Оно присутствует в нем, как бы парадоксально это ни звучало, более реальным образом, чем другие проспективные акты, неопределенность содержания стала в нем не только абсолютной, но прямо-таки существенной. Оно не только не ждет ничего определенного, даже не предчувствует его, но и не хочет предчувствовать. Содержательно оно вообще ничего не нащупывает впереди себя. То, что обычно происходит, пожалуй, непроизвольно и ведет к разочарованиям — именно к неожиданности оно имеет склонность: оно хочет сюрпризов. Оно хочет, чтобы его затронули внезапно, среди ясного неба; и оно может этого хотеть, так как серьезного характера затронутое™ оно в расчет не принимает. И характерно, что оно при этом совершенно уверено в успехе своего дела. Оно играет в надежную игру. Ибо как раз новые события надвигаются всегда. Всякая неуверенность в предвидении касается так бытия грядущего; но здесь предвосхищается не так бытие, но лишь само наступление. В ожидании неожиданного как такового предзатронутость достигает как раз наиболее адекватной для человеческого предусмотрения формы.
Глава 30. Собственно чувственные акты проспективного рода
а) Трансцендентность актов в эмоционально-селективном опережении
Ожидание с его разновидностями, вплоть до любопытства, в отношении чувственного оттенка нейтральны. Иначе дело обстоит с надеждой и страхом, равно как и с их конкретизациями. К группе актов надежды принадлежат, например, жизнь в направлении чего-то страстно желаемого, виды на что-либо, радость в отношении чего-либо предстоящего, вплоть до предвкушения радости, исчерпывающегося уже в настоящем; к группе актов страха принадлежат различные оттенки опасения и тревоги, трусость, равно как и собственно страх.
В двух этих группах актов общим выступает принципиальный момент ожидания. Новым же является избирательная ценностная акцентированность. Акты данного рода всегда уверены в наступающем как таковом, и в этом, в их случае, заключены данность реальности и подлинность их трансцендентности. Ценностный же акцент в них есть не только чувственный оттенок предзатронутости, но и принцип субъективного выбора. Акты надежды в своем опережении помещают в поле зрения желательное, они производят предварительный отбор ценного в составе наступающего и однозначно придерживаются этого ценного. Акты страха имеют тенденцию в опережении помещать в поле зрения нежелательное и враждебное, и даже опасное; они производят предварительный отбор того, что имеет отрицательную ценность в составе грядущего, как бы зачарованные его неотвратимым приближением, и придерживаются этого столь же однозначно. Этому соответствует чувственный оттенок приподнятости в первом случае и подавленности — во втором. И сообразно тому, доминирует ли первое или второе, общий жизненный уклад человека становится оптимистическим или пессимистическим.
Ясно, что этот избирательный чувственный момент привносит в обе группы актов нечто очень субъективное, нереальное и даже прямо иллюзорное. Но наряду с этим не стоит забывать о реальном — об учитывании грядущего как весьма реального, будь оно страстно желаемым или пугающим и опасным; ведь это именно учитывание его как чего-то от нас независимого и знание об этой независимости. Для страха, как и для надежды, грядущее твердо представляется как таковым, подчиняющимся только своей собственной закономерности, последовательности или необходимости — наступает ли ожидаемое (пугающее, желаемое) или нет, — но отнюдь не тем, что может быть вызвано или предотвращено нашими надеждами, стремлениями, страхами.
Знание об этой независимости — то же, что и в познавательном отношении к будущему. Только в этих актах оно имеет совсем иное значение и определяет нас в чувственном ключе. Ибо перед лицом желаемого или пугающего человек ощущает, что пределы его сил крайне узки; он испытывает их как бессилие содействовать счастью, противостоять беде. А ввиду опасности это чувство бессилия может стать подавляющим.
В оттенке чувства бессилия, несмотря на его субъективность, как раз заключено «реальное» этих актов, им присущее и неснимаемое свидетельство о реальности. Но оно свидетельствует не о в-себе-бытии определенного предмета испуга или надежды, но лишь о в-себе-бытии целого потока событий, поскольку мы сами в нем находимся и ему отданы. Сильнее всего этот чувственный оттенок в страхе; в нем безразличие грядущего к нашей им затронутое™ ощущается более всего фатальным, и это ощущение «реально». Именно в актах страха человек обладает наибольшей восприимчивостью к весу реальности того, что надвигается. Быть может, еще отчетливей это становится в позиции подготовленности, которую он противопоставляет пугающему. Занимая ее, он уже в предзатро-нутости осуществляет внутреннюю реальную перестройку и благодаря роду готовности дает самому себе противовес тяжести неотвратимого в себе грядущего.
б) Учет счастливого случа
Но и при оптимистической установке в сознании нет недостатка в оптическом безразличии грядущего. Всякая чистая надежда прекрасно знает о том, что в ее предмете дело идет лишь о некоем «шансе» и
что решение о нем нам не принадлежит. Оптимизм надежды и ее позитивная жизненная ценность не заключаются в субъективном увеличении шансов доходящем, например, до твердой веры в их осуществление, не уничтожаются, стало быть, и в том случае, когда надежда оказывается «обманутой», ибо этот обман обманывает лишь слепоту ослепленного. Положительная сторона надежды состоит исключительно в учитывании счастливого случая как такового, как бы в освещении им темного настоящего. В этом и предвкушение радости реально и отнюдь не иллюзорно. Ибо оно само уже есть подлинная радость и удовлетворение.
В одном лишь этом, а не в педантически точной гарантии осуществления, состоит реальный смысл всякого высокого пафоса, который обычно связывают с надеждой как с моральной силой. Популярное представление, будто пребывание в надежде есть заслуга, которая может добиваться для себя осуществления как своего рода награды, лишает надежду ее подлинного трансцендентного характера. Ибо оно отнимает у нее осознание того, что решение об исполнении или неисполнении складывается независимо от нее; оно обманывает ее возможностью влияния на ход событий, высокомерно возводит ее сущность до воображаемой активности, до рода метафизического действия. Оно таким образом заставляет надежду недооценивать самое себя и ввергает ее тем самым в великое жизненное разочарование, слишком поздно давая понять, что она одурачила саму себя.
То, что одновременно с этим недооценивается и нравственный характер надежды как силы в жизни, - этот факт основывается на том же искажении ее сущ-
ности, но сюда уже не относится. Человек путем уничтожения трансцендентности акта в обмен на власть жизнеутверждения оказывается в несчастье. Ибо крах чаяний, упрямо цепляющихся за определенный шанс и полагающих, что в силу этого он будет осуществлен, с необходимостью подавляет этого человека.
В уменьшенном виде и как бы доведенное до банальности, то же самое отношение обнаруживается во всех спекуляциях на тему счастливого случая, например в азартных играх, в принципе лотереи, да и в некоторых видах биржевых спекуляций. Трезвый игрок ясно чувствует ту нотку, в которой присутствует осознание безразличия решающей «случайности» к его желаниям и надеждам. В этом пункте и он настроен совершенно реально. Лишь тогда, когда его увлекает страсть удачной игры, он утрачивает это осознание и предается самообману, будто он способен овладеть «случайностью». Но именно тогда его поведение уже не является чистой спекуляцией. С субъективной точки зрения то, что он себе воображает, напрямую равняется шулерству. Ведь и в психологическом плане от этого самообмана до обмана партнера по игре — до фактического шулерства — лишь один маленький шаг.
в) Иллюзорное в предзатронутости и граница трансцендентности акта
Данности реальности в проспективных актах противостоит оттенок иллюзорности. Надежда и предвкушение радости склоняются к изображению в розовых тонах, опасение и страх — к видению в черном Цвете; даже нейтральное предчувствие и подозрение имеют склонность к излишеству. От простого ожидания и готовности, от всякого скромного учитыва-ния грядущего как чего-то неизвестного эти акты отличаются внутренней лабильностью и «нереальностью». В надежде, так же как и.в опасении, всегда есть погоня за предчувствиями, но в то же время и тенденция к недооценке того, что в предчувствии «реально», а именно, что оно справедливо принимает в расчет лишь тот факт, что вообще грядущее грядет. Надежда считает предчувствие родом гарантии воображаемого; она тем самым впадает в обман грез. И уж тем более страх заворожен порожденным им же злым подозрением. И он предается мороку, только с фатально обратным знаком; охваченность им и терзания в ирреальном, которое никогда не становится действительным, может быть очень реальной охваченностью.
Здесь граница трансцендентности акта должна быть четко схвачена. Вместе с иллюзорным эти акты — как раз в той мере, в какой они ему подчинены, — отбрасываются назад, на свою «нереальную» сторону, и утрачивают ценность соотнесенности с реальностью.
Иллюзия означает вообще то, что контакт со всебесущим пропадает. В области эмоциональных актов она то же самое, что в сфере актов представления - фантазия. Фантазия блуждает свободно, без реального объекта; то же самое делает иллюзия, и она имеет еще только создаваемые ею самой, интенцио-нальные объекты. Подобно тому как фантастический вымысел в сфере представления не имеет познавательной ценности, иллюзорное не имеет ценности бытийственной.
Это нечто совершенно иное, чем резкое несоответствие друг другу интенционального и реального объектов. Таковое имеет место в ошибке, в обмане, в неадекватности, в расхождении ожидаемого и исполняющегося; это еще не снимает трансцендентности акта, не разрывает как таковой соотнесенности с реальностью, ограничивая ее лишь содержательно. В свободной же фантазии и иллюзии разорвана всякая связь. Они со своей интенцией вообще уже не вливаются в поток реальных событий, будучи от него эмансипированы. Со своей объектной стороной они не связаны ничем, т. е. не испытывают и от нее никаких поправок. Они также уже не принимают в расчет и реальное с его вескостью, самостоятельностью, безразличием к действию актов.
Скорее, со своей стороны они разыгрывают то же самое безразличие к в-себе-сущему, будто оно, так же как и процесс затрагивания, им, тем самым исключается. Правда, фантазия действует по праву, она, пожалуй, может напустить на себя разыгрываемое безразличие там, где ведет игру ради нее самой и не выдает ее за познание. Иллюзия на это не способна. Ей не достает невинности игры и знания о ее необязательности. Своим разыгрыванием безразличия к реальному она необходимо проигрывает в жизни. Безразличие есть самообман. Она не может придать его себе в действительности. Поток реальных событий проходит сквозь завесу обмана столь же безразлично, как и сквозь ее грезы и опасения, и хоронит его в его собственной ничтожности.
г) Метафизическая подтасовка и мнимая аргументаци
Неким особым образом в этой связи дело обстоит со страхом. По сравнению с надеждой, предвкушением радости или опасением он в гораздо большей степени жертва подтасовок; среди проспективных актов он в наибольшей степени иллюзорен и онтологически двусмысленен. В жизни боятся чаще всего, не имея повода к собственно опасению, например, если ожидаемое лицо слегка задерживается: в воображении рисуется всякое, что может произойти, и эти картины оказывают внушающее действие; невероятная возможность обретает зримые очертания. Страх изобретателен, необуздан и в своей необузданности неукротим; сколь ни убеждался бы он в своей собственной ничтожности, он, тем не менее, продолжает пребывать в самообмане. Его сущность — это не учитывание действительно грядущего, будь оно даже чисто неопределенным, но внутренняя нару-шенность равновесия и субъективное побуждение к самоистязанию.
Страх не есть нечто беспредметное. Ибо он однозначно направлен на грядущее; и неопределенность, в коей ему представляется грядущее, хорошо обоснована. «Беспредметность», о которой в его связи говорят, есть нечто иное, а именно — как раз уклонение от контакта с действительно грядущим, к которому в отличие от него способно, например, трезвое ожидание; склонность к фальсифицированию смотрящего вперед взгляда, а также к чисто субъективному продуцированию картин и представлений, неограниченно приписывающихся предвидимому в действительности (быть может, и на самом деле заслужива-
ющему опасения). Таким образом, своеобразие страха в том, что он разрушает в себе действительный контакт с наступающим, к которому человек очень даже способен. Трансцендентность акта, соотнесенность с реальностью, снимается.
Хорошо известно, что ложь и мучения страха находят себе место вплоть до необозримых метафизических перспектив. Здесь, как и в жизни, спокойное учитыва-ние реального разрушается. И здесь та точка, в которой и онтология вынуждена защищать себя от фальсификаций, вновь и вновь вносимых в ее проблемную область мучающими самих себя метафизиками.
С древности, например, страх человека перед смертью бессовестным образом использовался спекулирующими фанатиками. Вместо того чтобы отговаривать незнающих, их возбуждали и подпитывали потусторонними опаснейшими представлениями. И все-таки очевидно, что здесь отсутствует всякий реальный контакт с грядущим, всякое основание того, что смерть вообще каким-либо образом особенно важна для человека. Как чистое прекращение, а большего мы о ней не знаем, она не важна в любом случае. Ужасной она, естественно, должна быть для того, кто проводит жизнь, исключительно исходя из интересов собственной личности, а мир понимает, как только лишь свой мир: привычное извращение высокого о себе мнения мстит человеку, сосредоточенному на своем Я. Относительно безразличной смерть становится для того, кто в подлинно оптической установке рассматривает самого себя как ничтожного индивида среди индивидов, как каплю в общем, потоке мировых событий, исторических, так же как и еще более грандиозных космических, и в бла-
гоговении перед этим величием умеет себя ограничить. Это естественная позиция человека в еще ненарушенной жизненной укорененности. Горделивое превознесение собственного вот-бытия — это всегда уже отрыв от корней, искусственное возвышение себя до единственно существующего или даже систематическое запугивание того, кто морально выбит из колеи. Насколько страх смерти не есть витальное сопротивление распаду, настолько он представляется внушенным некоей добровольной мукой.
Метафизическая мистификация страха, усиленная аморальностью разнузданного самотерзания, есть неиссякаемый источник бесконечного заблуждения. Возникает странное впечатление, когда видишь, что серьезные мыслители, работая над философскими теориями, оказываются во власти этой мистификации и делают страх основой осмысления подлинного и изначального в человеке.1
Именно страх есть наихудший из мыслимых провожатых к подлинному и изначальному. Именно он принципиально тяготеет к всякого рода лжи, будь то ложь традиции или ошибки, случившейся по собственной вине. Исполненный страхом с самого начала неспособен к трезвому взгляду на жизнь и на сущее как оно есть. Он предрасположен, верить всякому обману как в жизни, так и в теории. И в философском плане он безнадежно увязает в рефлексии, радикально закрывая себе обратный путь к intentio recta и к установке онтологического мышления.
1. Таков Мартин Хайдеггер в его известном анализе страха, причем с однозначным предпочтением, отдаваемым страху смерти. В этом он следует самому злосчастному и самому рафинированному из всех самоистязателей, известных в истории, — Серену Къеркегору.
Глава 31. Эмоционально-спонтанные акты
а) Активность и ее способ трансценденции акта
Человек живет не только в ожидании предстоящего, состоит ли оно в приготовлении к чему-то важному или в несерьезной тяге к сенсации, в страхе или в надежде. Он живет и в активном предвосхищении будущего. Его страстные желания, стремления, действия, поступки, да и, если брать в зародыше, уже внутренние установки, настроенность, — это предвосхищение и предопределение. Это сущностный закон подобных актов.
Решению и активному действию человека более недоступно то, что уже есть, как оно есть: ни прошлое, которое он испытал, ни собственно настоящее, которое он в данный момент испытывает. И то и другое уже обладает в себе своей полной оформленностью, и никакая сила в мире не способна их изменить. На то, что уже случилось и стало, человек не может больше повлиять. Но, пожалуй, в известных границах он может повлиять на еще не ставшее. Ибо он сам может включить свое решение в цепь условий, формирующих становящееся в его наступлении. Его инициативе доступно лишь будущее.
Это причина того, почему все активные (спонтанные) акты направлены проспективно. Они являются антиципирующими актами лишь совершенно иным образом, ибо последние еще вполне рецептивны, находятся под знаком предзатронутости. В стремлениях и поступках нет предзатронутости, нет приятия, нет пассивной открытости. Скорее, они суть границы отданное™ [потоку событий] и фатальности; они суть
сила, которую человек сам противопоставляет собственному бессилию. Они суть прямо-таки чудо человеческого существа: движут грядущее уже в его приближении, как бы издали, и в рамках человеческого предвидения и человеческих возможностей овладевают им.
Это отношение на самом деле в высшей степени удивительно. Что в потоке событий испытуемо, то уже не управляемо, а что в нем еще управляемо — и именно постольку, поскольку оно управляемо, — то не испытуемо. Это то, о чем говорит образ пелены, которой будущее укрыто от нас. Но если бы пелена была совершенно непроницаемой, то всякая жизнь в предвосхищении и тем самым всякое управление и поступки были бы для нас отрезаны; отданность развитию мировых событий была бы полной. Неширокий разрыв в пелене, узко ограниченное предвидение человека — в паре с его способностью к активности, т.е. реализации заранее установленного, -избавляют его от фатальности.
Видно, что эмоционально-спонтанные акты столь же трансцендентны, что и испытывающие и ожидающие. Но трансцендентность их иного рода. Она состоит не в данности реального, но в тенденции к тому, чтобы сначала породить его; подобно тому, как в них затронутым оказывается не действующее лицо, но, наоборот, нечто затрагиваемое им в его жизненном окружении. Если бы в этих актах дело шло только о цели, как о чем-то установленном в сознании, то, пожалуй, трансцендентность актов можно было бы оспорить; но дело, скорее, с самого начала идет о реализации цели. Подобно тому, как стремление (Wollen) направлено только на достижимое,
т е на то, для достижения чего ему видны средства, но не на воображаемое, для достижения которого V него нет сил. В этом оно отличается от бессильных желания (Wunschen) и жажды (Sehnen). Правда, оно может обмануться в своих возможностях, но, и заблуждаясь, оно еще изначально принимает в расчет реальные шансы на достижение и тем самым однозначно демонстрирует свою трансцендентность. Страстно желать можно и невозможного. Но стремиться к нему, зная о невозможности, было бы сумасшествием. Не всякое стремление переходит в поступки, но, пожалуй, всякое имеет тенденцию в них перейти. Эта тенденция существенна для него, иначе это отнюдь не стремление. В воле, таким образом, трансцендиро-вание актом реального всегда уже осуществлено, она не ждет того, чтобы сначала была реализована цель стремления. И соответственно этому сфера реального, в которую она врывается, всегда уже заранее отобрана по средствам возможной реализации. И чем определеннее и осмотрительнее осуществляется этот отбор, тем однозначнее выделяется трансцендентность телеологического акта на фоне уже одних только намеков на бессильную имманентность грезящего желания.
б) Непосредственная спонтанность и опосредованная рецептивность
Трансцендентность активных актов, таким образом, еще более весома, чем трансцендентность актов рецептивных. Она есть непосредственно ощутимое трансцендирование реального, некая сила управления и воздействия, проявляющая тяжесть своей реальности в мире как вмешательство в него.
За счет этого воля и поступки, а также все родственные им акты, гомогенно включаются в реальный контекст происходящего и представляют собой одновременно знание об этом включении. Особое значение при этом имеет знание. Ибо включение исходит не из одних только актов. Как раз все акты уже как таковые, по сути, находятся в одном и том же реальном контексте происходящего; подобно тому, как в них всегда уже есть реакция на реальное. Но в акте воли и поступка включенность ощутимо проявляется для самого сознания акта. Действующий субъект не может представить, чтобы он был безучастным и чтобы мира, в отношении которого он действует, не было. Поступки — это его причастность к миру. А последняя актуально в высшей степени осознаваема, и осознание нагружено ответственностью. Оно является, безусловно, неснимаемым.
А так как реальный мир, с которым воля и поступки видят себя соотнесенными, — это тот же самый мир, с которым также находят себя соотнесенными рецептивные акты и познание, то посредством реальной трансценденции волевого акта все бе бытие этого одного реального мира приводится к данности вторично, в своей новой значимости.
Между тем эта данность отнюдь не привязана к одной только и как таковой активности. Еще гораздо более она привязана к опосредованной рецеп-тивности, сопровождающей все спонтанные акты и прямо включаемой ими в свой состав. Всякая данность имеет как раз форму рецептивности и — в случае эмоциональных актов — затронутое™. Ведь и на самом деле можно выявить три весьма различных момента сопровождающей рецептивности в спонтан-
Hbix актах, в которых для того, кто стремится и совершает поступки, реальное достигает эмоциональной данности.
На первом месте здесь находится то сопротивление, которое реальное оказывает активности, сопротивление, которое, как было показано выше, составляет особую форму опыта. На основе обнаруженного трансцендирования реального спонтанными актами этот феномен теперь можно рассмотреть глубже.
Всякое человеческое действие врывается в некий реальный контекст, уже обладающий своей твердой определенностью. В нем оно находит свои средства, но также и границы того, что для него возможно. Реализовать в нем можно только то, для чего в нем имеются средства. Не только от удачи или неудачи в результате зависит решение о реализуемости человеческих целей; на самом деле уже в самом стремлении средства заранее предусмотрены и соответственно им — в рамках предвидимого — отобраны цели по их достижимости.
Там, где реализация включает в себя длинную цепь отдельных акций, там она разыгрывается в постоянной борьбе с изменяющимися шансами. Она движется во все новых начинаниях, продолжениях, неудачах, уроках, опытах и новых начинаниях. Она есть преуспеяние (Vorwartskommen), в котором каждый шаг приходится отвоевывать у сопротивляющегося реального. То, что мы в жизни называем «работой», есть, в сущности, такое отвоевание, какого бы рода работа ни была. Не один только результат составляет работу, к ней настолько же принадлежит своеобразный модус опыта, который только и делает возможным результат. Человек всегда только в ходе
419
этого опыта «испытывает» вещь, над которой он работает. Но вещь раскрывается ему в сопротивлении, которое она ему оказывает, т. е. именно в том, за счет чего она кажется ему замкнутой в себе. В сопротивлении вещи ему предоставляется возможность почувствовать тяжесть ее определенности. Он бьется с ее собственной закономерностью. И испытывая ее таким образом, он отвоевывает у вещи эту закономерность и научается овладевать ею.
То, что указанным образом испытывается в сопротивлении вещи, есть не только жесткость ее реальности, но и собственная сила человека. Даже эта сила, хотя она заключается во вникании, понимании и приспособлении, реальна, и опыт, получаемый человеком с ее помощью, — это реальный опыт.
в) Ответная затронугость лица в собственных поступках
Активность в стремлении и поступках не ограничивается вещами как реальными объектами. Она распространяется далее — на лица. Даже работа происходит не ради вещей; интерес тех или иных лиц стоит в ней на первом плане. А уж поступок в узком смысле всегда есть поступок в отношении лица или против него. «Второй» и реальный подлинный объект поступка, стремления, да даже и настроенности, — это чужое лицо. Оно в этих актах есть лицо, затронутое непосредственно.
На этом основывается второй момент данности реальности в спонтанных актах. Правда, сначала кажется, что дело обстоит наоборот. Затронут не тот, кто осуществляет поступок, но тот, в отношении кого поступок осуществляется; поступающий, как кажется,
420
может в высшей степени испытать сопротивление чужого лица, его защиту, его ответный маневр. Но не в этом здесь дело — это относится к переживанию сопротивления. Между тем есть еще другой способ, каким тот, кто совершает поступок, испытывает чужое лицо как реальный объект.
Как раз за счет того, что затронутым оказывается другой, тот, кто совершает поступок, делая это, испытывает на себе, что поступки и воля отражаются от затронутого лица на него самого и что они имеют своеобразную силу весьма однозначно и ощутимо «застигать» его, отмечать его собой, до известной степени штамповать его. На того, кто действует, возвращаются, а затем пристают к нему как ему присущие именно моменты нравственной ценности или контрценности, по видимости, не поддающиеся измерению и коренящиеся по ту сторону реального, — признает ли он это или отвергает, понимает или не понимает. Не об идеальном содержании ценностей идет здесь речь, но об исполнении или неисполнении в реальном поведении человека идеального требования, которое от них исходит. Поэтому в мире человеческой действительности они имеют тяжесть реальности, которая может возрасти безмерно и превзойти всякую внешнюю жесткость реального.
Данная тяжесть не состоит в воззрении человека на ценностность или контрценностность (Wertvoll-und Wertwidrigsein). Наоборот, она уже лежит в основе всякого воззрения и всякого толкования. Неснимаемым элементарным феноменом является тот факт, что у поступков и воли формирование их ценностей осуществляется как раз тем, что они в реальном мире причиняют реальным лицам, причем такого рода при-
421
чинение не исчерпывается лишь внешними событиями (результатом), но присутствует уже в интенции Ибо это причинение уже в интенции того, кто совершает поступки и выказывает стремление, обладает тяжестью в процессе затрагивания тех или иных лиц. Эта тяжесть обращается против того, кто выказывал стремление. Она нагружает его, «метит» его собой, затрагивает его в ответ. Избежать такого рода отдачи желаемого, будь это вина или заслуга, он никоим образом не может; она воздействует на него без его участия как проклятие или благодать, присутствующие в том, что он делает. Ибо она существует не в его мнении, даже не в одних только оценках других людей, но в себе. Она, подлинная, реальная «ответная затронутость», неотвратима не менее, чем прямая затронутость тем, что происходит вовне.
Фактически она именно «происходит» (wider&hrt) с виновником как внутреннее следствие его дел; и он внутренне «испытывает» (erfahrt) ее точно так же, как он внешне испытывает их видимые следствия. Этому же соответствует и способ, каким он сам ее переживает и ощущает. Дело в том, что ощущается ответная затронутость именно как независимая от ощущений, как фатально обрушивающаяся на виновника и в своем роде неумолимая: она выпадает ему как нечто, что он должен вынести, от чего он не может отделаться, даже если она его до глубины души подавляет и гнетет.
Если сформулировать кратко, то это означает: то, что обрушивается на нас, чем мы в собственных стремлениях и поступках затрагиваемся в ответ, в самой этой ответной затронутое™ испытывается нами как нечто весьма реальное.
422
г) Тяжесть реальности лиц в отношении других лиц
Если бы при этом речь шла только о внешних следствиях действий, то моральная ответная затро-нутость была бы лишь особой формой опыта. Таким образом, это соответствовало бы точке зрения этики успеха. Истинная тяжесть этоса коренится глубже: в первых намеках на инициативу, в зачаточном стремлении, во внутренней позиции. Уже настроенность как таковая, проистекающая из деяний или злодеяний, до всякого определенного стремления обнаруживает трансцендирование направленности на чужое лицо. За счет этого оно уже изначально, в своем замысле, отмечено нравственной ценностью или контрценностью, уже пребывает в ответной затронутое™ тем, что в момент принятия решения может из него последовать. И это может быть только так, ибо уже в нем как в первом намеке на возможную интенцию предвосхищается затронутость чужого лица.
При этом оказывается, что в практическом отношении — а это отношение в жизни является решающим — бытийственная тяжесть лиц для других лиц является более актуальной и ощущаемой более непосредственно, чем бытийственная тяжесть вещей и обстоятельств. Со стороны вещей и нашего распоряжения ими, поскольку этим не затрагиваются другие лица, нет никакой подлинной ответной затронутое™ собственного лица. Этому соответствует тот факт, что никакая скептическая или идеалистическая теория не осмеливалась отказать в реальности лицам в той же мере, что и вещам.
Данное усмотрение в Новое время уже имеет свою историю. Есть теории, под его впечатлением припи-
сывающие одним только лицам подлинную реальность, отказывая в ней вещам. Тем самым различие данности гипостазируется до различия бытия — ошибка, с которой мы уже неоднократно сталкивались. В противовес этому можно зафиксировать: лица и их акты имеют не более высокую степень «реальности», чем вещи и отношения вещей; они лишь принадлежат к более высокому слою реального, обладают несравнимо большей бытийственной и структурной полнотой, содержательно они суть образования более высокого порядка. Потому для нас они обладают гораздо более важным способом «данности реальности»; ибо данность зависит не от способа бытия, но от практической релевантности. Сам же способ бытия — как раз тот же самый, подобно тому как лица и вещи существуют совместно друг с другом в одном реальном мире и в одном реальном времени и как раз благодаря этому бытийственному контексту на одном уровне создают изобилие ситуаций, всегда обусловленных в равной мере, как вещами, так и лицами.
Основной онтологический феномен реальности, взятой как таковой, есть именно единство способа бытия в многообразии бытийственных уровней и человеческих релевантностей. Но основание различия данностей лежит в неизмеримо более богатой эмоциональной связи между двумя лицами. Связь эта проявляет себя в необозримом изобилии и важности эмоционально-трансцендентных актов. К вещам и их отношениям с нашей стороны связи подобной глубины и интимности не существует. По этой причине скепсис ставит себе легкую задачу, относя оспариваемое им отношение трансценденции к одним только
424
вещам. Именно в этом заключена ошибка: он поступает, как будто существующий реальный мир вешей не является в то же время миром лиц и их распоряжения вещами в отношении других лиц.
д) Мнимая расщепленность реальности. Ошибка теории
Скепсис замалчивает о тяжести реальности лиц; персональный реализм признает ее, но умалчивает о своей неснимаемой связи с бытийственной тяжестью вещей. И тот и другой половинчаты, и тот и другой становятся бессмысленны, как только в поле зрения попадает весь контекст соответствующих феноменов. Нельзя оставлять реальность лицам, оспаривая ее у вещей и событий. Слишком уж глубоко для этого лица встроены в реальный контекст событий и всесторонне им затронуты. Если они реальны, то реальна и их затронутость. Но тогда реальна и вся сфера, в которой разыгрываются их жизнь и их борьба за имущество, блага, власть и т.д. Если вещи и события не реальны, то нереальна и затронутость ими; но тогда нереальны и затрагиваемые лица.
Реальность не есть бытийственное преимущество определенных сущностей. Она не растет с формой бытия, с организацией, с ценностным уровнем. Она или характерна для всего, что существует и протекает во времени, или не характерна ни для чего. Бессмысленно полагать, что человек более реален, чем воздух, которым он дышит, — или даже наоборот, что более реален воздух; ибо само дыхание может быть только либо реальным, либо нереальным процессом. В первом случае реальны и воздух, и человек, во втором — нереальны оба. Расщепление реальности есть ошибка теории.
425
Вывод, скорее, должен быть таков: если в ответной затронутое™ собственного лица имеется неснимаемая данность лица чужого в полной тяжести его реальности, то эта тяжесть с необходимостью переносится на всю сферу, в которой разыгрывается жизнь данного лица, т. е. на вещи, события, отношения, ситуации короче — на всю связность мира, фрагментом которой является его жизнь.
В сущности, это очень несложная мудрость. Подобно тому, как вещи вовлечены в человеческие дела, так и бытие человека вовлечено в то, что происходит с вещами. Падающий камень способен убить человека, и тогда вместе с телом он убьет и поддерживаемое им духовное бытие личности. Только метафизический предрассудок способен не осознавать столь простой и известной связи.
Если вновь восстановить ее в ее правах, то из тяжести практической жизни и, в частности, этоса онтология достигает сильнейшей и наиболее неснимаемой данности реальности — и не для одних только высших форм реального, но для всей связности мира. Ибо его единый способ бытия определенно независим от его модуса данности.
Глава 32, Внутренняя активность и свобода
а) Своеобразие межличностной связи
Особым образом дело обстоит еще с актами настроенности, поскольку они находятся по эту сторону всякого действия, да и всякого целеполагания. Само собой возникает желание считать благосклон-
426
ность и зависть, симпатию и ревность, уважение и презрение, любовь и ненависть чем-то чисто внутренним, лишенным всякой трансценденции; тогда предметы этих актов можно будет считать чисто ин-тенциональными.
В действительности имеет место обратное. Как раз интенциональный объект в них выявить нелегко — даже если понимать его чисто схематически — как коррелят акта. Но никогда подлинный акт настроенности не существует без реального объекта, всякий раз его реальным объектом является некое лицо.
Никто не может любить или ненавидеть, не испытывая любви или ненависти к «кому-то». И даже там, где дело идет о чем-то определенном в этом ком-то, к чему испытывается любовь, лицо все-таки бывает затронуто. Правда, можно восхищаться природными явлениями; но здесь это восхищение есть, скорее, некое удивление, не настроенность на это удивительное как таковая, и восхищение это даже, собственно, не может быть отнесено на его счет. И удивляющийся знает об этой невозможности и о том, что объект остается незатронутым. С другой стороны, можно презирать золото, уважать железо, можно любить страну или город, зависеть от предметов потребления. Но в действительности презирают засасывающую человека власть, уважают облагораживающее его оружие, любят жизненное пространство, его почву и область его дел, зависят от немых свидетелей его труда и усердия. Всегда оказывается, втянуто также и бытие того или иного лица, и настроенность опосредованно относится к нему.
Что действительно исчезает в настроенности — это телеологически-активный момент. Он не преры-
427
вается совсем, но возвращается обратно в потенциальное состояние или, скорее, еще не пробуждается к активности. Вместе с тем исчезает определенная цель как предмет активной интенции, а с нею и осознанно антиципирующий характер акта. Потенциально же она существует. И она остается ощутимой в постоянной возможности прорыва.
Это ощущение настроенности, например ощущение злобы к бесцеремонным эксплуататорам личных обстоятельств, существует как в носителе настроенности, так и в затронутом ею лице. И для обеих она в то же время является предчувствием возможного прорыва. Воля таится только в настроенности, а вместе с нею и дело; либо она зафиксирована бессилием совершать дела. При первой возможности она освободится и перейдет в действие. В этом отношении и в настроенности уже заключены активность и антиципация, а с ними — ответная затронутость собственного лица и данность реальности чужого.
Данность эта между тем выражается еще и по-другому. Подобно тому, как воля весьма определенно принимает в расчет чужую волю, включает ее в свои шансы, ищет встречи с ней, так же и настроенность принимает в расчет чужую настроенность. Ведь то, что она сущностно относится к некоему лицу, означает в первую очередь именно то, что она относится к этому лицу, как к определенным образом настроенному. Уважают и презирают не без разбора, даже не по внешней стороне, но по общей внутренней позиции, т. е. по настроенности. Можно восхищаться благородством и жертвенностью, презирать в какой-либо личности мелочность, любить эту личность, осознавая ее доброту, искренность, моральные преимущества.
428
Всякая настроенность уже соотнесена с некоей настроенностью. Мы в жизни вовсе не знаем ее изолированной для себя. В живом противостоянии лиц эта соотнесенность является всесторонней и тотальной. Она связывает людей в их многослойном бытии друг с другом иными, более глубокими и элементарными узами, чем воля, поступки, переживание и опыт. Она образует сеть, состоящую из нитей в высшей степени актуальных, реальных отношений, благодаря которым лица до всякого сознательного размышления даны друг другу в глубоко ощущаемой действительности. Она представляет собой выдающийся случай данности реальности.
б) Первичная данность в занятии определенной позиции
Эти узы не только полагают себя вторичными поверх более грубой связи, поверх более жесткой затронутое™ поступками. Они всегда уже предсу-ществуют, располагаясь ниже этого, и всякая грубо входящая в сознание данность реальности всегда уже возвышается на их основании — таким образом, что первичная данность лиц всегда уже включена в нее.
Правда, каким, собственно, образом чужие настроенности нам даны — это вопрос весьма загадочный. Оптический модус контакта обусловлен сложным сочетанием факторов. Но потому сама данность все-таки менее всего представляется сомнительной. Она также не более загадочна, чем прочие данности, например чувственная данность телесного явления. И рассматриваемая в качестве самой данности она
429
совершенно проста. Она существует как феномен независимо от ее разложимости на факторы.
Феноменом же является то, что лица вообще, прежде всего, даны нам в их настроенностях, а не в их внешних проявлениях, не в их манерах, делах, движениях, выражениях. Эти моменты имеют значение повсюду, именно они, без сомнения, являются факторами данности; но не они суть то первое, что тяжестью своей реальности входит в сознание. Первое осознание лица имеет форму занятия внутренней позиции; это есть чувство того, что «определенным образом соприкасаешься» с неким человеком, ощутимое неприятие, отторжение или симпатия, открытость или замыкание в себе, доверие или недоверие, чувство близости или дистанции. Именно эти моменты правят так называемым первым впечатлением. И они остаются определяющими во всех более поздних, более отрефлексированных или «более объективных» впечатлениях. Правда, они могут быть, и перекрыты последними; часто в ущерб подлинной данности реальности они фальсифицируются сознательными критериями, понятиями, конвенциями. Но самый слабый опыт, имея в них свой отзвук, вновь извлекает их на поверхность, доказывая тем самым их основополагающее значение.
Указанные моменты настроенности, будучи первым ответом, на чужую настроенность, не только в высшей степени проспективны — в силу того, что они говорят нам, чего нам ждать от людей, — они уже и по содержанию являются очень определенной и актуальной затронутостью собственного лица чужим лицом. И в этом отношении в них заключена первая, предшествующая всем прочим, данность реальности.
430
Но поскольку лица не могут претендовать на собственный способ бытия, но разделяют способ бытия остального мира, то эта данность, точно так же как и в случае с поступками и волей, переносится на весь реальный мир.
в) Роль ситуации и форма ее данности
Тем временем в стремлении и поступках встречается еще и третья форма реального объекта наряду с вещью и лицом. Это соответствующая ситуация, в которой приходится действовать. Всякая инициатива человека ситуативно обусловлена, но в то же время и формирует ту или иную ситуацию. Она вызвана жизненными обстоятельствами, как бы находя в них свой повод, но сама в свою очередь предварительно формирует их.
Это отношение в очередной раз обнаруживает новую форму данности реальности. Ситуацию, в которой мы действуем, мы не выбираем произвольно. Мы можем, там, где мы ее предвидим, в лучшем случае принять меры или отступить, но, даже отступая, мы порождаем новую непреднамеренную ситуацию, а в целом мы даже неспособны ее предвидеть. Ситуация приходит незванно, она застигает человека, он «оказывается» в ней. Но если уж он в ней оказался, то он заключен в ней: он не может выбраться «обратно», ведь ему пришлось бы сделать так, чтобы случившееся не случилось, что оптически невозможно; он не может и уклониться в сторону, даже это, !сли уж ситуация наступила, будет слишком поздно. Он, таким образом,
вынужден двигаться «вперед», по закону времени, которое никогда не останавли-
431
вается, он вынужден двигаться насквозь. А это означает, что он вынужден действовать. Ему приходится решать то, что ему всегда выпадает решать благодаря особого рода однажды ставшей ситуации.
У него нет свободы в том, хочет ли он вообще действовать или решать или нет. Фактически, впрочем, он принимает то или иное решение постоянно, как бы он себя ни вел. Ему нисколько не помогает то, что он увиливает от действия. Недеяние есть тоже действие, и то, что оно производит в реальном мире, имеет столь же весомые последствия, что и при активном действии; участвующие в ситуации бывают затронуты недеянием в той же степени, что и уклоняющееся от действия лицо.
Как бы человек к этому ни относился, действовать ситуация принуждает его при любых обстоятельствах. Но то, как ему следует поступить, она ему не указывает. Так возникает оптически своеобразное положение: ситуация, в которой оказывается человек, -это для него одновременно свобода и несвобода, принуждение и простор для действий. Она есть принуждение к тому, чтобы принять решение вообще, но свобода в том, каким будет это решение.
Если сравнить эти два момента — а теперь уж они неразрывно связаны, — то в сущности ситуации обнаруживается парадокс: человек, оказавшись в определенной ситуации, подталкивается ею к свободному решению. Или кратко: однажды наступившая ситуация является для него «принуждением к свободе».
Именно это и означает, что он не может уклониться от нее «назад» или «в сторону», что он может двигаться лишь «сквозь» нее, но что способ, «каким» он сквозь нее пройдет, зависит только от него. Если
432
бы он мог просто пассивно подчиниться обстоятельствам, вообще не имея никакой другой возможности, принуждение было бы полным, и ему не оставалось бы никакой свободы. Но в жизни ситуации не таковы. Они не подталкивают ни к бездеятельности, ни к определенному делу, побуждая, пожалуй, сделать выбор между тем и другим. Они вызывают человека на принятие решения, апеллируя к его свободе. Тем самым они подталкивают его к осуществлению свободы.
Именно будучи свободным существом человек «испытывает» ситуацию как некое принуждение. Он испытывает ее, следовательно, как реальную силу, а именно - как нечто такое, что затрагивает его не только внешне, но до глубины души, в сущностном ядре личности. Реальное побуждение к свободе, которое от нее исходит, есть особенный и новый модус его затронутое™ реальным миром, в котором он живет. Ибо эта затронутость задевает глубже всякой иной. Она не есть чисто «происходящее», что затрагивает его здесь; она есть неудержимое вталкивание в состояния ответственности и вины. Ибо вне опасности оказавшись виновным, человек в ценностном конфликте не может принимать решения. Ценностный же конфликт создается ситуациями.
Фатальность происходящего есть лишь внешняя фатальность, сколь бы тяжела она ни была. Фатальность ситуаций — даже если те представляются пока еще неопределенными, неустойчивыми, эфемерными, невесомыми — это фатальность внутренняя. Ибо она затрагивает моральное бытие человека. Он ощущает отдачу того, что решает и делает, «принуждаемый к свободе». Но теперь человеческая жизнь сущест-
433
венным образом заключена в непрерывной цепи ситуаций, ею эта жизнь постоянно держится в напряжении. И каждая отдельная ситуация вызывает человека на дело, дело же влечет за собой ответную затронутость. Это единственная, продолжительная нагрузка, создаваемая неразрываемой цепью требований, предъявляемых к его свободе. В этой нагрузке — вновь иначе и гораздо более решительным образом — он испытывает жесткость реального. И испытывает ее он при помощи органа своей свободы.
Раздел III
Реальная жизнь и познание реальности
Глава 33. Жизненный контекст как сущее
а) Воплощение трансцендентности акта как модус реальной жизни
Ряд эмоционально-трансцендентных актов тремя рассмотренными группами не исчерпывается. Это были только те акты, которые можно было в первом приближении изолировать и проанализировать. Но изоляция одновременно затемняет одну существенную сторону в них — неисчерпаемый контекст актов. С ним связана полнота дальнейших, трудно дифференцируемых актов; она образует переплетение тесно взаимодействующих соотнесенностей человека с миром, от примитивнейших до самых духовных, и, составляя основу отрефлексированного сознания, как
434
бы тайно пронизывает все. Реальный поток сознания и реальный поток развития мировых событий встречаются в ней, и всякая особая данность реальности имеет место в ее сфере. Едва ощутимая в отдельности, в совокупном эффекте она есть жизнь.
Объективный контекст жизни в широком смысле, как он частями — словно показательными примерами проступает в выявленных актах, в качестве тотальной данности может быть исчерпан лишь в полноте названного переплетения. Дело сейчас идет о его в-себе-бытии, поскольку оно постижимо в общем, феномене как единство. В его необозримой раздробленности сплошь единым представляются: трансцендентность самих актов и в-себе-бытие того, на что они направлены. Сами единичные акты здесь совершенно исчезают в своей структуре. Но их трансцендентность не исчезает, она как раз еще в общем, феномене структуры обнаруживаема столь же непосредственно, что и в единичных типах актов. Она представляется сплошной, идентичной на всем протяжении многообразия актов; и для проблемы реальности это существенно; ибо это доказывает, что переход внутренней реальности во внешнюю является всеобщим. Поток сознания присоединяется к потоку развития мировых событий и одновременно является осознанием этого присоединения. Им он является как в целом, так и в частностях, без учета переплетенности или изолированности актов. Ибо различна только тяжесть затронутое™, бытийственный модус того, что испытывается, — один и тот же.
Здесь дело не может идти о том, чтобы пройти это разнообразие. Важно лишь дополнить общую картину. Для этого необходимо охватить еще несколько
435
всеобщих основных типов включения, которые уже отнюдь не исчерпываются некими определенными формами актов, но предполагают всю структуру акта. К такому роду относятся ценностный контакт в переживании, общение с лицами, распоряжение вещами, пребывание в социальных, культурных, жизненных исторических отношениях, а также вовлеченность в космическую связность.
б) Тяжесть реальности в ценностных отношениях
У человека едва ли есть для другого человека что-либо, что не несло бы определенных ценностных или контрценностных акцентов. При этом речь идет не об одних только моральных ценностях: витальные ценности, всякого рода ценности счастья также имеют значение, равно как ценности эстетические и все многообразие ценностей, связанных с духовными благами. Всякое человеческое поведение, всякое выражение чувства, всякая реакция являются привлекательными или отталкивающими, в их отношении испытывают чувства «за» или «против». Даже там, где они остаются незамеченными, эти акценты существуют и придают окраску всему. Все сопровождается внутренним «ценностным ответом», нейтральное восприятие человеческого представляет лишь пограничный случай, в чистом виде встречающийся, пожалуй, только в теоретическом размышлении. В самой жизни он едва ли когда-либо дан.
Реакция ценностного чувства отнюдь не привязана к как таковой затронутое™ собственного лица. Она сопровождает не одни только трансцендентные акты чужого лица, но решительно все, что в нем прояв-
436
ляется, все его так бытие. Как некто ходит и стоит, работает и говорит, скрывается или показывает себя, как он справляется с трудностями или самозабвенно предается некоему впечатлению — все вызывает радость, восторг, тихое согласие или же неприязнь и отвращение.
Нечто подобное относится к восприятию всех предметов, вещей, событий, отношений, ситуаций. Только определяют его другие ценности. Пожалуй, многое может оставить нас и равнодушными, но четкой границы между ценностным и контрценностным акцентированиями в жизни нет; она расплывается, колеблется - - сообразно собственной ра-зомкнутости или замкнутости. Но где бы ценностные акценты ни встречались, они присутствуют не задним числом, но одновременно с восприятием самого дела.
Однако для этого всеобщего, сплошного ценностного чувства характерно, что оно представляет собой сплошь трансцендентный момент акта, что, следовательно, его предметы даны как реально в-себе-сущие. Не о ценностях в их чистой идеальности идет в них дело, но о данности чего-то «реального» как ценное или контрценного. И именно от этих ценностных акцентов реальное, испытываемое в жизни, имеет для нас собственную весомость, и даже навязчивость.
Это видно очень четко, стоит только взять пример более сильного ценностного акцентирования. Допустим, я свидетель того, как некий человек подвергается грубому обращению или как некто заведомо невиновный вынужден терпеть клевету. Такого рода нечто, взятое в целом, меня не касается, я даже знаю, что такое случается тысячекратно, при том, что я не
в состоянии здесь что-то изменить. Но «факт» того, что это происходит здесь и сейчас, у меня перед глазами, обладает жесткой действительностью, преследует меня, не оставляя в покое. Реальное бремя несправедливости как чего-то случившегося, соответственно ее контрценностность как контрценностность чего-то реального создают тяжесть впечатления.
Если бы те или иные дела были ценностно-индифферентными, их реальность меня бы не задевала. Если бы они были только лишь мыслимым случаем, то и неприятие было бы только лишь мыслимым, не было бы действительной, т. е. обладающей реальностью акта, ценностной реакцией во мне. Только реально случившаяся несправедливость вызывает реальное оскорбление чувства. В целом дело обстоит таким образом: лишь ценностность или контрценностность некоего «реального» инициирует живой, действительный ценностный ответ.
Это относится строго ко всем ценностным реакциям вообще и к каждой из них в отдельности, даже и там, где дело идет лишь о приятном или неприятном, о полезном или бесполезном, о тягостном, благотворном, благоприятном или о чем-либо еще. Повсюду ценностное чувство своим действительным появлением отвечает лишь на реальное, не на вымышленное или только лишь представляемое. Ведь никто не «волновался бы», если бы то, что волнует, не происходило в действительности. Там, где поэт заставляет ценностные реакции явиться в своих образах, где актер правдоподобно изображает их в свете рампы, там ведь и собственно бремя их отсутствует. Сами они, пожалуй, присутствуют, как бы прослушиваются, но им недостает тяжести реальности.
Ценностное чувство в самой жизни имеет ту онтологическую функцию, что оно во всем без исключения реальном, которое нам встречается, выделяет акцентированное в соответствии с той или иной ценностью или контрценностью и дает его почувствовать в тяжести его реальности. Сильнее всего как раз это непоколебимо реальное в его жесткости мы чувствуем там, где его затрагивает ценностное чувство. Мы не волнуемся ни из-за ценностно-индифферентного, ни из-за нереального. Круг переживаемого и испытываемого с самого начала очерчен симпатиями ценностного ответа.
Дело происходит так, что ценностный контакт в жизни, хотя в себе он есть нечто совершенно иное, будучи контактом лишь аксиологическим, не онтологическим, тем не менее, опосредованно получает значение важного свидетельства о реальности. А так как реальному, в свою очередь, явно безразлично, дает ли ему ценностное чувство аксиологический ответ, и если дает, то какой, то эта форма данности реальности переносится на все, и на то реальное, которому не отвечает никакая ценность. Словом, она переносится на всю эту сферу.
в) Практическая данность вещного мира
По иному пути вводит в контекст жизни распоряжение и хозяйничание вещами по собственному усмотрению. Оно составляет в нем другую, но столь же первичную, сторону данности реальности.
Человек «употребляет» вещи, пользуется ими, применяет их, использует их там, где их находит, в своих целях. Разумеется, он расходует, изнашивает их.
Но он и формирует их только для своего употребления. Они входят в его личную сферу как его вещи принадлежат этой сфере, испытывают влияние с её стороны как то, что они суть «для него». Каждый человек имеет вокруг себя такую небольшую вещную сферу. В нее входят одежда, мебель, дом, орудия труда и многое другое.
В этих вещах ему важно, прежде всего, не то, что они суть в себе, но исключительно то, чтб они «для него». В его восприятии и его жизни они обладают «для-него-бытием» личного и акцентированного характера. Хайдеггер создал для этого термин «подруч-ность»; очень точно передавая данное отношение, этот термин, быть может, только слишком узок, поскольку в строгом смысле применим лишь к рабочему инструменту. Более общее онтологическое выражение для обозначения способа бытия таких вещей в личной сфере должно было бы звучать так: «их вот-бытие в качестве чего-то для нас».
Если исходить из лица как употребляющего «Я», то «для-меня-бытие» предметов потребления есть не только нечто иное по сравнению со в-себе-бы-тием, но и по данности нечто более раннее, подлинное ярбтероу прос, т]Иа<;*- Поэтому онтически, в мировом контексте, оно прекрасно может быть более поздним. Но было бы ошибочно полагать, что в для-меня-бытии «моих вещей» не имеется в-се-бе-бытия. Для-меня-бытие основывается не только на мнении (Dafurhalten),Я, существует не только в «моем представлении». Оно есть реальное отношение, существующее независимо от моего по-
* Первое для нас (грей.).
знающего схватывания, безразлично к тому, получаю ли я вообще об этом какое-либо представление или нет. С точки зрения теории познания, таким образом, оно само есть вполне в-себе-сущее отношение в строгом смысле, пусть даже в более широком оптическом контексте — вторичное; оно есть реальное для-меня-бытие. А следовательно, и потребляемая вещь сама, и как таковая вполне реальна — не только вне своего для-меня-бытия, но именно в нем и вместе с ним.
Доказательство тому в том, что именно для-меня-бытие орудия моего труда — а именно то, чтб оно действительно для меня, моей работы, моей жизни, — узнается мною в нем лишь постепенно: в изучении процесса употребления (ремесла, например), в применении или даже испытании, в догадке, в открывании всего того, что я смогу при помощи этого делать. Но этот процесс — процесс во мне, не в орудии труда. Это процесс практического обучения посредством работы с орудием труда, развитие Я, рост его способностей и мастерства. Быть может скажут, что «это орудие труда становится для меня все большим»; но в действительности рядом с орудием труда развиваешься сам, тогда как оно со своей стороны остается неизменным. При этом оно остается именно в своем для-меня-бытии; так как, подобным образом развиваясь, я прекрасно знаю, что прежняя ограниченность употребления заключалась не в нем, но во мне. На орудие труда указанный процесс переходит лишь в том случае, если я нечто в нем самом изменяю, например «улучшаю». Тогда принципиально изменяется его реальное для-меня-бытие — не только производительность, достигаемая «мной»
с его помощью, но и мощность, развиваемая «им» в моих руках.
Хайдеггеров анализ «подручности» ценен в том отношении, что он вскрывает некий определенный, вполне первичный — правда первичный не единственно в своем роде, — способ данности реального, а вместе с тем и мира. Его сила — в ограниченности узкой сферой повседневности таким, правда, образом, каким в жизни ее вычленить, пожалуй, никогда не удастся. Ошибочным же представляется смешение способа данности и способа бытия. Способ раскрытия приписывается раскрываемому бытию как его характерная особенность; благодаря чему это бытие отсылается к Я, которому оно дано, а мир оказывается релятивированным как «так или иначе мой» мир.
Иными словами: в себе бытийственный характер (реальность) в самой подручности не осознается. Бытие в мире того, кому подручно подручное, не могло быть схвачено как бытие в так или иначе его мире; «вот бытие» человека не могло быть выделено как единственно реальное. Ибо подручность вещей для него уже поддерживается их вот бытием и так бытием в реальном мире. Таким образом, мир, в котором человек обнаруживает себя на основе этого отношения, с самого начала не есть мир только лишь его одного.
Подручность, рассматриваемая без интерпретационных предрассудков, есть, скорее, очень определенная и неснимаемая данность реальности мира как единой и в себесущей. Правда, это лишь одна форма такой данности из многих, но тем не менее фундаментальная. Таковой она представляется в силу того,
что подручность употребляемых вещей «для меня» сама оказывается реальной и переживаемой в жизни как реальная. Подобно тому как она и всегда является более переживаемой и испытываемой. Она есть переживаемая и испытываемая в употреблении реальность вещей, как таковая очень ощутима в развиваемой производительности при помощи орудия труда и отчетливо свидетельствует в ней о целостности контекста реальности, в котором только и возможно потребление.
Понимаемое онтологически, это отношение выглядит следующим образом. «Подручное», конечно, не «дано» как имеющееся; а именно дано только в контексте реального для меня бытия. Но не может быть речи о том, чтобы сделать из этого вывод, будто его вовсе нет. Скорее, дело очевидным образом обстоит так: «подручным» может быть вообще только то, что сперва уже имеется. «Быть для меня» оно может быть только в том случае, если оно вообще «есть».
Оптическая зависимость противоположна зависимости данности. Данность в себе бытия опосредована данностью для меня бытия, для меня же бытие само обусловлено в себе бытием.
Так то, на что нацеливался Хайдеггер, получается в гораздо более остром виде: раскрытость мира через подручность. Мир раскрыт для меня не как одна только «окружающая среда» и уж тем более не как «так или иначе мой» мир, но как реальный мир, в котором локализируются все лица и принадлежащий им круг подручного. Но тогда раскрытость мира есть строгая данность реальности.
443
г) Предмет «заботы»
Сюда принадлежит и всесторонне рассмотренный Хайдеггером феномен «заботы». В заботе о чем-то четко выражена характерная особенность трансцендентного акта, а именно акта телеологически-проспективного. Она тесно связана с желанием, стремлением, действием, поступком, но не в меньшей степени и с ожиданием, страхом, надеждой. В зависимости от того, понимать ли ее более широко или более узко, она охватит собой все эти акты или будет частным случаем в их числе. В самой широкой формулировке забота остается недифференцированной, диффузной общей позицией субъекта по отношению к наступающему во времени, без формирования определенного акта.
Центральное положение, которое придает заботе Хайдеггер, возможно, обуславливается тенденцией реконструировать как можно более примитивное сознание бытия и мира. Под вопросом остается лишь то, известно ли нам настолько примитивное сознание и соответственно касается ли реконструкция действительно данного. То, что нам известно, есть всегда уже сознание стремящееся, поступающее определенным образом, работающее, терпящее, надеющееся или страшащееся и одновременно также всегда уже сознание познающее.
Кроме того, в усиленном выпячивании заботы заключена известная односторонность. Даже в отношении серой повседневности с ее узостью и мелочностью это выпячивание нельзя обобщать. Быть может, поучительно вести жизнь в удушливой атмосфере, чтобы затем явить чудо прорыва из нее на свежий
444
воздух и на свободу. Но достойным доверия и то и другое покажется лишь тому, кто из несчастливых задатков выносит столь же унылое состояние духа и суровый мир, в котором он борется и творит, с самого начала видит обесцененным. И уж тем более к онтологии это имеет мало отношения.
Если строго придерживаться нейтрально понимаемой «заботы», то в ней будет присутствовать целый ряд трансцендентных актов, в той мере, в какой они проспективны. Прежде всего в ней присутствует то, что можно назвать скромным трудом, приобретение необходимого, покрытие потребностей, и отнюдь не одних только собственных, возмещение недостающего, занятие делами, стремление к желаемому, активные настройка и приготовление к тому, что настает, несение ответственности за грядущее, выполнение обещаний, соблюдение принятых на себя обязательств.
Данное перечисление можно продолжать как угодно долго, углубляясь в конкретизации. Перед суммарным титульным понятием «заботы» оно имеет двойное преимущество оценочной нейтральности к «миру», а также более чистой и более разнообразной проспективности. У всех этих актов общими являются беспокойство и напряженность человека перед наступающим; и именно это представляется реальным содержанием того, что Хайдеггер называет бытием впереди самого себя (Sich-selbst-Vorwegsein). Забота же в более узком смысле есть лишь один из таких актов.
Но онтологически единственно существенным в этом является трансцендентность актов, т. е. то, что в них само наступающее дано как реальный объект. Взятые в целом, они суть лишь отдельные, хотя и сложные, и дифференцированные основные фор-
445
мы данности реальности. Философски важным в заботе является как раз то, что одно только важно для нее самой — ее предмет. А в его отношении повсюду имеет силу то, что имеет силу в отношении предмета любых проспективных актов: его способ бытия однозначно дан в нем как полновесное, реальное в себе бытие.
Глава 34. Особенные сферы включения в состав реального мира
а) Реальный феномен «труда»
Более центральным в числе этих актов местом отличается «труд». Его базовый феномен не является ни экономическим, ни социологическим, но есть феномен онтологический.
Как трансцендентный акт труд есть действие определенного рода. Он есть реальный результат в реальном, распоряжается вещами как средствами, и в этом отношении есть использование и применение (см. гл. 3, б). Кроме того, он имеет свой целевой объект, который осуществляет и в осуществлении впервые делается реальным объектом. Но одновременно он всегда является трудом «над чем-то», затрагивает, таким образом, уже имеющееся, преобразуя его в его так бытии. Наконец, благодаря ему его цель всегда отсылается и дальше к «кому-либо» — к лицам, «для» которых он происходит, которым его цель должна достаться как некий плод. Будет ли он происходить для собственного лица или для чужого, или для группы лиц, в данном отношении это ничего не меняет.