенное зеркало, даже если производимые им "эффекты исти­ны" столь чудесно поддаются расшифровке.

Впрочем, это уравнение власти и знания, это совпа­дение их механизмов, которое по видимости правит нам^ в целиком подконтрольном ему поле, это соеди­нение, которое Фуко преподносит нам как полное и вов­сю действующее, — быть может, не более чем конъюнк­

100

ция двух мертвых звезд, озаряемых лишь последними отсветами друг друга, поскольку сами они больше не излучают никакого света. В своей обособленной, изна­чальной фазе власть и знание противостоят друг другу, порой более чем резко (так же, впрочем, как секс и власть). Если сегодня они смешиваются, то не происхо­дит ли это вследствие прогрессирующего истощения их принципа реальности, их различительных черт, их соб­ственных энергий? Тогда соединение их должно возве­щать не удвоенную позитивность, а, скорее, близнечную индифференциацию, на пределе которой только фан­томы их, спутавшись друг с другом, продолжают пресле­довать нас.

Этот явный стазис власти и знания, который, ка­жется, наваливается и накатывает отовсюду, скрывает под собой, возможно, не что иное, как метастазы вла-сти, раковые пролиферации полностью расстроенной и дезорганизованной структуры, и если власть до та­кой степени обобщается и может быть обнаружена се­годня решительно на всех уровнях ("молекулярная" власть), если она становится раком в том смысле, что клетки ее пролиферируют по всем направлениям, не подчиняясь более старому доброму "генетическому коду" политики, то все дело здесь в том, что сама она охвачена раком и вовсю уже разлагается. Или власть поражена гиперреальностыю и как раз посреди кризи­са симуляции (раковой пролиферации одних и тех же знаков — знаков власти) достигает этой обобщенной

101

диффузии и этого насыщения. Своей сомнамбуличес­кой операционности.

Значит, нужно всегда и везде выдерживать пари си­муляции, обращать внимание на реверс знаков, потому что, взятые с лицевой стороны и принятые за чистую монету, они, конечно же, всегда приведут нас к реаль­ности и очевидности власти. И точно так же—к реаль­ности и очевидности пола и производства. Именно этот позитивизм и нужно брать с реверса, и как раз этой ре­версией власти в симуляции следует заниматься. Сама власть никогда не выдвинет такой гипотезы, как не выдвинута она и текстом Фуко, за что следует его уп­рекнуть, поскольку тем самым он не порывает с при­манкой власти.

Перед системой, одержимой полнотой власти и пол­нотой пола, следует поставить вопрос о пустоте; перед системой, одержимой властью в качестве непрерывной экспансии и инвестиции, — вопрос о реверсии этих про­странств: реверсии пространства власти, реверсии сек­суального пространства и дискурса; перед системой, за­вороженной производством, — вопрос о соблазне.

II Поверхность бездны

Священный горизонт видимостей

Что соблазн, может означать применительно к дискур­су? Совращенный дискурс лишается своего смысла и от­клоняется от своей истины. Происходит обратное тому, что предполагает психоаналитическое различение явно­го и скрытого дискурсов. Ведь скрытый дискурс уводит явный дискурс к его истине, а не от нее. Он принуждает его высказать то, чего говорить не хотелось, он вскры­вает глубинную обусловленность — или необусловлен­ность — произнесенного явно. Всегда за пробелом мая­чит глубина, и смысл — за чертой отрицания. Явный дискурс наделен статусом видимости, которая проник­нута, пронизана проступающим наружу смыслом. Зада­ча истолкования — устранить видимости, разрушить игру явного дискурса и затем вызволить смысл, восста­новив связь со скрытым дискурсом.

При совращении все наоборот: здесь некоторым образом явное, дискурс в наиболее "поверхностном" своем аспекте, обращается на глубинный распорядок (сознательный или бессознательный), чтобы аннули­ровать его, подменив чарами и ловушками видимое -

105

тей. Видимостей далеко не пустяковых, поскольку здесь ведется игра, здесь делаются ставки, здесь нака­ляется страсть совращения — обольстить сами знаки оказывается важнее, чем дать проступить наружу ка­кой-то там истине, — однако истолкование все это от­брасывает или разрушает в своих поисках скрытого смысла. Вот почему оно есть крайняя противополож­ность обольщения, вот почему толковательный дискурс менее всего соблазнителен. И дело не только в тех бес­численных опустошениях, которые учиняются им в цар­стве видимостей: может статься, что вообще в этом при­оритетном поиске скрытого смысла таится глубокое заб­луждение. В самом деле, если мы хотим найти то, что отклоняет дискурс — уводит в сторону, "совращает" в собственном смысле, соблазняет и делает соблазнитель­ным, — к чему далеко ходить, углубляться в какой-то Hinterwelt или бессознательное: причина заключена в самой его видимости, в поверхностном круговращении его знаков, беспорядочном и случайном либо же риту­альном и кропотливом, в его модуляциях, его нюансах:

все это размывает концентрацию смысла, и соблазни­тельно именно это, тогда как смысл дискурса никогда еще никого не прельщал. Всякий смысловой дискурс же­лает положить конец видимостям: вот его приманка и его обман. Но также и абсолютно невозможное предпри­ятие: дискурс неумолимо отдается во власть своей соб­ственной видимости, а значит, вовлекается в игру обольщения, и значит, подчиняется неизбежности свое-

106

назад содержание далее



ПОИСК:




© FILOSOF.HISTORIC.RU 2001–2023
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'