Часть 10.
самых разнообразных формах. Именно в этом его тайна, а вовсе не в анаморфозе
гениталий.
Например, фалличны накрашенные губы (грим и макияж — одно из важнейших орудий
структурного осмысления тела). Накрашенные уста больше не говорят: функцией
этих благостных, полуоткрытых-полузакрытых губ уже не является ни речь, ни еда,
ни рвота, ни поцелуй. На месте этих всякий раз амбивалентных функций обмена,
поглощения-извержения, благодаря их отрицанию утверждается перверсивна
эротико-культурная функция: губы завораживают как искусственный знак, культурна
работа, игра и правила игры; накрашенные губы не говорят, не едят, их не
целуют, они объективированы как драгоценность; вопреки бытующим представлениям,
мощную эротическую значимость дает им вовсе не подчеркнутость рта как
эрогенного отверстия в теле, а, напротив, их сомкнутость — помада служит
своеобразным фаллическим признаком, который помечает губы и задает их как
фаллическую меновую стоимость; эти выпяченные, сексуально набухшие губы образуют
как бы женскую эрекцию, мужской образ, которым улавливается мужское желание1.
Будучи опосредовано этой работой структур, желание теряет свою абсолютность
(которой оно обладает, когда основывается на неполноте и зиянии одного партнера
рядом с другим) и становится предметом сделки, обмена фаллическими знаками и
ценностями, выравниваемыми по общей фаллической эквивалентности: каждый из
партнеров действует согласно договору, разменивая свое наслаждение в процессе
фаллического накопления, — образцовая ситуация политической экономии желания.
Сказанное относится и к взгляду. Надвинутая на глаза прядь волос (и вообще любое
искусственное оформление глаз) есть отрицание взгляда, постоянно выражающего
собой как кастрацию, так и любовный дар. Глаза, преображенные макияжем, —
экстатическое устранение этой угрозы чужого взгляда, в котором субъект может
увидеть свою неполноту, но может и головокружительно затеряться, если взор
обратится на него самого. Эти неестественные глаза Медузы2
1 Нередко и половой акт оказывается возможен лишь ценой этой перверсии: тело
партнера фантазматически представляется как манекен, фаллос/манекен,
фаллический фетиш, который нежат, ласкают, обнимают как свой собственный пенис.
2 Фрейд, критикуя тезис о фаллической матери, устрашающей в силу своей
фалличности, писал, что цепенящий эффект головы Медузы объясняется другим:
каждая из множества змей, заменявших ей шевелюру, является для субъекта
отрицанием кастрации, которую он хотел бы отменить и которая вновь и вновь
напоминает ему о себе в этом обращении (А.Грин). Так, по-видимому,
197
не глядят ни на кого, не обращены ни на что. Втянутые в работу знака, они со
знаковой избыточностью возвышаются в своей чарующей силе, и их соблазнительность
происходит от этого перверсивного онанизма.
Можно пойти и дальше: все, что относится к таким привилегированным местам
символического обмена, как губы и взгляд, относится и к любой части или детали
тела, вовлеченной в этот процесс эротической сигнификации. Однако главным
объектом, всецело вбирающим в себя эту эротическую мизансцену и завершающим
собой всю политическую экономию тела, является тело женщины. Обнажаемое в
бесчисленных вариантах эротического поведения, тело женщины с очевидностью
представляет собой явление фаллоса, объекта-фетиша, это грандиозная работа
фаллической симуляции и вместе с тем вновь и вновь повторяемое зрелище
кастрации. От встречающихся на каждом шагу фотографий до тщательного ритуала
стриптиза — всюду обаяние гладкого, сплошного, раскинутого женского тела играет
роль фаллической афиши, цепеняще-неотступного фаллического требования (здесь
сказывается глубинное, на уровне воображаемого, сходство между подъемом эротики
и производственным ростом).
Привилегированное положение женского тела производит свой эффект не только на
мужчин, но и на женщин. Действительно, для тех и других в игре участвует одна и
та же перверсивная структура: нацеленная на отрицание кастрации, она делает
предпочтительным предметом своей игры женское тело, знаменующее собой
неминуемость кастрации3. При этом логическое развитие системы (опять-таки
гомологичное развитию политической экономии) ведет к усилению эротических
функций женского тела, которое лишено пениса и потому лучше поддается всеобщей
фаллической эквивалентности. Мужское тело обеспечивает гораздо меньшую
эротическую отдачу, не предоставляя возможности ни для цепенящего напоминания о
кастрации, ни для демонстрации ее непрерывного преодоления. Его никак не удаетс
сделать гладким, замкнутым, безупречным объектом: будучи «по-настоящему»
маркировано (меткой, высоко оцениваемой в рамках об-
происходит и с макияжем и со стриптизом: каждый из фрагментов тела,
подчеркнутых меткой и получающих фаллическое значение, тоже отрицает кастрацию
— однако та немедленно возникает вновь в самом разделении этих частичных
объектов, так что они, подобно объекту-фетишу, всякий раз предстают как
«указатель и покров кастрированного фаллоса» (Лакан).
3 Если край чулка эротичнее, чем надвинутая на глаза прядь волос или же край
перчатки на руке, то дело тут не в близости к гениталиям — просто кастраци
здесь разыгрывается и отрицается вплотную, до последнего предела, вплоть до
совершенной неминуемости. Точно так же, по Фрейду, объектом-фетишем становитс
последний увиденный предмет туалета, более всех приближающий к открытию
отсутствия пениса у женщины.
198
щей системы), оно зато хуже поддается демаркации, кропотливой работе
фаллической деривации. Впрочем, не исключено, что однажды и оно будет
актуализировано как вариант фаллоса. Пока же ни в рекламе, ни в других областях
не применяется эректильная нагота — зато делается возможным подконтрольный
перенос эректильности на широкий веер объектов и женского тела. Но в принципе
эрекция как таковая тоже совместима с системой1.
Было бы интересно выяснить, каким образом в этом «привилегированном»
эротическом положении женщины участвует ее социально-историческа
порабощенность. Дело тут не в каких-то механизмах сексуального «отчуждения»,
дублирующего «отчуждение» социальное; интересно, не действует ли по отношению к
любой политической дискриминации тот же процесс неузнавания, как и по
отношению к различию полов при фетишизме, — что выливается в фетишизацию
угнетенного класса или социальной группы, их сексуальную сверхвалоризацию с
целью отвести угрозу фундаментальной критики, которую они таят в себе для всего
порядка власти. Если поразмыслить, то ведь весь материал означающих
эротического порядка взят из атрибутов рабства (цепи, ошейники, хлысты и т.п.) и
дикости (чернокожесть, загар, нагота, татуировки), из всевозможных знаков
угнетенных классов или рас. Так же и женщина и ее тело включены в эротический
порядок, который в своем политическом выражении обрекает ее на ничтожество2.
1 Немыслимыми и неприемлемыми остаются только отмена фаллической ценности и
вторжение радикальной игры отличий.
2 При этом тот факт, что один из членов сексуального бинома (Мужское) оказалс
маркированным элементом, который стал всеобщим эквивалентом всей системы, —
такая структура, при всей своей кажущейся неизбежности, сама по себе не имеет
никакого биологического основания: как и любая другая общезначимая структура,
она имеет целью именно порвать с природой (Леви-Стросе). Можно представить себе
культуру, где распределение будет обратным: мужской стриптиз при матриархальной
общественной организации! Надо только, чтобы женское стало маркированным членом
оппозиции и начало функционировать как всеобщий эквивалент. Но следует
понимать, что при таком чередовании членов оппозиции (к которому во многом и
сводится «освобождение» женщины) остается неизменной сама структура, неприятие
кастрации и абстракция фаллоса. А раз система включает в себя такую возможность
структурного чередования — значит, настоящая проблема не в этом, а в такой
радикальной альтернативе, которая поставила бы под вопрос самую абстракцию этой
политической экономии пола, основанную на одном из членов оппозиции как всеобщем
эквиваленте, на неузнавании кастрации и символической экономики.
ВТОРИЧНАЯ НАГОТА
Любое тело или часть тела может функционировать таким же образом, если они будут
подчинены такой же эротической дисциплине; необходимое и достаточное условие дл
этого — быть максимально гладким, без изъянов, без отверстий, без «зазора», так
чтобы все эрогенное несходство поглощалось структурной чертой, придающей телу
одновременно десигнацию и дизайн, — чертой видимой в случае одежды, украшений
или грима, невидимой при полной наготе, но непременно присутствующей, так как
при этом нагота облекает тело наподобие второй кожи.
В этом смысле характерны широко распространенные в рекламном дискурсе выражени
«быть почти обнаженной», «быть обнаженной не обнажаясь, быть словно
обнаженной», колготки, в которых «вы еще более обнажены, чем в естественной
наготе»; все это позволяет примирить натуралистический идеал
«непосредственного» переживания собственного тела с коммерческим императивом
прибавочной стоимости. Но интереснее всего другое: настоящая нагота
характеризуется здесь как нагота вторичная — как нагота, создаваемая колготками
X или Y, прозрачным покровом, «своей прозрачностью делающим вас собой». Кстати,
очень часто такая нагота оказывается отражена зеркалом; во всяком случае, именно
с самоудвоением женщина связывает «тело, о котором она мечтает, — свое
собственное». И в данном случае рекламная мифология совершенно права: нагота
только и бывает что удвоенная знаками, облекающая сама себя своей знаковой
истиной и подобно зеркалу воссоздающая фундаментальный закон тела в сфере
эротики — чтобы обрести фаллическую сла-
200
ву, оно должно стать просвечивающе-гладкой, лишенной волос субстанцией
блистательно-бесполого тела.
Образцом этого была позолоченная женщина в фильме «Голд-фингер» (о Джеймсе
Бонде): закрывая все отверстия, такой радикальный макияж делает тело
безупречным фаллосом (то, что он из золота, лишний раз подчеркивает гомологию с
политической экономией) и, разумеется, равнозначен смерти. Обнаженная и
позолоченная плей-гёрл умирает, воплотив эротический фантазм в предельной,
абсурдной форме. Но так же обстоит дело и вообще с человеческой кожей в
функциональной эстетике и массовой культуре тела. Всевозможные колготки,
эластичные пояса, чулки, перчатки, платья и прочие предметы, «прилегающие к
телу», не говоря уже о загаре, реализуют один и тот же лейтмотив «второй кожи»,
тело все время «пластифицируется» , одевается в прозрачную пленку.
Сама по себе кожа представляет собой не «наготу», а эрогенную зону —
чувственное средство контакта и обмена, поглощения и выделения веществ. Така
пористая, испещренная мелкими отверстиями кожа, которая не ограничивает тела и
которую одна лишь метафизика утверждает как его демаркационную линию, —
отрицается ради второй кожи, в которой нет ни пор, ни выделений1, которая не
бывает ни горячей ни холодной (она «свежая», «теплая» — оптимальной
климатизации), которая обходится без зернисто-шероховатой структуры («нежная»,
«бархатистая»), без внутренней толщи («прозрачность легкого загара»), а
главное, без отверстий («гладкая»). Она функциоиализирована, как оболочка из
целлофана. Все ее качества (свежесть, эластичность, прозрачность, гладкость)
суть признаки замкнутости — нулевого уровня, который возникает в результате
отрицания амбивалентных крайностей. То же относится и к ее «молодости»:
парадигма «молодое/старое» нейтрализуется бессмертной юностью симуляции.
Такое целлофанирование наготы можно сопоставить с обсессивной функцией
предохранительного покрытия вещей (воском, целлофаном и т.д.) и с работой по их
чистке, сметанию пыли, постоянно стремящейся восстановить их в состоянии
чистоты, безупречной абст-
1 За исключением такого благородного выделения, как слезы, — да и то со
сколькими оговорками! Ср. великолепный текст о средстве для удлинения ресниц
«Лонсиль»: «...когда вы настолько потрясены сильным чувством, что один лишь
взгляд может выразить его глубину, — в такой миг вам особенно важно, чтобы вас
не подвела косметика на глазах. В этот миг Лонсиль особенно незаменим... в этот
миг он особенно тщательно заботится о вашем взгляде, сберегая и подчеркива
его. Вам достаточно лишь накрасить себе глаза и... больше о них не думать».
201
рактности; здесь тоже стараются воспрепятствовать выделениям (патине, ржавчине,
пыли), не дать вещам распадаться и поддержать их в своеобразном абстрактном
бессмертии.
«Обозначаемая» нагота ничего не скрывает за сетью знаков, из которых она
соткана, — и главное, за нею не скрывается тело: ни тело эрогенное, ни тело
раздираемое; она формально преодолевает все это, образуя симулякр
умиротворенного тела, наподобие Брижитт Бардо, которая «прекрасна, потому что
безупречно заполняет собой платье», — чисто функциональное уравнение без
неизвестных. Отказываясь от образа бескожего тела, где трепещут мышцы,
современное тело скорее связано с тематикой надувных предметов: иллюстрацией
могут служить юмористические рисунки в журнале «Люи», где стриптизерша в финале
своего раздевания делает последний жест — выдергивает у себя из пупка пробку и
тут же сдувается, опадая на сцену кучкой кожи.
Утопия наготы, тела, предстоящего [présent] в своей истине, — ибо быть
представлена [représentée] может лишь идеология тела. Не помню какой индеец
говорил: «Голое тело — это невыразительная маска, скрывающая истинную природу
каждого». Он хотел сказать, что тело обладает смыслом лишь будучи маркировано,
покрыто надписями. В рассказе Альфонса Алле раджа, фанатично стремящийся к
денотации и истине, понимает это наоборот — не удовлетворенный раздеванием
баядерки, он велит заживо содрать с нее кожу.
Тело никогда не представляет собой просто поверхность человека, гладкую, чисто
природную, без всяких следов. Такое «первозданное» значение оно обрело лишь
вследствие вытеснения — то есть раскрепощать тело как таковое, в смысле
натуралистической иллюзии, значит раскрепощать его как вытесненное. Тогда даже
сама его нагота оборачивается против него, неизбежно окружая его воздушным
ореолом цензуры — второй кожей. Ибо кожа, как и всякий знак, получающий силу
знака, в процессе сигнификации удваивается: она оказывается всегда уже второй
кожей. Не последней, но всякий раз единственной.
В этой избыточности наготы как знака, чья работа направлена на воссоздание тела
как фантазма тотализации, мы вновь имеем дело с бесконечной спекуляцией
мыслящего субъекта в зеркальном отражении1 , улавливающем и формально
разрешающем его неизбывную разделенность. Знаки, начертанные на теле и
раз-записывающие собой влечение к смерти, повторяют на телесном материале ту же
самую ме-
1 Слово «спекуляция» этимологически родственно латинскому speculum («зеркало»).
— Прим. перев.
202
тафизическую операцию мыслящего субъекта. Как говорил Арто: «Метафизику загоняют
в умы через кожу».
Как при зеркальном самозамыкании, так и при самодублировании фаллической меткой
субъект сам себя соблазняет. Он соблазняет свое собственное желание, фиксирует
его в своем теле, удвоенном знаками. Под прикрытием знакового обмена и работы
кода, действующих как фаллическая фортификация, субъект может укрыться и
собраться с силами: укрыться от желания другого человека (от своей собственной
неполноты) и как бы видеть (себя самого), оставаясь невидимым. Логика знака
смыкается с логикой перверсии.
Здесь необходимо четко проводить различие между работой по надписыванию и
маркированию тела в «первобытных» обществах и в нашей сегодняшней системе. Их
слишком легко смешивают в общей категории «символической выразительности» тела.
Как будто тело всегда было таким, как сегодня, как будто архаическая татуировка
имела тот же смысл, что наш макияж, как будто, несмотря на все революционные
изменения в способе производства, на протяжении веков и вплоть до эпохи
политической экономии оставался неизменным какой-то способ сигнификации. В
противоположность своим аналогам в нашей культуре, где знаки обмениваются в
режиме всеобщего эквивалента, где они обладают меновой стоимостью в системе
фаллической абстракции и воображаемой насыщенности субъекта, — в архаическом
обществе маркирование тела и ношение масок служат для непосредственной
актуализации символического обмена, обмена/дара с богами или другими членами
группы; при таком обмене субъект не торгует своей идентичностью под прикрытием
маски или манипулирования знаками, а, напротив, уничтожает свою идентичность,
вступает в игру как субъект наделенности/обделенности; все его тело становитс
материалом символического обмена, подобно имуществу и женщинам; одним словом,
здесь еще не возникла (равно как и абстракция денег) стандартная схема
сигнификации, наша схема «Означающее/Трансцендентное означаемое»,
«Фаллос/Субъективность» , которая заправляет всей нашей политической экономией
тела. Когда индеец (возможно, тот же самый) говорит: «У меня всюду лицо», —
отвечая на вопрос белого насчет обнаженности его тела, то он хочет сказать, что
у него все тело (которое, собственно, никогда не является голым, как мы это
видели) вовлечено в символический обмен, а вот у нас этот обмен имеет тенденцию
ограничиваться одним лишь лицом и взглядом. У индейца тела переглядываются и
обмениваются всеми своими знаками, которые взаимоуничтожаются в своей
непрерывной соотнесенности и не отсылают ни к трансцендентному закону ценности,
ни к частной аппроприации субъекта. У пас тело за-
203
мыкается в знаках, обретает ценность в процессе знакового исчисления,
обмениваясь знаками по закону эквивалентности и воспроизводства субъекта.
Субъект не упраздняет себя в акте обмена — он спекулирует. Именно он, а не
дикарь, пребывает в состоянии полного фетишизма: обращая в ценность свое тело,
он и сам фетишизирован законом ценности.
«СТРИПТИЗ»
Бернарден, директор кабаре «Crazy Horse Saloon» (журнал «Люи»):
«У нас никто не streap и не tease1... мы занимаемся пародированием. Я
мистификатор: мы делаем вид, будто показываем истину во всей ее наготе, — это и
есть предел мистификации.
И это прямая противоположность жизни. Потому что когда она обнажена, то гораздо
более наряжена, чем в одежде. Тела танцовщиц гримируются специальными жидкими
пудрами, которые чрезвычайно красивы и придают коже шелковистость... На ней
перчатки, которые делят надвое ее руки (это всегда очень красиво), и зеленые,
красные или черные чулки, также разделяющие надвое ноги на уровне бедер...
Стриптиз, о котором я мечтаю: женщина в космическом пространстве. Чтобы она
танцевала в пустоте. Потому что чем медленнее движется женщина, тем она
эротичнее. Вот я и думаю, что вершиной всего была бы женщина в невесомости.
Пляжная нагота не имеет ничего общего со сценической. На сцене это
неприкосновенные богини... Мода на обнаженное тело (в театре и вообще) довольно
поверхностна, она сводится к простенькому мысленному акту: дай-ка я разденусь,
дай-ка я стану показывать голых актеров и актрис. Это неинтересно именно в силу
своей ограниченности. В других заведениях показывают реальность — а я у себ
показываю невозможное.
1 Не «раздевается» и не «дразнит» (англ.). — Прим. перев.
205
Повсюду выставляют напоказ гениталии, и из-за их реальности сокращаетс
субъективность эротики.
Уша Барок, полукровка австро-польского происхождения, продолжит традиции «Crazy
Horse»: отливая разноцветным ярким светом, оттененная украшениями, увенчанна
пышным оранжевым париком, она будет воплощать женщину, обнять которую
невозможно».
Стриптиз — это танец, быть может единственный и самый оригинальный танец нашего
современного Запада. Его секрет — в аутоэротическом прославлении женщиной своего
собственного тела, которое именно постольку и становится желанным для других.
Без этого нарциссического миража, составляющего суть всех жестов, без этих
ласкательных движений, окутывающих тело и делающих его эмблемой фаллического
объекта, нет и эротического эффекта. Своего рода возвышенная мастурбация,
фундаментальным свойством которой, по словам Бернардена, являетс
медлительность. Эта медлительность означает, что жесты, которыми танцовщица
окружает сама себя (обнажение, ласки и вплоть до миметических знаков
наслаждения), на самом деле производит «другой». Своими жестами она создает
вокруг себя призрак сексуального партнера. Но тем самым этот другой и
исключается, поскольку она сама его заменяет, присваивая себе его жесты — своего
рода работа сгущения, и впрямь довольно близкая к процессам сновидения. Весь
секрет (и весь труд) стриптиза — в этом призыве и отзыве партнера с помощью
медлительных жестов, поэтичных словно чье-нибудь падение или взрыв в замедленном
показе, когда нечто, прежде чем совершиться, успевает предстать вам как
недостающее, отчего и возникает высшее возможное совершенство желания1.
1 Создаваемое жестами повествование (в технических терминах, «bump and grind»
[«верчение задом» — англ., прим. перев.]) образует то, что Батай называл
«ложным ходом от противного»: оттого, что тело все время окутано и
оккультировано теми самыми жестами, которыми оно обнажается, оно получает здесь
свой амбивалентно-поэтический смысл. И наоборот, становится очевидной наивность
нудистов и вообще всех практикующих, по словам Бернардена, «поверхностную
пляжную наготу»: думая, будто показывают голую истину, они на самом деле
попадают во власть знаковой эквивалентности, нагота служит всего лишь означающим
эквивалентом природы, выступающей в качестве означаемого. Такое
натуралистическое разоблачение есть всего-навсего «мысленный акт», как очень
верно выражается Бернарден, — определенная идеология. В этом смысле стриптиз,
благодаря своей перверсивной игре и сложнейшей амбивалентности, противостоит
«освобождению через наготу» как либерально-рационалистической идеологии.
«Подъем моды на наготу» — это подъем рационализма, прав человека, формального
освобождения, либеральной демагогии, мелкобуржуазного свободомыслия. Все эти
реалистические аберрации прекрасно поставила на свое место одна девочка, которой
подарили «куклу, умеющую писать»: «Моя сестренка тоже это умеет. Может, ты
купишь мне настоящую?».
206
Хорош только такой стриптиз, который отражает тело в этом зеркале жестов и по
законам этой нарциссической абстракции, когда жесты служат подвижным
эквивалентом знаков и меток, используемых в других случаях, при театральном
представлении эректильного тела средствами моды, макияжа, рекламы1. Плохой же
стриптиз, естественно, состоит просто в раздевании, воссоздает одну лишь
наготу, то есть ложную цель зрелища, и упускает гипнотичность тела, отдавая его
прямо во власть зрительской похоти. Не то чтобы плохой стриптиз не умел
улавливать желание публики, — напротив, просто здесь исполнительнице не удаетс
пересоздать для себя самой собственное тело как заколдованный объект, не удаетс
претворить профанную (реалистическую, натуралистическую) наготу в сакральную
наготу тела, которое само себя описывает и ощупывает (но все время сквозь
какую-то искусно поддерживаемую пустоту, на чувственной дистанции, как бы
обиняками, отражающими собой, опять-таки словно в сновидении, зеркальную
природу жестов, через зеркало которых тело возвращается само к себе).
Плохой стриптиз — это тот, которому все время грозит нагота или неподвижность
(или же «неритмичность», резкость жестов): тогда на сцене оказывается обычна
женщина и обычное тело, «обсценные» в изначальном смысле слова, а вовсе не
замкнутая сфера тела, которое аурой своих жестов само себя обозначает как фаллос
и само себя предпочитает как знак желания. Успех, таким образом, заключаетс
вовсе не в том, чтобы, как часто думают, «заниматься любовью с публикой», а
скорее даже в прямо противоположном. Стриптизерша, по словам Бернардена, — как
богиня, и ее запретность, которую она очерчивает вокруг себя магическим кругом,
состоит не в том, что у нее нельзя ничего взять (нельзя перейти к сексуальному
действию — такая репрессивная ситуация свойственна плохому стриптизу), а как
раз в том, что ей нельзя ничего дать, так как она все дает себе сама; отсюда то
чувство полной трансцендентности, что составляет суть ее чар.
Медлительность жестов — это медлительность священнодействия, претворени
субстанций. В данном случае — не хлеба и вина, а тела, претворяемого в фаллос.
Каждый спадающий предмет одежды
1 Ту же роль, что игра жестов, может исполнять и игра прозрачных одеяний. Из
того же разряда и реклама, нередко представляющая сразу двух или больше женщин:
это лишь по видимости гомосексуальная тематика, а на самом деле один из
вариантов нарциссической модели самособлазнения, самоцентрированная игра
удвоений посредством сексуальной симуляции (которая, кстати, может быть и
гетеросексуальной: в рекламе мужчина всегда присутствует лишь как гарант
нарциссизма, содействующий самолюбованию женщины).
207
приближает нас не к наготе, не к голой «истине» пола (конечно, все зрелище
питается и этим вуайеристским влечением, тягой к грубому обнажению и насилию, но
эти фантазмы идут вразрез с самим зрелищем): падая, он обозначает оголяемое им
как фаллос — открывает какой-то другой предмет одежды, и та же игра
возобновляется на более глубоком уровне, так что тело в ритме стриптиза все
больше и больше проступает как фаллическая эмблема. Это, стало быть, не игра
отбрасывания знаков, ведущего в сексуальные «глубины», а, напротив, игра все
большего конструирования знаков — каждая метка приобретает эротическую силу
благодаря своей знаковой работе, то есть благодаря обращению никогда не бывшего
(утраты и кастрации) в обозначаемое ею самой (фаллос)1. Вот почему стриптиз
развивается медленно: ему следовало бы идти как можно быстрее, если бы его целью
было сексуальное обнажение, однако же он медлителен, потому что он — дискурс,
знаковая конструкция, тщательная разработка отсроченного смысла. Об этом
фаллическом преображении свидетельствует также и взгляд. Важнейшим достоинством
хорошей стриптизерши является неподвижность взгляда. Обычно ее толкуют как
прием дистанцирования, как coolness, чья задача — обозначать пределы данной
эротической ситуации. Это и так и не так: неподвижный взгляд, означающий всего
лишь запрет, опять-таки отбрасывал бы зрелище на уровень какой-то репрессивной
порнодрамы. Хороший стриптиз совсем не таков, и мастерская сдержанность взгляда
выражает не какую-то намеренную холодность: если этот взгляд — cool, как у
манекенщиц, то лишь при условии определять cool как очень своеобразную черту
всей нынешней массовой культуры тела, которая уже вне категорий «горячего» и
«холодного». Этот взгляд — нейтрализованный взгляд аутоэротической
завороженности, взгляд женщины-объекта, которая смотрит сама на себя и замыкает
на себе самой взор широко открытых глаз. Это не эффект цензурированного желани
— это верх совершенства и верх перверсии. Он завершает собой всю систему
сексуальности, согласно которой женщина бывает вполне собой, а значит и наиболее
соблазнительной, тогда, когда принимается любоваться прежде всего сама собой,
не желая никакой другой трансцендентности, кроме своего собственного образа.
1 Может упасть также и последняя деталь туалета — полный стриптиз ничего не
меняет в своей логике. Как известно, заколдованный круг, который можно очертить
вокруг тела одними лишь жестами, является гораздо более изощренной меткой, чем
трусики, и во всяком случае эта структурная метка (трусики или жесты)
преграждает путь не к половому органу, а к самой половой специфике, которой
пронизано все тело и которой, следовательно, не отменяет зрелище этого органа и
даже, в предельном случае, оргазма.
208
Идеальное тело, формируемое таким статусом, — это тело манекенщицы. Манекенщица
являет нам модель всей этой фаллической инструментовки тела. Об этом говорит
само слово: manne-ken, «маленький человечек» (ребенок или пенис); женщина
окружает сложными манипуляциями свое же тело, и эта интенсивная, безупречна
нарциссическая дисциплина превращает его в парадигму соблазна. И, думается,
именно здесь, в этом перверсивном процессе, превращающем женщину и ее
сакрализованное тело в живой фаллос, заключается настоящая кастрация женщины (а
также и мужчины — просто данная модель четче всего проявляется применительно к
женщине). Быть кастрированным — значит быть покрытым фаллическими субститутами.
Женщина как раз и покрыта ими, от нее требуется стать телом-фаллосом, иначе ей,
пожалуй, никогда и не быть желанной. Женщинам потому и не свойствен фетишизм,
что они постоянно осуществляют работу фетишизации над самими собой, превращаясь
в кукол. Как известно, кукла — это фетиш, изготовляемый для непрерывного
одевания и раздевания, облачения и разоблачения. Такая игра сокрытия-раскрытия и
составляет ее символическую ценность для детей; и обратно, к такой игре
регрессирует любое объектное или символическое отношение, когда женщина делаетс
куклой, становится своим собственным и чужим фетишем1.
Фрейд: «Столь часто избираемые в качестве фетиша детали нижнего бель
задерживают миг раздевания — последний, в который женщину еще можно было считать
фаллической» («Фетишизм»)2.
По такой логике, завораживающая сила стриптиза как зрелища кастрации возникает
из неотвратимо приближающегося открытия, вернее из поисков, никак не приводящих
к открытию, а еще вернее из
1 Перверсивное желание — это нормальное желание, внушаемое социальной моделью.
Если женщина неподвластна аутоэротической регрессии, то она уже не объект
желания, она становится его субъектом, то есть непокорной структуре
перверсивного желания. Но она вполне может и сама искать исполнения своего
желания в фетишистской нейтрализации желания партнера: тогда перверсивна
структура (своего рода разделение труда между субъектом и объектом, в котором и
заключен секрет перверсии и ее эротической отдачи) остается неизменной.
Единственная альтернатива — чтобы каждый из двоих разрушил эту фаллическую
крепость, перверсивную структуру, в которой замыкает его система сексуальности,
открыл глаза (вместо того чтобы искоса следить за своей фаллической
идентичностью) на свою собственную, а не чужую неполноту, вырвался из-под чар
белой магии фаллической идентификации и признал свою собственную опасную
амбивалентность, — тогда вновь станет возможна игра желания как символический
обмен.
2 Цитаты из этой статьи Фрейда приводятся (с изменениями) по изданию: Л. фон
Захер-Мазох, Венера в мехах; Ж.Делёз, Представление Захер-Мазоха; З.Фрейд,
Работы о мазохизме, М., Культура, 1992, с. 375-376. — Прим. перев.
209
попыток всеми способами избежать открытия, что ничего нет. «Оцепенение при виде
женских гениталий, которое непременно характеризует любого фетишиста, — это
нестираемый след имевшего место вытеснения» (там же). Немыслимость отсутствия:
этот опыт в дальнейшем оказывается у истоков любого «откровения», любого
«разоблачения» (в частности, сексуального статуса «истины»); обсессивный
интерес к дыре превращается в обратную завороженность фаллосом. Из этой
отрицаемой, зачеркиваемой тайны зияния вырастает целая популяция фетишей
(предметов, фантазмов, тел/объектов). Само тело женщины, превращенное в фетиш,
преграждает доступ к той головокружительной точке отсутствия, из которой оно
возрождается, — загораживает его своим же эротическим присутствием,
представляющим собой «знак триумфа над угрозой кастрации и защиту от нее» (там
же).
Под снимаемыми один за другим покровами нет ничего, никогда нет ничего, и
процесс, идущий все дальше и дальше к этому открытию, есть самый настоящий
процесс кастрации — не признание неполноты, но головокружительна
завороженность этой субстанцией небытия. Вся история западной цивилизации,
итогом которой становится головокружительное, навязчиво-реалистическое влечение,
отмечено этим страбизмом кастрации: под видом воссоздания «сути вещей» взгляд
бессознательно косит в пустоту. Вместо признания кастрации человек создает себе
всевозможные фаллические алиби, а затем, увлекаемый завороженным навязчивым
влечением, начинает одно за другим их устранять, дабы обнаружить «истину», —
каковой всегда является кастрация, только в конечном счете всякий раз
отрицаемая.
УПРАВЛЯЕМЫЙ НАРЦИССИЗМ
Все сказанное заставляет заново поставить вопрос о нарциссизме с точки зрени
его контроля обществом. Явление, о котором у пас до сих пор шла речь, упомянуто
у Фрейда в статье «О нарциссизме»1 : «Вырабатывается самодовольство женщины,
вознаграждающее ее за то, что социальные условия так урезали ее свободу в выборе
объекта. Строго говоря, такие женщины любят самих себя с той же интенсивностью,
с какой их любит мужчина. У них и нет потребности любить, важно быть любимой, и
они готовы удовлетвориться мужчиной, отвечающим этому главному для них
условию... Такие женщины больше всего привлекают мужчин, не только по
эстетическим мотивам, так как они обычно отличаются большой красотой, но также
и вследствие интересного психологического сочетания». Далее говорится о том,
что дети, кошки и некоторые другие животные вызывают у нас зависть, так как
«производят впечатление, будто им все в мире безразлично», в силу «той
нарциссической последовательности, с которой они умеют отстранять от своего Я
все его принижающее». Однако в нынешней эротической системе имеет место уже не
этот первичный нарциссизм, связанный со своеобразной «полиморфной перверсией», а
скорее сдвиг того «нарциссизма, которым в детстве реальное Я наслаждалось в
сравнении с Я идеальным», — точнее, проекция «нарциссического совершенства
детства» как Я-идеала, связанного, как известно, с вытеснением и сублимацией.
Такое самовознаграждение женщины своим телом и риторика красоты в действи-
1 См.: 3.Фрейд, Психоанализ и теория сексуальности. СПб., Алетейя, 1998, с.
152-153. - Прим. перев.
211
тельности отражают жесточайшую этическую дисциплину, развивающуюся параллельно
той, что царит в области экономики. Собственно, в рамках этой функциональной
Эстетики тела процесс подчинения субъекта своему нарциссическому Я-идеалу ничем
и не разнится с процессом его общественного принуждения к этому, когда человеку
не оставляют иной альтернативы, кроме любви к себе, самоинвестиции по социально
предписанным правилам. Такой нарциссизм, стало быть, в корне отличен от
кошачьего или детского, поскольку осуществляется под знаком ценности. Это
управляемый нарциссизм, управляемое и функционально осмысленное возвышение
красоты как реализация и обмен знаков. Это самообольщение лишь внешне кажетс
ничем не мотивированным, на самом же деле оно во всех своих деталях
определяется нормой оптимального управления телом на рынке знаков. Какие бы
фантазмы ни разыгрывались в современной эротике, управляет ею рациональна
экономика ценности, в чем и состоит ее отличие от первично-инфантильного
нарциссизма.
Таким образом, модой и рекламой составляется карта аутоэротической Страны
Нежности и определяется порядок ее исследования: вы ответственны за свое тело и
должны выгодно им распоряжаться, вы должны инвестировать его — не дл
наслаждения, а отраженными и опосредованными в массовых моделях знаками,
согласно схеме престижа и т.д. Здесь имеет место своеобразная стратегия —
перехват и перенос инвестиции от тела и его эрогенных зон в театральное
представление тела и эрогенности. Нарциссический соблазн прикрепляется теперь к
телу или его частям, которые объективированы известной техникой, вещами,
жестами, игрой меток и знаков. Такой неонарциссизм связан с манипулированием
телом как ценностью. Это управляемая экономика тела по схеме
либидинально-символической деструктурации, разрушения и управляемого
реструктурирования инвестиций, «реаппроприации» тела согласно директивным
моделям, а стало быть под контролем смысла, — когда исполнение желани
переносится на код136. Тем самым образуется как бы «синтетический» нарциссизм,
который следует отличать от двух классических его форм:
1. Первичный нарциссизм — нет различия между субъектом и объектом.
136 Если вспомнить о функции буквы по Леклеру — эрогенной функции
дифференциальной записи и отмены отличий, — то станет ясно, что для нынешней
системы характерны отмена функции открытия буквы и сохранение одной лишь ее
функции закрытия. Буквенная функция утрачивает единство — символическая запись
исчезает, уступая место одной лишь структурной записи, азбука желания — азбуке
кода. Аналитическая амбивалентность буквы опять-таки подменяется здесь ее
эквивалентностью в системе кода, ее буквальной функциональностью как смысла,
языковой ценности. При этом буква дублируется и отражается сама в себе как
полновесный знак, фетишистски инвестируется как унарный признак, занимая место
эрогенного отличия. Она инвестируется как фаллос, в котором отменены все
отличия. Буквенный ритм наслаждения отменяется, и вместо него остается лишь
исполнение желания в фетишизированной букве. Таким образом, эрогенному телу
Леклера противостоит тело не только анатомическое, но и прежде всего
семиургическое, образуемое набором полновесных и кодифицированных означающих,
знаковых моделей исполнения желания.
212
2. Вторичный: тело инвестируется как нечто отличное, как Я-зеркало. Интеграция Я
через самоопознание в зеркале и через взгляд другого.
3. Третичный — «синтетический». Деконструированное тело переписывается заново
как «персонализированный» Эрос, то есть зависимый от коллективно-функциональных
моделей. Тело гомогенизировано как место промышленного производства знаков и
отличий и мобилизовано под властью программированного соблазна. Перехват
амбивалентности и подмена ее тотальной позитивизацией тела как схемы соблазна,
удовлетворения и престижа. Тело как суммирование [sommation] частичных
объектов, субъектом которых является «вы» как субъект потреблени
[consommaton]2. Перехват отношения субъекта к своей телесной неполноте — самим
же телом как средством тотализации; это прекрасно показано в фильме «Презрение»
, где Брижитт Бардо одну за другой рассматривает в зеркале части своего тела,
предъявляет каждую из них для эротического одобрения своему партнеру, а
заканчивает формальным итогом суммирования тела-объекта: «Значит, ты любишь
меня всю?» Тело стало целостной знаковой системой, которая организована по
моделям и всеобщим эквивалентом которой служит фаллический культ, — так же как
капитал становится целостной системой меновой стоимости, всеобщим эквивалентом
которой служат деньги.
2 Субъектом потребления, в том числе и потребления тела, является не Я и не
субъект бессознательного, а «вы» или «you» из рекламы, то есть субъект
перехваченный, фрагментированный и перевоссозданный по господствующим моделям,
«персонализированный» и включенный в игру знакового обмена; такое «вы» — всего
лишь симулятивная модель второго лица и обмена, фактически это никто, фиктивный
элемент, служащий опорой дискурсу модели. Это не то «вы», к которому обращаетс
речь, а внутрикодовый эффект раздвоения, призрак, возникающий в зеркале знаков.
ИНЦЕСТУОЗНАЯ МАНИПУЛЯЦИЯ
Через такой обязательный нарциссизм осуществляется ныне и «раскрепощение» тела.
«Раскрепощенное» тело — это такое тело, где закон и запрет, раньше
цензурировавшие пол и тело извне, как бы интериоризировались в виде
нарциссической переменной. Внешние ограничения превратились в ограничение
знаковое, в замкнутую на себя симуляцию. И если пуританский закон Отца
распространялся прежде всего на генитальную сексуальность и действовал
насильственно, то на нынешней фазе происходит перемена всех этих характеристик
репрессии:
- ей более не присуще насилие: это умиротворенная репрессия;
- она более не нацелена по преимуществу на генитальную сексуальность,
получившую себе законное место в наших нравах. На нынешней, гораздо более тонкой
и радикальной стадии репрессии и контроля, целью является самый уровень
символического. Иными словами, репрессия, оставив позади вторичную половую
организацию (генитальность и двуполую модель общества), обратилась на первичную
(эрогенные отличия и амбивалентность, отношение субъекта к своей неполноте, на
чем и основана сама возможность всякого символического обмена)1;
1 Следует ясно понимать, что «раскрепощение» и «революция» тела разыгрываютс
главным образом на уровне вторичной половой организации, то есть на уровне
двуполой рационализации пола. То есть они отстают на фазу, действуя там, где
прежде действовало пуританское вытеснение, а потому бессильны против новейшей
репрессии, действующей на уровне символического. Такая революция «отстает на
одну войну» от способа репрессии. Или, лучше сказать (и хуже для нас),
фундаментальная репрессия незаметно проходит сквозь «сексуальную революцию»,
прогрессирует под ее же воздействием; эта революция часто опасно сближается с
этой «тихой» репрессией в духе управляемого нарциссизма, о котором говорилось
выше.
214
- она осуществляется уже не во имя Отца, а как бы во имя Матери. Поскольку
символический обмен основан на запрете инцеста, то всякое снятие (цензура,
вытеснение, деструктурация) этого уровня символического обмена означает процесс
ипцестуозной регрессии. Мы уже видели, что эротизация и фаллическая манипуляци
тела характеризуются как фетишизация; а перверсивный фетишист определяетс
тем, что он так и не вышел из круга желания матери, сделавшей из пего замену
недостающего ей. Перверсивный субъект — живой фаллос матери, и вся его работа
сводится к тому, чтобы укрепляться в этом миражном представлении о себе, наход
в нем исполнение своего желания, на деле же материнского желания (тогда как
традиционная генитальная репрессия означает исполнение Отцовского слова). Как
видим, здесь создается характерная ситуация инцеста: субъект перестает
разделяться (больше не отделяется от своей фаллической идентичности) и разделять
(больше не расстается ни с какой частью себя самого при отношениях
символического обмена) . Он всецело определяется самоидентификацией с фаллосом
матери. Тот же процесс, что и при инцесте: все остается в семье.
Так и вообще происходит сегодня с телом: хотя закон Отца и пуританская мораль в
нем (более или менее) отменены, по отменены они по законам либидинальной
экономики, характеризующейся деструктурацией символического и снятием запрета на
инцест. Такая всеобщая, распространяемая масс-медиатически модель исполнени
желания не лишена черт обсессии и тревоги, в отличие от пуританского невроза на
истерической основе. Теперь тревога связана уже не с эдиповским запретом, а с
ощущением, что даже «в лоне» удовлетворения и многократного фаллического
наслаждения, даже «в лоне» нашего щедрого, терпимого, смягчающе-пермиссивного
общества ты остаешься всего лишь живой игрушкой материнского желания. Эта
тревога глубже, чем генитальная фрустрация, так как вызвана она устранением
символического и обмена, ипцестуозным положением субъекта, когда ему недостает
даже собственной неполноты; такая тревога сегодня повсеместно проявляется в
обсессивной фобии — ощущении, что тобой манипулируют.
Все мы каждый по-своему переживаем эту изощренную форму репрессии и отчуждения:
ее источники неистощимы, она вкрадчиво присутствует во всем, средств борьбы с
нею не найдено, да, возможно, и вовсе не найти. Дело в том, что така
манипуляция отсылает к дру-
215
гой, первичной, — когда мать манипулирует субъектом как своим собственным
фаллосом. Этой полной неразделимости участников манипуляции, этой утрате себ
невозможно противиться так, как трансцендентному закону Отца. Отныне задачей
любой революции будет учесть это фундаментальное условие и вновь обрести — между
законом Отца и желанием матери, между «циклом» репрессии/трансгрессии и циклом
регрессии/манипуляции — форму организации символического1 .
1 Этим предполагается такой тип обмена, где больше не господствует запрет на
инцест и закон Отца, как он господствует в знакомом нам типе обмена
(экономического и языкового), основанном на ценности и достигающем своего
высшего выражения в системе меновой стоимости. Такой искомый тип обмена
существует — это символический обмен, основанный как раз на упразднении
ценности, разрешая определяющий ее запрет и преодолевая закон Отца.
Символический обмен — это не регрессия в до-законное состояние (состояние
инцеста) и не просто трансгрессия (все еще зависимая от закона), а разрешение
этого закона.
МОДЕЛИ ТЕЛА
1. Для медицины базовой формой тела является труп. Иначе говоря, труп — это
идеальный, предельный случай тела в его отношении к системе медицины. Именно
его производит и воспроизводит медицина как результат своей деятельности,
проходящей под знаком сохранения жизни.
2. Для религии идеальным опорным понятием тела является зверь (инстинкты и
вожделения «плоти»). Тело как свалка костей и воскресение после смерти как
плотская метафора.
3. Для системы политической экономии идеальным типом тела является робот. Робот
— это совершенная модель функционального «освобождения» тела как рабочей силы,
экстраполяция абсолютной и бесполой рациональной производительности (им может
быть и умный робот-компьютер — это все равно экстраполяция мозга рабочей силы).
4. Для системы политической экономии знака базовой моделью тела является манекен
(во всех значениях слова). Возникнув в одну эпоху с роботом (и образуя с ним
идеальную пару в научной фантастике — персонаж Барбареллы), манекен тоже являет
собой тело, всецело функционализированное под властью закона ценности, но уже
как место производства знаковой ценности. Здесь производится уже не рабоча
сила, а модели значения — не просто сексуальные модели исполнения желаний, но и
сама сексуальность как модель.
Таким образом, в каждой системе, независимо от ее идеальных целей (здоровья,
воскресения, рациональной производительности, раскрепощенной сексуальности),
нам оказывается явлена новая форма редуктивного фантазма, составляющего ее
основу, новая форма бре-
217
|