Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки





назад содержание далее

Часть 6.

повинуется велениям божества, желающего, чтобы вся­кая сила была обратимой и жертвуемой, будь это сила власти или (естественная) сила соблазна, ибо всякая сила, и сила красоты превыше прочих, есть святотатство. Корделия суверенна, иными словами самовластна, и она приносится в жертву собственному самовластию. Смертоносная форма символического обмена — тако­ва обратимость жертвоприношения, она не щадит во­обще ни одну форму, даже саму жизнь, не щадит ни красоту, ни соблазн, который есть опаснейшая форма красоты. В этом плане обольститель не может выстав­лять себя героем эротической стратегии — он всего лишь оператор жертвенного процесса, который заведомо пре­восходит его самого. Ну а жертва не может похвастаться своей невинностью, поскольку, девственная, прекрас­ная, обольстительная, она сама по себе вызов, уравно­весить который может только ее смерть (или ее обольще­ние, равнозначное убийству).

"Дневник обольстителя" — это сценарий идеально­го, безукоризненного преступления. Ничто в расчетах обольстителя, ни один из его маневров не терпит неуда­чи. Все разворачивается с такой безошибочностью, ко­торая может быть только мифической, но никак не ре­альной или психологической. Это совершенство иску­шения, этот род предначертанности, что направляет жесты обольстителя, просто отражает как в зеркале врожденную прелесть девушки в ее безукоризненности и непреложную необходимость принести ее в жертву.

178

Здесь нет никакой личностной стратегии: это судьба, и Йоханнес лишь орудие ее исполнения. А раз все пред­начертано, то орудие это действует безошибочно.

В любом процессе обольщения есть нечто безличное, как и в любом преступлении, нечто ритуальное, сверх­субъективное и сверхчувственное, и реальный опыт как обольстителя, так и жертвы — просто бессознательное отражение этого нечто. Драматургия без субъекта. Ри­туальное исполнение формы, где субъекты поглощают­ся без остатка. Вот почему все в целом облекается разом эстетической формой творения искусства и ритуальной формой преступления.

Корделия обольщенная, ставшая любовной забавой на ночь, затем брошенная — ничего удивительного, и нечего выставлять Йоханнеса одиозным персонажем в добрых традициях буржуазной психологии: обольще­ние — жертвенный процесс и потому именно венчается убийством (дефлорацией). Вообще, этот последний эпи­зод только место занимает: как только Йоханнес полу­чает уверенность в своей победе, Корделия уже мертва для него. Любовными удовольствиями завершается обольщение нечистое, но это уже не жертвоприноше­ние. С этой точки зрения сексуальность следует переос­мыслить как экономический остаток жертвенного про­цесса обольщения — точно так же неистраченный оста­ток архаических жертвоприношений питал собой неког-

179

да экономический оборот. Секс в таком случае просто сальдо или дисконт более фундаментального процесса, преступления или жертвоприношения, который не до­стиг полной обратимости. Боги забирают свою долю:

люди делятся остатками.

Обольститель нечистый, Дон Жуан или Казанова, посвящает жизнь накоплению именно этого остатка, порхая от одной постельной победы к другой, стараясь обольстить затем, чтобы получить удовольствие, никог­да не достигая "духовного", по Киркегору, диапазона обольщения, когда доводятся до апогея присущие самой женщине силы и внутренние ресурсы соблазна, чтобы тем решительней бросить им вызов выверенной страте­гией обращения.

Неторопливое заклинание, отнимающее у Корделии ее силу, заставляет вспомнить многочисленные обряды экзорцизма женской силы, которые повсеместно встре­чаются в ритуальной практике примитивных народов (Беттельгейм). Заклясть женскую силу плодородия, от­резать магическим кругом, охватить кольцом, по воз­можности симулировать и присвоить ее себе — таково значение кувады, искусственной инвагинации, ссадин и рубцов, всех этих бесчисленных символических ран, не забывая и не исключая тех, что наносятся при посвя­щении или установлении новой власти: политический аспект, затирающий несравненную привилегию жен­ского в "природном" плане. В довершение стоит еще упо­мянуть о рецепте китайской сексуальной философии —

180

задержкой обладания и эякуляции мужское начало на себя отводит всю силу женского ян.

В любом случае женщине дано нечто такое, что тре­буется изгнать из нее искусственным путем, каким-либо обрядом экзорцизма, по завершении которого она ли­шается своей силы. И в свете этого жертвенного ритуа­ла нет никакого различия между женским обольщени­ем и стратегией обольстителя: речь неизменно идет о смерти и духовном хищении другого, о восхищении его и похищении его силы. Это всегда история убийства, или скорее эстетического и жертвенного заклания, посколь­ку, как утверждает Киркегор, все это всегда происходит на духовном уровне.

"Духовное" удовольствие обольщения. Сценарий обольщения, по Киркегору, носит духов­ный характер: здесь всегда требуется еще и ум, т.е. рас­чет, обаяние и утонченность, в условном смысле языка XVIII века, но также Witz. и остроумие в современном смысле.

Обольщение никогда не играется на желании или любовном влечении — все это пошлая механика и фи­зика плоти: все это неинтересно. Тут все должно пере­кликаться едва уловимыми намеками, и все знаки долж­ны попадаться в западню. Так уловки обольстителя ока­зываются отражением обольстительной сущности де­вушки, а та как бы удваивается иронической инсцени-

181

ровкой, приманкой, которая точно копирует ее соб­ственную природу и на которую она затем без труда по­падается.

Речь, стало быть, идет не о лобовом приступе, но о соблазне "по диагонали", пролетающем стрелой (что может быть соблазнительней стрел остроумия?), с ее живостью и экономичностью, и точно так же пользуясь, по формуле Фрейда, двояким употреблением одинако­вого материала: оружие обольстителя одинаково с ору­жием девушки, которая оборачивается против себя са­мой, — и эта обратимость стратегии как раз и составля­ет ее духовное обаяние.

Зеркалам справедливо приписывают духовность:

дело тут, наверное, в том, что отражение само по себе остроумно. Очарование зеркалу придает не то, что в нем себя узнают — это простое совпадение, и скорее досад­ное, — но загадочная и ироничная черта удвоения. Стра­тегия обольстителя как раз и есть зеркальная стратегия, вот почему он никого в сущности не обманывает — и вот почему он сам никогда не обманывается, ибо зерка­ло непогрешимо (если бы его козни и западни сплета­лись извне, он с необходимостью совершил бы какой-нибудь огрех).

Стоит вспомнить еще одну черту подобного рода, достойную занять почетное место в анналах обольще­ния: двум разным женщинам пишется одинаковое пись-

182

мо. Причем без тени извращенности, с душой и серд­цем нараспашку. Любовное волнение у той и другой оди­наковое, оно существует, оно отличается своим особым качеством. Но совсем другое дело "духовное" удоволь­ствие, истекающее от эффекта зеркальности двух писем, играющее как эффект зеркальности двух женщин, — вот что доподлинно есть удовольствие обольщения. Это бо­лее живой, более тонкий восторг, который в корне от­личается от любовного волнения. Волнению желания никогда не сравняться с этой тайной и буйной радос­тью, которая играется тут самим желанием. Желание есть лишь один референт среди прочих, соблазн мгновенно восторгается над ним и берет его как раз умом. Соблазн есть черта, здесь он остроумно замыкает накоротко две фигуры адресаток как бы воображаемым совмещением двух образов, и при этом желание, возможно, действи­тельно их смешивает, но в любом случае черта эта вызы­вает замешательство самого желания, отстреливает его к неразличенности и легкому умопомрачению, навеян­ному тонким истечением какого-то высшего неразли­чения, какого-то смеха, который вскоре изгладит его слишком серьезное еще участие,

Соблазнять — это и значит вот так сводить в игре те или иные фигуры, сталкивать и разыгрывать между со­бой знаки, уловленные в свои собственные ловушки. Соблазн никогда не бывает следствием силы притяже­ния тел, стечения аффектов, экономии желания: необ­ходимо, чтобы вмешалась в дело приманка и смешала

183

образы, необходимо, чтобы какая-то черта соединила внезапно, как во сне, разрозненные вещи или внезапно же разъединила неделимые: так первое письмо несет с собой неодолимое искушение быть переписанным для другой женщины, вливаясь в некий автономный иро­нический процесс, сама идея которого соблазнительна. Бесконечная игра, которой знаки спонтанно поддают­ся за счет этой иронии, благо ее всегда хватает. Может быть, они хотят поддаться соблазну, быть может, у них глубже, чем у людей, желание соблазнять и быть соблаз­няемыми.

Возможно, призвание знаков не только в том, чтобы включаться в те или иные упорядоченные оппозиции в целях обозначения — таково их современное назначение. Но их предназначение, их судьба, возможно, совсем в ином — в том, быть может, чтобы обольщать друг друга и тем самым обольщать нас. И тогда совершенно иная ло­гика управляет их тайным обращением и циркуляцией.

Можно ли вообразить себе теорию, которая рассмат­ривала бы знаки в плане их взаимного соблазна и при­тяжения, а не контраста и оппозиции? Которая бы вдре­безги разбила зеркальность знака и ипотеку референта? И в которой все бы разыгрывалось как загадочная дуэль и неумолимая обратимость терминов?

Предположим, что все важнейшие различительные оппозиции, определяющие наше отношение к миру,

184

пронизываются соблазном, вместо того чтобы основы­ваться на противопоставлении и различении. Что не только женское соблазняет мужское, но и отсутствие соблазняет присутствие, холодное соблазняет горячее, субъект соблазняет объект — ну и наоборот, разумеется:

потому что соблазн подразумевает этот минимум обра­тимости, который кладет конец всякой упорядоченной оппозиции, а значит и всей классической семиологии. Вперед, к обратной семиологии?

Можно себе вообразить (но почему же вообразить? так и есть), что боги и люди уже не разделяются мораль­ной пропастью религии, а начинают друг друга соблаз­нять и вообще впредь вступают только в отношения со­блазна — такое случилось некогда в Греции. Но, возмож­но, нечто подобное происходит с добром и злом, истин­ным и ложным, со всеми этими важнейшими различениями, которые служат нам для того, чтобы разгадывать мир и держать его под смыслом, со всеми этими терми­нами, столь кропотливо расчленяемыми ценой безум­ной энергии, — не всегда, конечно, это удавалось, и под­линные катастрофы, подлинные революции всегда объясняются имплозией одной из этих систем о двух членах: тут и приходит конец вселенной или какому-то ее фрагменту, — однако чаще всего имплозия эта разви­вается медленно, через износ терминов. Именно это мы наблюдаем сегодня — медленную эрозию всех полярных структур разом, окружающую нас вселенной, у которой все шансы вот-вот утратить последний рельеф смысла.

185

Без желания, без очарования, без назначения: отходит мир как воля и представление.

Но соблазнительна такая нейтрализация едва ли. Соблазн есть то, что бросает термины друг на друга и соединяет, когда их энергия и очарование на максиму­ме, а не то, что лишь смешивает термины при их мини­мальной интенсивности.

Предположим, что вот повсюду заиграют отношения обольщения, где сегодня в игре одни отношения оппо­зиции. Вообразим эту вспышку соблазна, расплавляю­щую все транзисторные, полярные, дифференциальные цепи смысла? Ведь есть примеры такой неразличитель­ной семиологии (что перестает уже быть семиологией): элементы в древних космогониях вовсе не включались в какое-либо структурное отношение классификации (вода/огонь, воздух/земля и т.д.), то были притягатель­ные элементы, не различительные, и они обольщали друг друга: вода соблазняет огонь, огонь соблазняет воду...

Такого рода соблазн сохраняет еще полную силу в отношениях дуальных, иерархических, кастовых, чуж­дых всякой индивидуализации, а равным образом во всевозможных аналогических системах, предварявших повсеместно наши логические системы дифференциа­ции. И нет сомнений, что логические цепочки смысла все еще повсеместно пронизываются аналогическими цепочками соблазна — будто одна исполинская стрела остроумия одним махом воссоединяет разведенные

186

врозь термины. Тайная циркуляция соблазнительных аналогий под спудом смысла.

Впрочем, речь не идет о новой версии теории всеоб­щего притяжения. Диагонали — или трансверсали — соблазна, хотя и могут взорвать оппозиции терминов, не ведут, однако, к какому-то синтетическому или син­кретическому отношению (это все мистика), но к отно­шению дуальному: это не мистический сплав субъекта и объекта, означающего и означаемого, мужского и жен­ского и т.п., но обольщение, т.е. отношение дуальное и агонистическое.

"На стене напротив висит зеркало; она о нем не думает, но оно-то о ней думает!" ("Дневник обольстителя", с.61)

Уловкой обольстителя будет его слияние с зеркалом на стене напротив, в котором девушка нечаянно отра­зится, не думая о нем, когда зеркало о ней думает.

Нельзя доверять смиренной покорности зеркал. Скромные слуги видимостей, они только и могут, что отражать предметы, оказавшиеся против них, не в си­лах скрыться или отстраниться, за что им все и призна­тельны (только когда смерть в доме, их нужно прикры­вать). Это просто-таки верные псы видимости. Однако верность их лукавая, они только того и ждут, чтобы вы

187

попались в западню отражения. Этот их взгляд искоса не скоро забудешь: они вас узнают, и стоит им застать вас врасплох там, где вы того не ждете, тут и пришел ваш черед.

Такова стратегия обольстителя: он прикрывается смирным на вид зеркалом, но это весьма маневренное зеркало, вроде щита Персея, которым обращена в ка­мень сама Медуза Горгона. И девушке суждено стать пленницей этого зеркала, которое без ее ведома держит в мыслях и анализирует ее.

"Пусть заурядные обольстители довольствуются рутин­ными приемами; по-моему же, тот, кто не сумел овладеть умом и воображением девушки до такой степени, чтобы она видела лишь то, что ему нужно, кто не умеет поко­рить силой поэзии ее сердце так, чтобы все его движения всецело б зависели от него, тот всегда был и будет профа­ном в искусстве любви! Я ничуть не завидую его наслаж­дению: он профан, а этого названия никак нельзя приме­нить ко мне. Я эстетик, эротик, человек, постигший сущ­ность великого искусства любить, верящий в любовь, ос­новательно изучивший все ее проявления и потому взяв­ший право оставаться при своем особом мнении относи­тельно ее... Я убежден в справедливости моего мнения, так же как и в том, что быть любимым больше всего на свете, беспредельной пламенной любовью — высшее на­слаждение, какое только может испытать человек на зем­ле... Подобно сновидению закрасться в ум девушки — ис-

188

кусство, но вновь вырваться на волю — это творение мастера". (С. 128.)

Обольщение никогда не бывает прямолинейным и в то же время не прикрывается какой-либо маской (в мас­ку рядится заурядное обольщение) ~ оно косвенно.

"А что, если я слегка наклоню голову и загляну под ву­аль: берегись, дитя мое, такой взгляд, брошенный снизу, опаснее, чем прямой выпад в фехтовании (а какое оружие может блеснуть так внезапно и затем пронзить насквозь, как глаз?), — маркируешь, как говорится, in quarto и выпа­даешь in secondo. Славная это минута! Противник, затаив дыхание, ждет удара... раз! он нанесен, но совсем не туда, где его ожидали!" (С.64—65.)

"Я не встречаюсь с ней, в действительном смысле слова, а лишь слегка касаюсь сферы ее действий... Обыкновенно же я предпочитаю прийти туда несколько раньше, а затем столкнуться с ней на мгновение в дверях или на лестнице. Она приходит, а я ухожу, небрежно пропуская ее мимо себя. Это первые нити той сети, которою я опутаю ее. Встреча­ясь с ней на улице, я не останавливаюсь, а лишь кланяюсь мимоходом; я никогда не приближаюсь, а всегда прицели­ваюсь на расстоянии. Частые столкновения наши, по-ви­димому, изумляют ее: она замечает, что на ее горизонте появилась новая планета, орбита которой хоть и не задева­ет ее, но как-то странно мешает ее собственному движе­нию. Об основном законе, двигающем эту планету, она и

189

не подозревает и скорее будет оглядываться направо и на­лево, отыскивая центр, около которого та вращается, чем обратит взор на самое себя. О том, что центр этот — она сама, Корделия подозревает столько же, сколько ее анти­поды". (С.92-93.)

Другая форма косвенной реверберации: гипноз, род психического зеркала, в котором — здесь также — де­вушка, не отдавая себе в этом отчета, отражается под взглядом другого:

"Сегодня взор мой в первый раз остановился на ней. Го­ворят, Морфей давит своей тяжестью веки и они смыкают­ся: мой взор произвел на нее такое же действие. Глаза ее закрылись, но в душе поднялись и зашевелились смутные чувства и желания. Она более не видела моего взгляда, но чувствовала его всем существом. Глаза смыкаются, кругом настает ночь, а внутри ее светлый день!" (С. 124.)

Эта косвенность обольщения не двуличность. Там, где прямолинейность наталкивается на стену сознания и может рассчитывать лишь на весьма скудный выиг­рыш, обольщение, владея косвенностью сновидения и остроумия, одной диагональной чертой простреливает навылет весь психический универсум с его различными уровнями, чтобы в конечном счете, "у антиподов", за­деть неведомое слепое пятно, опечатанную точку тай­ны, Загадки, которою является девушка, в том числе и для себя самой.

190

Итак, есть два синхронных момента обольщения, или два мгновения одного момента: необходимо востребо­вать всю взыскательность молодой девушки, мобилизо­вать все ее женские ресурсы, но вместе с тем оставить их в подвешенном состоянии — конечно же, не пытаться застигнуть ее врасплох за счет ее инертности, в пассив­ной невинности; необходимо, чтобы в игру вступила сво­бода девушки, потому что эта-то свобода, увлекаемая своим внутренним движением, следуя собственной из­начальной кривизне либо внезапному изгибу, запечат­ленному в ней обольщением, и должна как бы спонтан­но достигнуть той точки, неведомой для нее самой, где она гибнет. Обольщение — это судьба: дабы она свер­шилась, требуется полная свобода, но также и то, чтобы свобода эта всецело тянулась, как сомнамбула, к соб­ственной гибели. Девушка должна быть погружена в это второе состояние, которое дублирует первое, — состоя­ние прелести и самовластия. Подстрекнуть это сомнам­булическое состояние, в котором разбуженная страсть, хмельная сама собой, падет в западню судьбы. "Глаза смы­каются, кругом настает ночь, а внутри ее светлый день!"

Умалчивание, запирательство, самоустранение, ис­кажение, разочарование, передергивание — все наце­лено на то, чтобы вызвать это второе состояние, тайну истинного обольщения. Если обольщение заурядное цепляет настойчивостью, то истинное окручивает от­сутствием — точнее, изобретает что-то вроде искривлен­ного пространства, где знаки, сбитые со своей траекто-

191

рии, возвращаются к собственному началу. Это непости­жимое подвешенное состояние — существенный момент, девушка приходит в смятение от того, что ее ждет, от­лично понимая — это ново и от этого уж не уйти, — что ее ждет нечто. Это момент высочайшей интенсивнос­ти, "духовный" (в киркегоровском смысле), подобный тому моменту в игре, когда кости уже брошены, но еще не остановились.

И вот, когда Йоханнес впервые видит девушку и слы­шит, как она оставляет приказчику свой адрес, он отка­зывается запомнить его:

"Вот теперь она, вероятно, говорит свой адрес, но я не хочу подслушивать: зачем лишать себя удовольствия неча­янной встречи? Уж когда-нибудь я встречу ее и, конечно, сразу узнаю. Она меня, вероятно, тоже: мой взгляд не ско­ро забудешь. А может быть, я и сам буду застигнут врасп­лох этой встречей. Ничего, потом наступит ее черед! Если же она не узнает меня — я сразу замечу это и найду случай опять обжечь ее таким же взглядом, тогда ручаюсь, что вспомнит! Только больше терпения, не надо жадничать — наслаждение следует глотать по капелькам. Красавица предназначена мне и не уйдет". (С. 62.)

Игра соблазнителя с самим собой: на данной стадии это даже не уловка, обольститель сам себя пленяет за­держкой обольщения. И тут не просто какое-то второ­степенное, приблизительное удовольствие; ведь с этого

192

неприметного зазора начинает расползаться пропасть, куда в конечном счете падет девушка. Все как в фехто­вании: для умного выпада требуется дистанция. От на­чала до конца обольститель даже и не подумает искать сближения с девушкой, а напротив, постарается всемер­но упрочить эту дистанцию, используя для того самые разные методы: с ней самой не заговаривать, а беседо­вать лишь с ее теткой на занудные и вздорные темы, ней­трализовать все иронией и напускным заумством, не за­мечать в ней женщины и не отвечать ни на какие ее эро­тические порывы, и в довершение всего подыскать ей шутовского воздыхателя, который должен заставить ее разочароваться в любви. Разочаровывать, расхолажи­вать, обманывать ожидания, сохранять дистанцию — пока сама она, по собственной инициативе, не разорвет помолвку, доведя таким образом до ума все труды оболь­стителя и создавая идеальную ситуацию для того, чтобы отдаться ему без остатка.

Обольститель тот, кто умеет отпустить знаки, как от­пускают поводья: он знает, что только подвешенность знаков ему благоприятствует и что лишь в таком состоя­нии их подхватывает течение судьбы. Он не транжирит знаки направо-налево, но выжидает момент, когда они все отзовутся друг другу, выбросив совершенно особен­ный расклад головокружительного падения.

"Находясь в обществе барышень Янсен, она очень мало говорит — их пустая болтовня, очевидно, наводит на нее

193

скуку, что я вижу по улыбке, блуждающей на губах, и на этой улыбке я строю многое". (С. 94.)

"Сегодня я пришел к Янсен и тихо приотворил дверь в гостиную... Она сидела одна за роялем и, видимо, играла украдкой... Я мог бы, пользуясь моментом, ворваться и броситься к ее ногам, но это было бы безумием... Когда-нибудь в задушевном разговоре с ней я наведу ее на эту тему и дам ей провалиться в этот люк". (С. 95—96.)

Даже эпизоды, где Йоханнес отвлекается в сторону заурядности, с обрывками либертеновской бравады и рассказом о его любовных похождениях (эти связи за­нимают все больше места в повествовании — образ Корделии теперь почти незаметный филигранный пунктир, едва намеченный игриво-распутным воображением:

"Любить одну — слишком мало, любить всех — слиш­ком поверхностно; а вот изучить себя самого, любить возможно большее число девушек... вот это значит на­слаждаться, вот это значит жить!", с. 119), — даже эти эпизоды фривольного обольщения включаются в "боль­шую игру" соблазна, по правилам все той же филосо­фии косвенности и отвлекающего маневра: "большой" соблазн тайно прокрадывается путями низменного, ко­торый лишь создает эффект подвешенности и пародий­ности. Перепутать их просто невозможно: один есть лю­бовная забава, другой — духовная дуэль. Все интерме­дии, все паузы могут только подчеркнуть медленный, рассчитанный, непреложный ритм "высокого" соблаз-

194

на. Зеркало все тут же, на стене напротив, мы о нем не думаем, зато оно о нас, и неспешно делает свое дело в сердце Корделии.

По-видимому, своей низшей точки процесс дости­гает в момент помолвки. Создается впечатление, что это мертвая точка, обольститель приложил все силы, чтобы лукавством своим разочаровать, разубедить, ус­трашить Корделию, и теперь доводит дело до почти что извращенного унижения; впечатление такое, что пружина оказалась чересчур тонка и сломалась-таки, вся женственность Корделии усохла, нейтрализован­ная обступившими ее ловушками-приманками. Этот момент помолвки, который "настолько важен для мо­лодой девушки, что она всем существом может приковаться к нему, как умирающий — к своему завеща­нию", — этот момент Корделия проживает, даже не понимая толком происходящего, ее лишают малейшей возможности реагировать, не дают рта раскрыть, об­водят вокруг пальца:

"Стоило мне прибавить еще одно слово, и она могла за­смеяться надо мною, и — она могла растрогаться, одно сло­во, и — она замяла бы разговор... Но ни одного такого сло­ва не вырвалось у меня; я оставался торжественно-глупым, держась по всем правилам ритуала жениховства". "Нельзя, значит, похвалиться, чтобы помолвка моя имела поэтиче­ский оттенок, она была во всех отношениях благопристой­ной и мелкобуржуазной по духу". (С. 137.)

195

"Ну вот я и жених, а Корделия невеста. И это, кажется, все, что она знает относительно своего положения". (С. 138.)

Все это напоминает опыт инициации, где посвящае­мый испытывает свое собственное уничтожение. Ему нужно пережить фазу смерти — не страдание, не страсти даже: небытие, пустоту — предельный момент перед оза­рением страсти и эротической самоотдачи. Обольститель включает каким-то образом этот аскетический момент в эстетическое движение, заданное им процессу в целом.

"Всякая девушка, доверившись мне, встретит с моей сто­роны вполне эстетическое обращение. Конечно, дело кон­чается обыкновенно тем, что я обманываю ее, но это тоже происходит по всем правилам моей эстетики". (С. 144.)

Есть доля юмора в том, что с помолвкой обольщение как бы теряет явный смысл и выходит из игры. Здесь это событие, которое в буржуазном видении XIX века со­ставляло только радостную преамбулу к браку, превра­щается в суровый эпизод инициации, предпринятого в возвышенных интересах страсти (одинаковых с рассчи­танными целями обольщения) сомнамбулического пе­рехода через пустыню помолвки. (Вспомним, что помол­вка стала ключевым эпизодом в жизни многих роман­тиков, в первую очередь самого Киркегора, но не забу­дем также о еще более драматичных помолвках Клейста, Гёльдерлина, Новалиса, Кафки. Всегда мука, все-

196

гда неудача, помолвка снедалась почти мистической страстью (оставим в покое импотенцию!), пылавшей тем жарче, чем глубже зарывалась она в зачарованную твер­дыню застывшего времени, осаждаемую призраками по­стельных и брачных разочарований.)

Но и когда в этом зыбком мареве теряется как будто и цель, и само присутствие Йоханнеса, он все-таки жив еще, живя в невидимом танце обольщения, он только сейчас, и никогда больше, живет его жизнью с такой интенсивностью, потому что только здесь, в ничто, в отсутствии, в изнанке зеркала, обретает он уверенность в своем торжестве: Корделия не может ничего иного, как разорвать помолвку и броситься в его объятия. Весь огонь страсти здесь, прозрачный, филигранный, никог­да больше не найдет он его столь прекрасным, как в этом предвосхищении, потому что девушка до поры, в этот миг, еще суженая, судьбой предназначенная, но уже не будет ею, когда пробьет час и чары развеются. Предназначение — вот главный корень умопомрачи­тельности обольщения, как и любой другой страсти. Предначертанность — вот что изощряет лезвие рока, по которому скользит удовольствие, вот что несется стрелой остроумия, наперед сочетая движения души с их грядущей судьбой и смертью: здесь и торжествует обольститель, здесь и читается его понимание истин­ного обольщения как духовной экономии — в невиди­мом танце помолвки:

197

"Я переживаю вместе с ней зарождение ее любви, неви­димо присутствую в ее душе, хотя и сижу видимо рядом с ней. Это странное отношение можно, пожалуй, сравнить с па-де-де, исполняемым одной танцовщицей. Я — невиди­мый партнер ее. Она движется как во сне, но движения ее требуют присутствия другого (этот другой — я, невидимо-видимый): она наклоняется к нему, простирает объятия, ук­лоняется, вновь приближается... Я как будто беру ее за руку, дополняю мысль, готовую сформироваться. Она повину­ется гармонии своей собственной души, я же только даю толчок ее движению, толчок не эротический — это разбу­дило бы ее, — но легкий, почти бесстрастный, безличный. Я как бы ударяю по камертону, задавая основной тон для всей мелодии". (С. 144.)

Итак, одним движением раскрывается сразу несколь­ко сторон обольщения, которое:

— заклинает чью-то силу: жертвенная форма;

— совершает убийство, часто идеальное преступле­ние;

— творит произведение искусства: "Обольщение как одно из изящных искусств" (убийство, разумеется, тоже может быть таковым);

— действует в духе остроумия: "духовная" экономия. С таким же обоюдным потворством (дуальным и дуэль­ным), как и при обмене колкостями, когда все — намек, недомолвка, недосказанность: эквивалент аллюзивно-церемониального обмена тайной;

198

— является аскетической, но вместе и педагогичес­кой формой духовного испытания: своего рода школа страсти, урок майевтики, эротической и иронической в одно и то же время.

"Молодая девушка — прирожденный ментор, у которо­го всегда можно учиться, если ничему другому, так по край­ней мере искусству — обмануть ее же! Никто на свете не научит этому лучше ее самой". (С. 153.)

"У всякой девушки, как у Ариадны, есть нить, помогаю­щая отыскать дорогу в лабиринт ее сердца... но не ей са­мой, адругому". (С. 169.)

— предстает как агональная форма дуэли или вой­ны — не насилия, не какого-то силового отношения, но всегда только состязания, военной игры. Здесь обольще­ние, как и всякая стратегия, складывается из двух синх­ронных движений:

"В отношениях с Корделией мне нужно прибегнуть к двойному маневру... Борьба с ней начинается, и я отсту­паю, суля ей победу надо мной. В своем отступлении я де­монстрирую перед ней все оттенки любви: беспокойство, страсть, тоску, надежду, нетерпение... Все это, проходя пе­ред ее умственным взором, производит глубокое впечат­ление на ее душу и оставляет в ней зародыши подобных же чувств. Это нечто вроде триумфального шествия: я веду ее за собой, воспевая победу и указывая ей путь. Увидя власть

199

любви надо мной, она научится верить, что любовь — ве­ликая сила... Но она не должна подозревать, что обязана своим нравственным освобождением мне, — тогда она по­теряла бы веру в свои собственные силы. Когда же она на­конец почувствует себя свободной, свободной настолько, что ей почти захочется воспользоваться этой свободой — порвать со мной связь, тогда-то начнется настоящая борь­ба! Я не боюсь развития страсти и жажды борьбы в ее душе, каков бы ни был непосредственный исход этого...

Разрыв так разрыв. Борьба все-таки начнется вновь, и победителем из нее выйду — я! Это так же верно, как и то, что ее победа надо мной в борьбе, которую мы ведем те­перь и которую можно назвать предварительной, — лишь мнимая. Чем больше назревает в ней стиль для предстоя­щей впереди "настоящей" борьбы, тем интенсивнее будет сама борьба. Первая борьба — борьба освобождения, и это только игра, вторая же, борьба завоеваний, будет борьбою на жизнь и смерть!" (С. 149—150.)

Все эти ставки в игре обольщения выставляются во­круг мифической фигуры молодой девушки. Она сама партнер и ставка в этой многоуровневой дуэли, а зна­чит, не может быть ни сексуальным объектом, ни фигу­рой Вечной Женственности: обольщению равно чужды оба этих важнейших указателя женщины в западной традиции. И не найти здесь также ни идеальной жертвы в образе девушки, ни идеального субъекта под видом обольстителя, как нет отдельных фигур жертвы и пала-

200

ча в жертвоприношении. Ее завораживающее воздей­ствие — это гипнотизм мифического существа, загадоч­ного партнера, равноправного с обольстителем прота­гониста в этом по сути литургическом пространстве вы­зова и дуэли.

Какой разительный контраст в сравнении с "Опас­ными связями"! У Лакло обольщаемая женщина нахо­дится на положении осажденного замка, по образу во­енной стратегии эпохи — не столь статичной, правда, как некогда, но чья конечная цель все та же: капитуля­ция. Жена президента — крепость, подвергаемая осаде и вынуждаемая к сдаче. Никакого соблазна — полиоркетика чистой воды.

Соблазн тут в ином плане: не от соблазнителя к жер­тве, но между соблазнителями, от Вальмона к Мертей, преступным сговором разделяясь по вставленным меж­ду жертвам. То же у Сада: в действии и на подъеме от своих собственных преступлений только тайное обще­ство палачей, жертвы вовсе не в счет.

Здесь и не пахнет той тонкой наукой переворачива­ния, которую еще Сунь-цзы ввел в военное искусство, которая заметна в философии дзен и восточных боевых искусствах, или, наконец, в обольщении, как рисуется оно Киркегором, где обольщаемая девушка со всей сво­ей страстью, всей своей свободой целиком и полностью включается в движение обольщающей стратегии. "Она

201

была загадкой, которая загадочно в себе самой несла свое собственное решение".

Все в этой дуэли определяется переходом от этики к эстетике, от наивной страсти к страсти рефлектированной:

"Теперь ее страсть можно еще назвать наивной, когда же в ней произойдет душевный переворот, а я начну отступать, она употребит все усилия, чтобы удержать меня; для этого у нее будет только одно средство — страсть, и она направит ее против меня как единственное свое оружие. То чувство, которое я искусственно разжигаю в ней, заставляя смутно предугадывать и желать чего-то большего, разгорится тог­да ярким пламенем и будет от меня требовать того же. Моя страсть, сознательная, обдуманная, уже не удовлетворит ее;

она впервые заметит мою холодность и захочет побороть ее, инстинктивно чувствуя, что во мне таится та высшая пламенная страсть, которой она так жаждет. Тогда-то ее неопределенная наивная страсть превратится в цельную, энергичную, всеохватывающую и диалектическую, поце­луй приобретет силу, полноту и определенность, объятия сконцентрируются". (С.181—182.)

Этика — это простота (желания в том числе), это ес­тественность, включающая в себя бесхитростную любез­ность молодой девушки, спонтанный порыв ее наивной прелести. Эстетика — это игра знаков, это искусствен-

202

ность; искушенность — это обольщение. Всякая этика должна разрешаться в эстетику. Для киркегоровского обольстителя, как и для Шиллера, Гёльдерлина, даже Маркузе, переход к эстетике означает высочайшее дви­жение, которому только может отдаться род человече­ский. Однако эстетика обольстителя не слишком на это похожа: характер ее не божественный, не трансценден­тный, но ироничный и скорее дьявольский — у нее фор­ма не идеала, но остроумной шутки — она не превыше­ние этики, но перегиб, отклонение, совращение, оболь­щение, ясно что преображение — но в зеркале обмана. Вместе с тем эту стратегию приманки, свойственную обольстителю, нельзя назвать и каким-то извращенным движением, она составной частью включается в эстети­ку иронии, что нацелена на превращение заурядного телесного эротизма в страсть и остроумие:

"Я замечаю, что Корделия всегда пишет мне: "мой", но у нее не хватает духу назвать меня так в разговоре. Сегодня я сам нежно попросил ее об этом. Она было попробовала, но сверкнувший как молния мой иронический взгляд ли­шил ее всякой возможности продолжать, хотя уста мои и уговаривали ее изо всех сил. Вот такое настроение мне и нужно". (С. 197-198.)

"Она похожа теперь на Афродиту, олицетворяя собой и телесную, и душевную гармонию красоты и любви, с тою лишь разницей, что она не покоится, как богиня, в наи­вном и безмятежном сознании своей прелести, а взволно-

203

ванно прислушивается к биению своего переполненного любовью сердца и всеми силами борется с мановением бро­вей, молнией взора, загадочностью чела, красноречием вздымающейся груди, опасной заманчивостью объятий, мольбой и улыбкой уст, словом — со сладким желанием, охватывающим все ее существо! В ней есть и сила, энергия валькирии, но эта сила чисто эротическая и умеряется ка­ким-то сладким томлением, веющим над нею... Нельзя, однако, оставлять ее слишком долго на этой высоте настро­ения..." (С 198-199.)

Ирония неизменно предотвращает губительное из­лияние, которое могло бы предвосхитить исход игры и перекрыть небывалые возможности каждого из игроков, каковые только соблазн способен развернуть в полной мере за счет подвешенности, иронической уклончивос­ти, за счет развенчания иллюзий, оставляющего откры­тым эстетическое пространство.

Порой обольститель выказывает-таки слабость. Так, ему случается, в приливе чувств, затянуть панегириче­скую литанию во славу женской красоты — она дробит­ся до бесконечности, детально выписывается в мельчай­ших эротических нюансах (с. 203,204, 205), затем вновь собирается единой фигурой в пылком воображении все­охватывающего желания — это Божеское видение, — но тотчас перехватывается и проворачивается обратимос­тью в воображении дьявольском, холодном воображе­нии видимости: женщина — греза мужчины — вот, кста-

204

ти, и Бог извлек ее из мужчины во время сна. Потому она имеет все черты сновидения — и в ней, можно ска­зать, остатки дневной реальности смешиваются и сли­ваются в грезу.

"Она перестает быть мечтой, сновидением, т.е. пробуж­дается лишь от прикосновения любви. В период сновиде­ний и грез женщины можно, однако, различить две фазы:

когда любовь грезит о ней и — когда она сама грезит о люб­ви". (С.205.)

Стоит ей полностью отдаться, и все для нее закон­чится, она умрет, она утратит эту прелесть видимости, станет полом, станет женщиной. Одно мгновение, по­следнее, "когда она стоит в своем венчальном наряде, и весь блеск и пышность его бледнеют перед ее красотой, а она сама бледнеет перед чем-то неизвестным..." (с.213), она сверкает еще блеском видимости — потом будет слишком поздно.

Таков метафизический удел обольстителя — красо­та, смысл, субстанция и превыше всего Бог — этически ревнуют самих себя. В большинстве своем вещи этичес­ки ревнивы к себе самим, они хранят свою тайну, блю­дут свой смысл. Что же до обольщения, которому боль­ше дела до видимости и до дьявола, то оно эстетически ревнует самого себя.

205

Вопрос, который задает себе Йоханнес после заклю­чительных перипетий истории, когда Корделия ему от­дается — бросается в его объятия, а он немедленно бро­сает ее, — звучит так: "Остался ли я в своих отношениях к Корнелии верен священным обязательствам моего пак­та? — Да, т.е. обязательствам моего союза с эстетикой. Моя сила в том и заключается, что я постоянно остаюсь верен идее... Не переступил ли я хоть раз во все это вре­мя законов интересного? — Ни разу" (с.213—214). Ибо просто соблазнять, и больше ничего, интересно только в первой степени — здесь же речь идет об интересном во второй степени. Это возведение в степень, эта потенциализация — тайна эстетики. Только интересное интерес­ного обладает эстетической силой соблазна.

Трудами обольстителя природные прелести девушки так или иначе доводятся до чистой видимости, зажига­ются блеском и сверкают в чистой видимости, т.е. в сфере соблазна, — и там уничтожаются. Ведь в большинстве своем вещи, увы, обладают смыслом и глубиной, но лишь некоторые достигают видимости — и лишь они одни аб­солютно обольстительны. Обольщение состоит в дина­мике преображения вещей в чистую видимость.

Вот почему обольщение увенчивается мифом, в умо­помрачении видимостей — за мгновения до того, как исполнится в реальности. "Все рисует мне чудную кар­тину, рассказывает волшебную сказку. Я сам станов-

206

люсь мифом о самом себе... Да разве все происходящее теперь — не миф? Я спешу на свидание; кто я, что я — не имеет значения; все конечное, временное исчезло, остается вечное... Поезжай же, насмерть загони лоша­дей, пусть они рухнут оземь у крыльца — только не мед­ли ни одной секунды, пока мы не на месте!" (с. 222).

Только одна ночь — и все кончено: "Я не желаю бо­лее видеть ее". Она отдала все, она погибла, как гибнут многочисленные героини-девы греческой мифологии, превращаясь в цветы и в этой второй участи обретая странную растительную и замогильную прелесть, отго­лосок обольстительной прелести их первой судьбы. Но, как жестоко замечает киркегоровский обольститель, "минули давно те времена, когда обманутая девушка могла превратиться с горя в гелиотроп" (с.233). Еще бо­лее жестоко и довольно-таки неожиданно другое заме­чание: "Будь я божеством, я сделал бы для нее то, что Нептун для одной нимфы, — превратил бы ее в мужчи­ну". Это равнозначно утверждению, что женщина не су­ществует. Существуют только девушка и мужчина, одна благодаря возвышенности своего состояния, другой в силу своей способности погубить ее.

Но мифическая страсть обольщения не перестает быть ироничной. Ее венчает последняя меланхоличе­ская черточка: обстановка дома, которая послужит де­корацией для любовной сцены. Момент подвешенности, в которой собраны обольстителем все разрозненные черты его стратегии, и он созерцает их словно перед

207

смертью. Вместо ожидавшейся торжественной декора­ции — меланхолическая раскопка омертвевшей истории. Все тут воссоздано с целью мгновенно пленить вообра­жение Корделии в тот последний момент, когда судьба ее круто переменится; маленькая гостиная, где они встречались у нее дома, с таким же диваном, чайным столом, лампой, как все это "едва не было" прежде, и как все это есть здесь и сейчас, в своем окончательном подо­бии. Пианино открыто, на пюпитре развернуты ноты, все та же шведская песенка — Корделия войдет через заднюю дверь — все предусмотрено — и обнаружит выжимку всех пережитых вдвоем мгновений. Иллюзия безукоризнен­ная. На самом-то деле игра уже окончена, обольститель только довершает все ироническим завитком, припоми­нает все хитрости и шутки, которыми он с самого нача­ла окручивал Корделию, и пускает их по ветру шутиха­ми (к слову пришлось), выпаливая этим фейерверком пародийное надгробное слово венчанной любви.

Корделия уже не появится на сцене, если не считать тех нескольких отчаянных писем, которыми открыва­ется повествование, — и само отчаяние это выглядит странно. Ведь формально ее не назовешь ни обману­той, ни обкраденной в собственном желании — а была она духовно совращена игрой, правил которой не знала. Окрученная точно чародейством — ощущение, что, сама того не ведая, попалась в сети каких-то слишком уж со­кровенных козней, куда более разрушительных, чем даже можно было опасаться, ощущение того, что теб

208

духовно умыкнули: ведь на самом деле это ее собствен­ное обольщение у нее украдено — и против нее же обра­щено. Безымянная участь, и повергает в оцепенение, до которого простому отчаянию очень и очень далеко.

"Горе такой жертвы было не сильным, но естествен­ным горем обманутых и покинутых девушек: она не мог­ла облегчить своего переполненного сердца ни ненави­стью, ни прощением. Посторонний глаз не мог уловить в ней никакого видимого изменения, она продолжала жить по-прежнему, доброе имя ее оставалось незапят­нанным, но все ее существо как бы перерождалось, не­понятно для нее самой, невидимо для других. Ей не на­несено было никакой видимой раны, жизнь ее не была грубо надломлена чужой рукой, но как-то загадочно ухо­дила вовнутрь, замыкалась в самой себе". (С.52.)

назад содержание далее



ПОИСК:




© FILOSOF.HISTORIC.RU 2001–2023
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'