Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки





назад содержание далее

Часть 5.

Прельщение глаз. Самое непосредственное, самое чистое. Здесь обходятся без слов — лишь взгляды скре­щиваются как в поединке, мгновенно переплетаясь, не­заметно для других, не прерывая их разговора: скром­ное обаяние оргазма в неподвижности и молчании. Спад интенсивности, как только сладкое напряжение взгля­дов разрешается в слова и жесты любви. Осязательность взглядов, в которых вся виртуальная субстанция тел (их желания?) уплотняется в тончайшем мгновении, как в стреле остроты — дуэль чувственная, сладострастная и в то же время бесплотная — совершенный рисунок умо­помрачительности соблазна, с которым уже не сравнит­ся никакое более плотское наслаждение. Эти глаза слу­чайно оказались против вас, но вам кажется, они глядят на вас уже вечность. Взгляды лишены смысла, такими нельзя обменяться со значением. Никакого желания здесь нет. Потому что желание не знает очарования, а эти глаза, эти непредвиденные видимости, овеяны им, и чары эти сплетены из чистых, вневременных знаков, обоюдоострых и лишенных глубины.

Любая самопоглощающаяся система, втянутая в то­тальный сговор с самой собой, так что знаки в ней утра­чивают всякий смысл, как раз по этой причине воздей­ствует с редкостной завораживающей силой. Системы завораживают своим эзотеризмом, предохраняющим их от внешних логик. Когда самодостаточное и самоунич-

143

тожающееся нечто всасывает в себя все реальное — это завораживает. И это может быть что угодно: философ­ская система, механический автомат, женщина, какой-нибудь совершенный и совершенно бесполезный пред­мет, каменная пустыня, или стриптизерка (которая сама себя ласкает, "обвораживает", чтобы суметь обворожить других), или Бог, конечно же прекраснейшая из всех эзо­терических машин.

Или отсутствие в себе самой женщины под слоем гри­ма, отсутствие взгляда,, отсутствие лица — как не про­пасть в этой бездне? Красота — вещь, которая самоунич­тожается в себе самой, это ее вызов, который мы можем принять лишь ценой умопомрачительной утраты — чего? — того, что ею не является. Без остатка поглощен­ная ухоженностью, красота заразна и заражает мгновен­но, потому что в своей избыточности уходит из себя са­мой, а всякая вещь, исступившая из себя, утопает в тай­не и поглощает все окружающее.

В сердце соблазна — притягательность пустоты, ни в коем случае не накопление знаков, не доносы жела­ния, но эзотерическая повязанность в абсорбции зна­ков. В тайне завязывается соблазн, в этом медленном либо резком истощении смысла, которым во взаимном сговоре повязаны знаки, здесь, а не в каком-то физи­ческом существе или свойстве желания, соблазн изоб­ретается. И здесь же сплетаются чары игрового правила.

Тайна и вызов

Тайна.

Соблазнительное, посвятительное качество того, что не может быть высказано, потому что не имеет смысла, что не высказывается, хотя так и носится в воздухе. Я знаю тайну другого, но не разглашаю, он знает, что я знаю, но не раскрывает этого: нас связывает тайна тайны, отсю­да интенсивность нашего взаимоотношения. Эта повя­занность, этот сговор ничего общего не имеют с сокры­тием информации. Помимо прочего, сами партнеры, возможно, хотели бы устранить таинственность, только им это не под силу, потому что тут и говорить-то не о чем... Все, что может быть раскрыто, с тайной разминуется. Ведь это не какое-то скрытое означаемое и не ключ к чему-то еще — тайна пропитывает и проницает все, что может быть высказано, как соблазн струится под непристойностью речи; тайна — противоположность коммуникации, но при этом может разделяться. Одной ценой — никогда не разглашаться — тайна удерживает свою власть; так и соблазн, чтобы действовать, всегда должен оставаться неназванным и ненамеренным.

Скрытое или вытесненное имеет своим призвани­ем в конечном счете объявляться — тайне такое при­звание абсолютно чуждо. Это посвятительная, импло­зивная форма: войти — пожалуйста, а выйти — навряд ли. Никакого откровения, никакой коммуникации, никакой даже "секреции" секрета (Земплены, Nouvelle

145

Revue de Psychanatyse, № 14): в этой сдержанности тай­на черпает свою мощь, силу аллюзивного, ритуального обмена.

Так, в "Дневнике обольстителя" форма обольще­ния — разрешение загадки. Молодая девушка — загад­ка, для ее обольщения герой сам должен сделаться за­гадкой для нее: все решается в загадочном поединке, и обольщение — такое решение, которое не срывает с про­исходящего покрова тайны. Без тайны откровением все­го явилась бы сексуальность. Последним словом в этой истории, если б такое нашлось, стал бы секс — но этого в ней как раз нет. Там, куда должен нагрянуть смысл, куда должен нагрянуть секс, где это назначено словами и на­думано другими, — там ничто. И это ничто тайны, это неозначающее соблазна пропитывает все, циркулирует, бежит под спудом слов, под спудом смысла, и быстрее смысла, касаясь вас в первую очередь, прежде чем дохо­дят до вас фразы, покуда они падают без сознания. Со­блазн под спудом дискурса, невидимый глазу, от одного знака к другому, тайная циркуляция.

Диаметральная противоположность психологиче­скому отношению: быть посвященным в тайну другого не означает разделять его фантазии или желания, не означает разделять то несказанное, которое могло бы этой тайной оказаться: когда говорит "оно", в этом как раз нет ничего соблазнительного. Все, что сродни вы­разительной энергии, вытеснению, бессознательному, тому, что рвется говорить и где должно объявиться я, —

146

все это относится к экзотерическому строю и вступает в противоречие с эзотерической формой тайны и оболь­щения.

Впрочем, бессознательное, "авантюру" бессознатель­ного можно представить и как последнюю размашистую попытку разжиться в обществе без тайн каким-никаким секретом. Бессознательное в таком случае — наша тай­на, наше таинство в обществе откровенности и прозрач­ности. Но по правде это не так, потому что тайна эта — чисто психологическая, и она не существует сама по себе, поскольку бессознательное появляется на свет одновре­менно с психоанализом, т.е. набором процедур для сво­ей резорбции и техникой отпирательства от глубинных форм тайны.

Но не грозит ли истолкованиям мщение чего-то не­уловимого, что украдкой препятствует их развитию? Чего-то такого, что решительно не хочет быть высказан­ным и, являясь загадкой, загадочно владеет своим соб­ственным решением, а потому желает лишь оставаться втайне, и в радости тайны.

Вопреки всем усилиям обнажить, разоблачить, вы­нудить означать, язык возвращается к своему тайному соблазну, мы всегда возвращаемся к своим собственным неразрешаемым удовольствиям.

Не существует срока обольщения, нет и срока для обольщения, но у него есть свой ритм, без которого оно

147

не имело бы места. Оно не разменивается, как посред­ственная прикладная стратегия, ковыляющая от одной промежуточной фазы к другой. Оно вершится в одно мгновение, одним движением, и оно всегда для себя не средство, но цель.

Цикл обольщения не знает остановок. Можно со­блазнять одну, чтобы соблазнить другую. А можно со­блазнять другую, чтобы самому себе понравиться. Мель­кающая приманка, что уводит от одного к другому, не­уловима. Что обольстительно — обольщать или быть обольщаемым? Но быть обольщенным, к тому же, луч­ший способ обольстить. Все это одна нескончаемая стро­фа. И как нет в обольщении активной и пассивной сто­рон, так же нет субъекта и объекта, внутреннего и внеш­него: игра ведется сразу на обоих скатах, и нет границы, которая бы их разделяла. Никто не сможет, если сам не поддался соблазну, соблазнить других.

Потому что обольщение никогда не останавливается на истине знаков, но только на приманке и тайне, оно вводит способ циркуляции, который сам отличается сек­ретностью и ритуальностью, своего рода непосредствен­ное посвящение, которое подчиняется лишь собствен­ному правилу игры.

Быть обольщенным — значит быть совращенным от своей истины. Обольщать — значит совращать другого от его истины. Эта истина станет отныне ускользающей от него тайной (Винсент Декомб).

Обольщение непосредственно, мгновенно обратимо,

148

и эта обратимость составляется вызовом, вплетенным в его игру, и тайной, в которой оно утопает.

Сила привлекающая и отвлекающая, сила поглоща­ющая и завораживающая, сила низвержения не только секса, но и вообще всего реального, сила вызова — не экономия пола и слова, но всегда только эскалация пре­лести и насилия, мгновенная вспышка страсти, в кото­рую при случае и секс может нагрянуть, но которая с таким же успехом исчерпывается лишь самой собой, в этом процессе вызова и смерти, в радикальной неопре­деленности, отличающей ее от влечения, которое нео­пределенно в отношении своего объекта, но определен­но как сила и как начало, тогда как страсть обольщения не имеет ни субстанции, ни начала: свою интенсивность она берет не от какого-то заряда либидо, не от какой-то энергии желания, но от чистой формы игры и чисто формальной эскалации взлетающих ставок.

Таков и вызов. Он такая же дуально-дуэльная фор­ма, которая исчерпывается в одно мгновение и чья ин­тенсивность коренится в этой немедленной, непосред­ственной реверсии. Он тоже околдовывает, как какие-нибудь лишенные смысла слова, на которые мы по этой абсурдной причине не можем не ответить. Что заставляет отвечать на вызов? Вопрос таинственный, под стать дру­гому: что соблазняет?

Есть ли что соблазнительней вызова? Вызов или

149

обольщение — это всегда стремление свести другого с ума, но только взаимным умопомрачением, безумствуя объединяющим их умопомрачительным отсутствием, и взаимным поглощением. Вот неизбежность вызова, и вот почему невозможно не ответить на него: он вво­дит своего рода безумное отношение, резко отличаю­щееся от отношений коммуникации или обмена: дуаль­ное отношение, скользящее по знакам хотя и бессмысленным, но связанным каким-то фундаментальным правилом и тайным соблюдением его. Вызов кладет конец всякому договору и контракту, всякому обмену под управлением закона (закона природы или закона стоимости), все это он заменяет неким пактом, в выс­шей степени условным и ритуализованным, неотступ­ным обязательством отвечать и повышать ставки, уп­равляемым фундаментальным правилом игры и сканди­рованным согласно своему собственному ритму. В про­тивоположность закону, который всегда куда-нибудь впи­сан, в скрижали, в сердце или в небо над головой, этому фундаментальному правилу не обязательно быть изло­женным, оно вообще не должно излагаться. Оно непосред­ственно, имманентно, неизбежно (закон — трансцендентен и эксплицитен).

Нет и не может быть контракта обольщения, кон­тракта вызова. Для появления вызова или обольщения всякое договорное отношение должно исчезнуть, усту­пив место дуальному отношению, которое составляется из тайных знаков, изъятых из обмена и всю свою интен-

150

сивность черпающих в своей формальной разделенности, в своей непосредственной реверберации. Таковы же чары обольщения, которое кладет конец всякой эконо­мии желания, всякому сексуальному либо психологиче­скому контракту и подставляет взамен умопомрачение ответа — никаких вкладов: только ставки — никакого контракта: только пакт — ничего индивидуального: толь­ко дуальное — никакой психологичности: только риту­альность — никакой естественности: только искусствен­ность. Стратегия личности: судьба.

Вызов и обольщение бесконечно близки. Но не най­дется ли все же между ними некоторого различия? Ведь если вызовом предполагается вытащить другого на тер­риторию, где сами вы сильны и где другой тоже обретет силу в результате бесконечного повышения ставок, то стратегией (?) обольщения, наоборот, предполагается выманить другого на территорию, где вы сами слабы и где другого тоже вскоре поразит эта же слабость. Сла­бость с расчетом, слабость вне расчета: вызов другому — приколоться и проколоться. Слабость или изъян: запах пантеры тоже, наверное, изъян, как бы яма, куда влекут­ся в умопомрачении животные. Правда ведь, эта мифи­ческая пантера со своим запахом — эпицентр смерти, вот из какого изъяна источаются самые тонкие флюиды.

Соблазнять — значит делать хрупким. Соблазнять — значит давать слабину. Мы никогда не соблазняем сво-

151

ей силой или знаками силы, но только своей слабос­тью. Мы ставим на эту слабость в игре обольщения, ко­торое только благодаря этому обретает свою мощь.

Мы обольщаем своей смертью, своей уязвимостью, заполняющей нас пустотой. Секрет в том, чтобы на­учиться пользоваться этой смертью вместо взгляда, вме­сто жеста, вместо знания, вместо смысла.

Психоанализ убеждает нас принять свою пассивность, принять свою хрупкость, но этому придается форма то ли смирения- то ли покорности, с почти что религиоз­ным еще оттенком, и все ради хорошо темперированно­го душевного равновесия. Обольщение же торжествую­ще использует эту хрупкость, превращает ее в игру по своим собственным правилам.

Все обольщение, и ничего, кроме обольщения. Нас хотели уверить, что все есть производство. Лейт­мотив преображения мира: ход вещей определяется иг­рой производительных сил. Обольщение — лишь амо­ральный, фривольный, поверхностный, излишний про­цесс, принадлежащий к строю знаков и видимостей, посвященный удовольствиям и пользованию бесполез­ными телами. А что если все наперекор видимостям — на самом же деле согласно тайному правилу видимос­тей — что если решительно все работает на соблазн?

момент соблазна

напряжение соблазна

152

алеаторика соблазна

случайность соблазна

бред соблазна

пауза соблазна Производство только и делает что аккумулирует, не отклоняясь от своей цели. Все приманки оно подменяет одной-единственной: своей собственной, превращенной в принцип реальности. Производство, подобно револю­ции, стремится положить конец эпидемии видимостей. Но обольщение неизбежно. Никто живой от него не ус­кользает — и даже мертвые, поскольку остаются их име­на и память о них. По-настоящему мертвы они тогда только, когда до них не доносится больше из этого мира, чтобы соблазнить, никакое эхо, когда никакой ритуал уже не бросает им вызов доказать свое существование.

Мы-то считаем мертвым того, кто уже совсем не мо­жет производить. На самом же деле мертв тот, кто уже совсем не хочет ни обольщать, ни быть обольщаемым.

Но обольщение завладевает им вопреки всему, как завладевает оно всем производством, кончая полным его уничтожением.

Потому что эта пустота, это отсутствие, оставляемое неважно где огненным выхлопом неважно какого зна­ка, эта бессмыслица, искрящаяся внезапным очарова­нием соблазна, — эта же пустота, только уже расколдо­ванная, разочарованная, ожидает и производство в кон­це всех его трудов. Все возвращается в пустоту, наши слова и жесты не исключение, но некоторые, прежде

153

чем исчезнуть, улучают миг и в предвосхищении конца вспыхивают ярчайшим соблазном, какой другие так никогда и не узнают. Секрет обольщения — в этом призывании и отзывании другого жестами, чья медли­тельность, напряженная подвешенность поэтичны, как падение или взрыв в замедленной съемке, потому что тогда нечто, прежде чем свершиться, улучает миг, что­бы дать вам почувствовать свое отсутствие, что и со­ставляет совершенство "желания", если таковое вооб­ще достижимо.

Личина обольстительницы

Призматический эффект обольщения. Другое про­странство преломления. Соблазн не в простой видимо­сти, как и не в чистом отсутствии, но в затмении при­сутствия. Его единственная стратегия — разом наличе­ствовать и отсутствовать, как бы мерцая или мигая, яв­ляя собой некое гипнотическое приспособление, кото­рое концентрирует и кристаллизует внимание вне како­го бы то ни было смыслового эффекта. Отсутствие здесь соблазняет присутствие.

Суверенная мощь обольстительницы: она "затмевает" какой угодно контекст, какую угодно волю. Она не мо­жет допустить установления других отношений, даже са-

154

мых близких, аффективных, любовных, сексуальных — этих в особенности, — не ломая их тут же, чтобы обра­тить в прежнюю стороннюю завороженность. Не покла­дая рук старается она избежать любых отношений, при которых в тот или иной момент наверняка встал бы во­прос об истине. Она разрывает их с легкостью. Она не отвергает их, не разрушает: она сообщает им мерцаю­щую прерывистость. В этом весь ее секрет: в мерцании присутствия. Ее никогда нет там, где ее думают застать, никогда там, где ее желают. Она сама "эстетика исчез­новения", как сказал бы Вирилио.

Даже желание заставляет она выполнять функции приманки. Для нее не существует никакой истины же­лания или тела, как и любой другой вещи. Даже любовь и половой акт могут быть перекроены в элементы оболь­щения, всего-то и требуется, что придать им эклиптичную форму появления/исчезновения, т.е. прерывистой линии, внезапно обрывающей всякий аффект, всякое удовольствие, всякое отношение, чтобы вновь утвер­дить верховное требование соблазна, трансцендентную эстетику соблазна под имманентной этикой удоволь­ствия и желания. Даже любовь и плотское общение ока­зываются обольстительным нарядом, самым тонким и изысканным из всех украшений, что изобретает жен­щина для обольщения мужчины. Но ту же самую роль могут сыграть стыдливость или отказ. Все тогда оказы­вается таким украшением, здесь раскрывается гений видимостей.

155

"Любить тебя, ласкать тебя, угождать тебе — не это­го я хочу, а соблазнить тебя, но не затем, чтоб ты любил меня или доставлял удовольствие, — а только чтобы ты был соблазнен". Есть своего рода духовная жестокость в игре обольстительницы, в том числе и по отношению к ней самой. Перед лицом такой ритуальной требователь­ности, всякая аффективная психология просто слабость. Ни малейшей лазейки для бегства не оставляет этот вы­зов, в котором без остатка улетучиваются любовь и же­лание. И ни малейшей передышки: эта завороженность не может перестать ни на миг, иначе рискует пойти пра­хом и обратиться в ничто. Настоящая обольстительни­ца может существовать лишь в состоянии непрестанно­го обольщения: вне его она уже не женщина даже, она перестает быть объектом или субъектом желания, лиша­ется лица и привлекательности — все потому, что там ее единственная страсть. Обольщение суверенно, это един­ственный ритуал, затмевающий все прочие, но такая суверенность жестока и жестоко оплачивается.

В стихии обольщения у женщины нет ни собствен­ного тела, тела в собственном смысле, ни собственно­го желания. Что такое тело, что такое желание? Она в них не верит и играет на этом. Не имея собственного тела, она делает себя чистой видимостью, искусствен­ной конструкцией, ловушкой, в которую попадается желание другого. Вот в чем все обольщение: другому она позволяет думать, что он является и остается субъектом желания, сама же не попадается на эту удочку. А может

156

быть, и в другом: она делает себя "соблазнительным" сексуальным объектом, если именно таково "желание" мужчины: соблазн просвечивает и в этой "соблазни­тельности" — чары соблазна сквозят в притягательно­сти секса. Но именно сквозят — и проходят насквозь. "У меня только привлекательность, у вас же очарова­ние" — "У жизни есть своя привлекательность, у смер­ти — свое очарование".

Для соблазна желание — не цель, но лишь предполо­жительная ставка. Точнее, ставка делается на возбужде­ние и последующее разочарование желания, вся истина которого в этой мерцающей разочарованности, — и само желание обманывается насчет своей силы, которая ему дается лишь затем, чтобы снова быть отобранной. Оно даже никогда не узнает, что с ним творится. Ведь та или тот, кто соблазняет, может действительно любить и же­лать, однако на более глубоком уровне — или более по­верхностном, если угодно, в поверхностной бездне ви­димостей, — играется другая игра, о которой никто из двоих и не подозревает и где протагонисты желания вы­ступают простыми статистами.

Для соблазна желание — миф. Если желание есть воля к власти и обладанию, то соблазн выставляет против нее равносильную, но симулированную волю к власти: хит­росплетением видимостей возбуждает он эту гипотети­ческую силу желания и тем же оружием изгоняет. Как киркегоровский обольститель считает наивную прелесть юной девушки, ее спонтанную эротическую силу ми-

157

фичной, не имеющей иной реальности, кроме той, где она разжигается, чтобы затем быть уничтоженной (воз­можно, он ее любит и желает, но на ином уровне, в сверх­чувственном пространстве соблазна девушка не более чем мифическая фигура жертвы), так и сила мужского желания, с точки зрения обольстительницы, есть толь­ко миф, из которого она плетет свое кружево, чтобы вы­звать и затем отменить это желание. И хитрости оболь­стителя, которыми тот искушает девушку ради ее мифи­ческой прелести, в принципе ничем не отличаются от ухищрений обольстительницы, превращающей тело свое в искусственную конструкцию ради мифического жела­ния мужчины, — в том и другом случае имеется в виду в конечном счете обратить в ничто эту мифическую силу, будь то прелесть или желание. Обольщение всегда име­ет в виду обратимость и экзорцизм какой-то силы. И обольщение — не только искусственность, это еще и жертвенность. Смерть играет в игре соблазна, в которой всегда речь идет о том, чтобы пленить и предать закла­нию желание другого.

Сам же соблазн в отличие от желания бессмертен. Обольстительница, подобно истеричке, прикидывает­ся бессмертной, вечно юной, знать не знающей ника­кого завтра, что вообще-то не может не изумлять, учи­тывая атмосферу отчаяния и разочарования, которой она окружена, учитывая жестокость ее игры. Но выжи­вает она здесь как раз потому, что остается вне психоло­гии, вне смысла, вне желания. Людей больше всего уби-

158

вает и грузит смысл, который они придают своим по­ступкам — обольстительница же не вкладывает никако­го смысла в то, что делает, и не взваливает на себя бре­мени желания. Даже если она пытается объяснить свои действия теми или иными причинами и мотивами, с сознанием вины либо цинично, — все это лишь очеред­ная ловушка — последняя же ловушка заключается в ее требовании разъяснений относительно себя самой:

"Скажи мне, кто я такая", когда она никто и ничто, без­различна к тому, кто и что она есть, когда она существу­ет имманентно, без памяти и без истории, а сила ее как раз в том, что она просто есть, ироничная и неуловимая, слепая к собственному существу, но в совершенстве зна­ющая все механизмы разума и истины, в которых дру­гие нуждаются, чтобы защититься от соблазна, и под прикрытием которых, если уметь с ними обращаться, они беспрестанно будут давать себя соблазнять.

"Я бессмертна", иными словами неуемна. То же са­мое подразумевает фундаментальное правило: игра ни­когда не должна прерываться. Ведь как ни один игрок не в состоянии перерасти саму игру, так и ни одна со­блазнительница не может подняться над соблазном. Во всех своих превратностях любовь и желание никогда не должны идти ему наперекор. Нужно любить, чтобы со­блазнять, а не наоборот. Соблазн наряден, им сплетает­ся и расплетается кружево видимостей, как Пенелопа ткала и распускала свое полотно, и даже узлы желания вяжутся и разрываются тем же соблазном. Потому что

159

видимость превыше всего, и верховную власть дает власть над видимостями.

Ни одна женщина никогда не утрачивала этой фун­даментальной формы власти, никогда не лишалась этой сопряженной с соблазном и его правилами силы. Свое­го тела — да, своего удовольствия, желания, прав — все­го этого женщины действительно были лишены. Но они всегда оставались повелительницами затмения, соблаз­нительной игры исчезновений и проблесков, и тем са­мым всегда имели возможность затмить власть своих "повелителей".

Но действительно ли существует отдельно женская фигура обольщения и отдельно — мужская? Или, может быть, есть только одна форма в двух вариантах, конкре­тизируемых соответствующим полом?

Обольщение колеблется между двумя полюсами — стратегии и животности, от самого тонкого расчета до самого откровенного физического предложения, — ко­торые, как нам кажется, представлены двумя отдельны­ми фигурами — обольстителя и обольстительницы. Но не скрывается ли за этим делением единая конфигура­ция неделимого и безраздельного соблазна?

Животный соблазн. Именно у животных соблазн принимает наиболее

160

чистую форму, поскольку характерную для обольщения парадность мы наблюдаем у них как бы врезанной в ин­стинкты, как бы непосредственно сросшейся с пове­денческими рефлексами и естественными нарядами и украшениями. Но от этого животный соблазн не пере­стает быть насквозь ритуальным по своей сути. Живот­ное вообще можно охарактеризовать как наименее ес­тественное существо на свете, поскольку именно в нем искусственность, эффект обряженности и нарядности, отличается наибольшей безыскусностью. В сердце это­го парадокса, где в понятии наряда упраздняется разли­чение природы и культуры, и запускается в игру анало­гия между животностью и женственностью.

Если животность соблазнительна, то не потому ли, что являет собой живую стратагему, живую стратегию осмеяния нашей претенциозной человечности? Если соблазнительна женственность, то не потому ли, что и она своей игрой поднимает на смех всякую претензию на глубокомыслие? Соблазнительная сила легкомыслен­ного сходится с соблазнительной силой звериного.

В животном соблазняет нас вовсе не его "природная" дикость. Да и вообще следует задаться вопросом: правда ли животное отличается именно дикостью, высокой сте­пенью бесконтрольности, непредсказуемости, преобла­данием безотчетных влечений или, может быть, наобо­рот — высокой степенью ритуализации поведения? Тот же вопрос встает и в отношении примитивных обществ, которые всегда считались близкими к животному цар-

161

ству — которые действительно к нему близки в том смыс­ле, что животным и примитивным народам равно свой­ственно непризнание закона, тесно связанное с предель­но строгим соблюдением установленных правил и форм поведения по отношению к другим животным, к людям, к занимаемой территории.

Прелесть животных вся без остатка, вплоть до узор­чатой орнаментации их тел и их танцев, — плод целого хитросплетения ритуалов, правил, аналогий: это не слу­чайная прихоть природы, но полная ее противополож­ность. Все связанные с животными атрибуты престижа имеют ритуальные черты. Их "природные" наряды схо­дятся с искусственными нарядами людей, которые и без того всегда склонны были присваивать их в своей об­рядности. Маски потому в первую очередь и преимуще­ственно изображают именно животных, что само живот­ное изначально есть ритуальная маска, изначально воп­лощает собой игру знаков и стратегию наряда, как это имеет место и в человеческих обрядах. Сама морфоло­гия животных, их масть и оперение, их жесты и танцы — все это служит прообразом для механизма ритуальной эффективности, т.е. системы, которая никогда не быва­ет функциональной (репродукция, сексуальность, эко­логия, миметизм: эта пересмотренная и исправленная функционализмом этология отличается лишь своей ис­ключительной убогостью), но изначально имеет черты церемониала, разыгрывающего престиж и власть над знаками, образует цикл обольщения, в том смысле что

162

знаки неодолимо тяготеют друг к другу, репродуцируют­ся как бы магнитной рекуррентностью, влекут за собой утрату смысла и умопомрачение и скрепляют между уча­стниками нерушимый пакт.

Ритуальность вообще есть высшая форма в сравне­нии с социальностью. Последняя — это лишь недавно сложившаяся и малособлазнительная форма организа­ции и обмена, которую люди изобрели в своей собствен­ной среде. Ритуальность — гораздо более емкая систе­ма, охватывающая живых и мертвых, и животных, не исключающая из себя даже "природу", где разного рода периодические процессы, рекуррентное™ и катастро­фы как бы спонтанно выполняют роль ритуальных зна­ков. Социальность в сравнении с этим выглядит доволь­но-таки убого, у нее только и получается, что сплотить — под знаком Закона — всего один вид (да и то едва ли). Ритуальности же удается — не по закону, но по правилу, и своими бесконечными игровыми аналогиями — под­держивать определенную форму циклической органи­зации и универсального обмена, которая явно недося­гаема для Закона и социального вообще.

Животные потому нам нравятся и кажутся соблазни­тельными, что в них мы находим отзвук этой ритуаль­ной организации. Не ностальгию по дикости они в нас пробуждают, но что-то вроде кошачьей и театральной ностальгии по наряду, по этому кружеву стратегии и со­блазна ритуальных форм, которые превосходят всякую социальность и которые все еще нас чаруют.

163

Именно в этом смысле можно говорить об "анима­лизации" соблазна и называть женский соблазн живот­ным без риска обратить его тем самым в простой сколок инстинктивной природы. Ведь этим подразумевается, что женский соблазн глубинно соотносится с ритуалом тела, чье требование, как и всякого ритуала, не в том, чтобы обосновать некую природу и найти для нее закон, но чтобы справить видимости и организовать их в цикл. Так что здесь не подразумевается этическая неполноцен­ность женского соблазна, а только его эстетическое пре­восходство. Он является стратегией наряда.

Вообще в человеке никогда не прельщает природная красота, но только ритуальная. Потому что обрядная красота эзотерична и посвятительна, в то время как природная лишь выразительна. Потому что обольще­ние — в тайне, получающей власть от разгруженных знаков искусственности, но никак не в естественной экономии смысла, красоты или желания.

Отрицание анатомии и тела как судьбы не вчераш­ним днем датируется. Очевидно, во всех обществах, ко­торые предшествуют нашему, оно принимало куда бо­лее резкие формы. Обратить тело в ритуал, церемонию, вырядить, прикрыть маской, изувечить, разрисовать, предать пытке — чтобы соблазнить: соблазнить богов, соблазнить духов, соблазнить мертвых. Тело — первая мощная опора соблазна в этом грандиозном волокит­стве. Это только мы воспринимаем подобные вещи в каком-то эстетическом или декоративном плане (и сра-

164

зу же в корне отвергаем: моральное отвержение всякой магии тела рождается одновременно с самой идеей де­корации. Для дикарей, как и для животных, это не де­корация, а наряд. И это универсальное правило. Кто не раскрашен, тот просто дурак, как говорят кадувео.)

Конкретные формы телесной магии могут нам по­казаться отталкивающими: покрытие тела грязью — простейшая форма; деформация черепа и подпиливание зубов в древней Мексике, деформация женских ступ­ней в Китае, растягивание шеи, нанесение надрезов на лицо, затем не столь экзотичные, вроде татуировки, нарядов в смысле одежды, ритуальной раскраски, разного рода бижутерии, масок и так далее, вплоть до браслетов из консервных банок у современных полинезийцев.

Вынудить тело означать, но такими знаками, кото­рые, собственно говоря, не имеют смысла. Всякое сход­ство вытравлено. Представление начисто отсутствует. Покрыть тело видимостями, приманками, ловушками, пародийной животностью, жертвенными симуляциями, но не затем, чтобы скрыть — и не затем, чтобы открыть что бы то ни было (желание, влечение), даже не ради простой забавы или удовольствия (спонтанная экспрес­сивность детей и дикарей), — а во исполнение замысла, который Арто назвал бы метафизическим: бросить жер­твенный вызов миру, принуждая его отстаивать свое су­ществование. Ибо ничто не существует просто так, от природы, все вещи существуют только от вызова, кото­рый им бросается и на который они вынуждаются отве-

165

тить. Вызовом порождают и возрождают силы мира, в том числе богов, вызовом их заклинают, соблазняют, пленяют, вызовом оживляют игру и правило игры. Для этого требуется искусственное повышение ставок, так сказать систематическая симуляция, которая бы сбрасы­вала со счетов как предустановленное состояние мира, так и телесную физиологию и анатомию. Радикальная мета­физика симуляции. Даже "естественная" гармония пе­рестает браться в расчет — лицевые раскраски кадувео не сообразуются с чертами лица: рисунок сплошь и рядом навязывает свои собственные очертания и искусственные симметрии. (У нас же макияж ориентируется на тело как систему отсчета, чтобы лишь подчеркивать его линии и отверстия: надо ли его по этой причине ставить ближе к природе и желанию? Очень даже сомнительно.)

Кое-что от этой радикальной метафизики видимо­стей, от этого вызова симуляцией продолжает жить в косметическом искусстве всех времен, как и в совре­менных роскошествах макияжа и моды. Отцы Церкви в свое время не преминули это заметить и сурово осу­дили как идущее от дьявола: "Заниматься своим телом, ухаживать за ним и малевать — значит соперничать с Создателем и оспаривать Его творение". Впредь эта от­поведь звучала безумолчно, но интереснее всего, что она получила отражение и в другой религии — той, что зовет поклоняться свободе субъекта и сущности его желания. Так, наша мораль безусловно осуждает пре­вращение женщины в сексуальный объект путем искус-

166

ственных манипуляций с лицом и телом. Это уже не церковная декреталия — это декрет современной иде­ологии, которая обличает продажность женщины в ка­бале потребительской женственности, телом своим обслуживающей воспроизводство капитала. "Жен­ственность есть отчужденное бытие женщины". Эта Женственность предъявляется в виде какой-то абстрак­тной всеобщности с начисто выхолощенной собствен­но женской реальностью, всеобщности, которая цели­ком относится к строю дискурса и рекламной ритори­ки. "Растерянная женщина косметических масок и не­изменно подкрашенных губ перестает быть производи­тельницей своей реальной жизни" и т.д.

В пику всем этим благочестивым разглагольствова­ниям не мешает лишний раз сотворить хвалу сексуаль­ному объекту, поскольку ему удается в изощренности видимостей хотя бы отчасти подхватить вызов бесхит­ростному строю мира и секса, и поскольку ему — и толь­ко ему — удается вырваться из этого строя производства, которым он, по общему мнению, закабален, и вернуть­ся в строй соблазна. Его ирреальность, его ирреальный вызов проституируемыми знаками — вот что позволяет сексуальному объекту пробиться по ту сторону секса и достичь соблазна. Он снова вписывается в церемониал. Женщина во все времена была идолом-личиной этого ритуала, и есть что-то отчаянно несуразное в стремле­нии десакрализовать ее как объект поклонения с целью сделать субъектом производства, в стремлении извлечь

167

ее из лукавства искусственности, дабы представить во всей натуральной красе ее собственного желания.

"Женщина реализует свое право и даже выполняет свое­го рода долг, стараясь выглядеть волшебной и сверхъесте­ственной; она должна изумлять, должна очаровывать; бу­дучи кумиром, она должна позлащать себя, дабы ей покло­нялись. Поэтому она должна во всех искусствах черпать средства, которые позволят ей возвыситься над природой, дабы сильнее покорить сердца и поразить умы. Не суть важ­но, что хитрости и уловки эти всем известны, если их успех неоспорим, а воздействие неотразимо. Учитывая эти со­ображения, художник-философ легко найдет законное обо­снование приемам, использовавшимся во все времена жен­щинами, чтобы упрочить и обожествить, так сказать, свою хрупкую красоту; Их перечисление оказалось бы бесконеч­ным; но если мы ограничимся лишь тем, что в наше время в просторечьи именуется макияжем, то каждый легко смо­жет увидеть, что использование рисовой пудры, столь глу­по предаваемое анафеме простодушными философами, имеет целью и результатом обесцвечивание пятен, кото­рыми природа обидно усеяла кожу, и создание абстракт­ного единства крупиц и цвета кожи, каковое единство, по­добно тому, что порождается благодаря использованию трико, немедленно сближает человеческое существо со ста­туей, т.е. с неким божественным и высшим существом. Что до искусственных теней, обводящих глаза, и румян, выде­ляющих верхнюю половину щек, то, хотя их использова-

168

ние обусловлено все тем же принципом, потребностью превзойти природу, результат удовлетворяет прямо проти­воположную потребность. Румяна и тени передают жизнь, жизнь сверхъестественную и избыточную; черное обрам­ление наделяет взор большей глубиной и загадочностью, с большей определенностью придает глазам вид окон, откры­тых в бесконечность; воспламеняющие скулы румяна еще ярче делают блеск очей и запечатлевают на прекрасном женском лице таинственную страстность жрицы".

(Бодлер. "Похвала макияжу".)

Если желание существует (гипотеза современности), тогда ничто не должно нарушать его естественной гармо­нии, а макияж просто лицемерие. Но если желание — миф (гипотеза соблазна), тогда ничто не воспрещает разыг­рывать желание всеми доступными знаками, не про­цеживая их сквозь сито естественности. Тогда знаки, то показываясь, то исчезая из виду, уже одним этим яв­ляют свое могущество: так они способны стереть лицо земли. Макияж — еще один способ свести лицо на нет, вытравить эти глаза другими, более красивыми, сте­реть эти губы более яркими, более красными. "Абст­рактное единство, сближающее человеческое существо с божественным", "сверхъестественная и избыточная жизнь", о которых говорит Бодлер, — все это эффект легкого налета искусственности, который гасит всякое выражение. Искусственность не отчуждает субъекта в его бытии — она его таинственным образом меняет. Ее

169

действие видно по тому радикальному преображению, какое женщины узнают на себе перед своим зеркалом: чтобы накраситься, они должны обратиться в ничто и начать с белого листа, а накрасившись, они облекаются чистой видимостью существа с обнуленным смыслом. Как можно настолько заблуждаться, чтобы смешивать это "избыточное" действие с каким-то заурядным камуфлированием истины? Только лживое может отчуждать ис­тинное, но макияж не лжет, он лживее лживого (как игра травести), и потому ему выпадает своего рода высшая невинность и такая же прозрачность — абсорбция соб­ственной наружностью, поглощение собственной повер­хностью, резорбция всякого выражения без следов кро­ви, без следов смысла — жестокость, конечно, и вызов — но кто же туг отчуждается? Только те, кто не может выне­сти этого жестокого совершенства, кто не может защи­титься от него иначе, как моральным отвращением. Но все сбиты с толку. Как еще ответить чистой видимости, подвижной либо иератически застывшей, если не при­знанием ее суверенности? Смыть грим, сорвать этот по­кров, потребовать от видимостей немедленно исчезнуть? Чушь какая: утопия иконоборцев. За образами нет ни­какого Бога, и даже скрываемое ими небытие должно оставаться в тайне. Что наделяет все величайшие блоки воображения соблазном, гипнотизмом, "эстетическим" ореолом, так это полное стирание всякой инстанции, пускай даже лица, стирание всякой субстанции, пусть даже желания — совершенство искусственного знака.

170

Несомненно, самый замечательный пример тому мы находим в кумирах и звездах кино — это единственная великая коллективная констелляция соблазна, которую оказалась способна произвести современность. Кумиры всегда женственны, неважно, женщина это или мужчи­на, звезда всегда женского рода, как Бог — мужского. Женщины здесь высоко вознеслись. Из вожделенных су­ществ из плоти и крови они сделались транссексуаль­ными, сверхчувственными созданиями, в которых кон­кретно сумел воплотиться этот разгул суеты, то ли суро­вый ритуал, что превращает их в поколение священных монстров, наделенных невероятной силой абсорбции, которая не уступает, а то и соперничает с силами произ­водства в реальном мире. Вот наш единственный миф в скудную эпоху, не способную породить ничего сопоста­вимого с великими мифами и фигурами соблазна древ­ней мифологии и искусства.

Только мифом своим сильно кино. Его нарративы, его реализм или образность, его психология, его смысловые эффекты — все это вторично. Силен только миф, и со­блазн живет в сердце кинематографического мифа — со­блазн яркой пленительной фигуры, женской или мужс­кой (женской особенно), неразрывно связанный с пле­няющей и захватывающей силой самого образа на ки­нопленке. Чудесное совпадение.

Звезда ничего общего не имеет с каким-то идеаль­ным или возвышенным существом: она целиком искус­ственна. Ей абсолютно ничего не стоит быть актрисой в

171

психологическом смысле слова: ее лицо не служит зер­калом души и чувств — таковых у нее просто нет. Наобо­рот, она тут для того только, чтобы заиграть и задавить любые чувства, любое выражение одним ритуальным гипнотизмом пустоты, что сквозит в ее экстатическом взоре и ничего не выражающей улыбке. Это и позволяет ей подняться до мифа и оказаться в центре коллектив­ного обряда жертвенного поклонения.

Сотворение кинематографических кумиров, этих божеств массы, было и остается нашим звездным часом, величайшим событием современности — и сегодня оно по-прежнему служит противовесом для всей совокупно­сти политических и социальных событий. Не годится списывать его в разряд воображения мистифицирован­ных масс. Это событие соблазна, которое уравновеши­вает всякое событие производства.

Конечно, в эпоху масс соблазн уже далеко не такой, как в "Принцессе Клевской", "Опасных связях" или "Дневнике обольстителя", и даже не такой, каким ды­шат фигуры античной мифологии, которая, несомненно, больше всех других известных нарративов насыщена со­блазном — но соблазном горячим, тогда как соблазн на­ших современных кумиров холоден, возникая на пере­сечении холодной среды масс и столь же холодной сре­ды образа на пленке.

Такой соблазн отличает призрачная белизна звезд, что так впопад дали свое имя кинокумирам. Есть только два значительных события, которые раз за разом светом сво-

172

им "обольщают" массы в современную эпоху: белые вспышки кинозвезд и черные сполохи терроризма. У этих двух явлений много общего. Подобно звездам, мерцаю­щим на небе, и кинозвезды, и теракты "мигают": не оза­ряют, не испускают непрерывный белый поток света, но мерцают холодным пульсирующим свечением, они рас­паляют и в тот же миг разочаровывают, они заворажива­ют внезапностью своего появления и неминуемостью уга­сания. Они сами себя затмевают, захваченные игрой, в которой ставки взвинчиваются бесконечно.

Великие обольстительницы и великие звезды никог­да не блещут талантом или умом, они блистают своим отсутствием. Они блистательны своим ничтожеством и своим холодом, холодом макияжа и ритуальной иератики (ритуал вообще cool, по Маклюэну). Они — вопло­щенная метафора необъятного ледникового процесса, который завладел нашей вселенной смысла, пойманной в мигающие сети знаков и картинок, — но одновремен­но они в какой-то момент истории и при стечении об­стоятельств, выпадающем только раз, преображают эту вселенную в эффект соблазна.

Искрящийся блеск кино всегда был только этим чи­стым соблазном, этим чистым трепетанием бессмысли­цы — горячим трепетом, который тем прекрасней, что рождается холодом.

Искусственность и бессмысленность: таков эзотери­ческий лик звезды, ее посвятительная маска. Соблазн лица, где вытравлено всякое выражение, за вычетом ри-

173

туальной улыбки и столь же условной красоты. Отсут­ствующее белое лицо — белизна знаков, всецело отдав­шихся своей ритуализованной видимости и не подчи­ненных более никакому глубинному закону обозначе­ния. Пресловутая стерильность звезд: они не воспроиз­водят себя, но всякий раз умеют фениксом воспрянуть из собственного пепла, как обольстительная женщина — из своего зеркала.

Эти великие обольстительные личины — наши мас­ки, наши изваяния, не хуже тех, что на острове Пасхи. Впрочем, не будем обманываться: из истории мы знаем горячие толпы, пылающие обожанием, религиозной страстью, жертвенным порывом или бунтом; сегодня же есть только холодные массы, пропитанные соблазном и завороженностью. Их личина создается кинематогра­фом, и жертвы ее творятся по иному обряду.

Смерть звезд лишь неизбежное следствие их ритуаль­ного обожания. Они должны умирать, они всегда долж­ны быть уже мертвы. Это необходимо, чтобы быть со­вершенным и поверхностным — того же требует маки­яж. Впрочем, на какие-то мрачные размышления нас это не должно наводить. Ведь здесь мысль о единственно возможном бессмертии, а именно бессмертии искусст­венного творения, только оттеняет собой другую идею, которую и воплощают кинозвезды, — что сама смерть может блистать своим отсутствием, что вся она разре­шается видимостью, искрящейся и поверхностной, что она — обольстительная внешность...

Ироническая стратегия обольстител

Если обольстительницу женщину характеризует то, что она сотворяет себя видимостью, с тем чтобы внести смуту в гладь видимостей, то как обстоит дело с другой фигу­рой — фигурой обольстителя?

Обольститель тоже сотворяет себя приманкой, с тем чтобы внести смуту, но интересно, что приманка эта при­нимает форму расчета и наряд потесняется здесь стра­тегией. Но если наряд у женщины имеет явно стратеги­ческий характер, то разве нельзя предположить, что стра­тегия обольстителя, наоборот, есть парадный показ рас­чета, чем он пытается защититься от враждебной силы? Стратегия наряда, наряд стратегии...

Дискурсы, которые чересчур в себе уверены — в их числе и дискурс любовной стратегии, — должны быть подвергнуты иному прочтению: при всей несомненнос­ти своей "рациональной" стратегии они остаются все еще только орудиями судьбы обольщения, они настоль­ко же режиссеры его, насколько и жертвы. Разве не кон­чает обольститель тем, что теряется в хитросплетениях собственной стратегии, как в лабиринте страсти? Не с

175

тем ли он ее изобретает, чтобы в ней потеряться? И раз­ве не оказывается он, считающий себя хозяином игры, первой жертвой трагического мифа этой стратегии?

Одержимость молодой девушкой киркегоровского обольстителя. Наваждение этой нетронутой, еще беспо­лой фазы прелести и обаяния: она прелестна и мила, зна­чит, нужно домогаться ее милости, наравне с Богом она пользуется несравненной привилегией — так она стано­вится вызовом и ставкой в жестокой игре: ее нужно со­блазнить, ее нужно погубить, потому что это она от при­роды наделена всем мыслимым соблазном.

Призвание обольстителя — искоренить эту естествен­ную силу женщины или девушки продуманным действи­ем, которое сумеет сравняться с противодействием или даже превзойти его, которое искусственной силой, рав­ной или превосходящей силу естественную, сможет уравновесить эту последнюю — силу, которой он с са­мого начала поддался вопреки видимостям, рисующим обольстителем его. Назначение обольстителя, его воля и стратегия, отвечают прелестно-обольстительному пред­назначению девушки, тем более сильному, что оно нео­сознанно. Отвечают, чтобы заклясть эту предначертан­ную прелесть.

Нельзя оставлять последнего слова за природой: та­кова главная ставка в этой игре. Необходимо принести в жертву эту прелесть, исключительную, прирожденную,

176

аморальную как заклятая доля, подцепить волокитством обольстителя, который умелой тактикой доведет ее до эротической самоотдачи, после чего она перестанет быть силой соблазна, перестанет быть опасной силой.

Так что сам обольститель ничего из себя не представ­ляет, исток соблазна целиком в девушке. Потому-то Йоханнес и может утверждать, что сам ничего не изоб­ретал, а всему выучился у Корделии. Никакого лицеме­рия в этом нет. Расчитанное обольщение лишь зеркало природного, питается им как из источника, но лишь за­тем, чтобы вконец его истребить.

И потому также девушке не предоставляется ника­кого шанса, никакой инициативы в этой игре обольще­ния, где она смотрится просто беззащитным объектом. Дело в том, что вся роль ее уже целиком отыграна до того, как начнется игра обольстителя. Все, что могло свер­шиться, уже наперед имело место, и обольстителю сво­ими действиями только и остается, что подчистить ка­кой-то недочет природы или принять уже брошенный вызов, который заключен в красоте и природной преле­сти девушки.

Обольщение тогда меняет смысл. Из аморального, распутного предприятия, осуществляемого в ущерб доб­родетели, из циничного обмана в сексуальных целях (что особого интереса не представляет) оно становится ми­фическим, приобретая значимость жертвоприношения. Вот почему с такой легкостью получается им согласие "жертвы", которая самоотдачей своей в некотором роде

177

назад содержание далее



ПОИСК:




© FILOSOF.HISTORIC.RU 2001–2023
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'