Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки






назад содержание далее

Часть 11.

сколько-нибудь сложными делами или по крайней мере оказывались при этом очень беспомощными. У Фукидида афиняне говорят спартанцам: «Ваши законы и обычаи не имеют ничего общего с законами и обычаями других, и к тому же, когда вы появляетесь за границей, вы не поступаете ни по своим законам и обычаям, ни по законам и обычаям, общепринятым в Греции». Во внутренних делах они в общем были честны; что же касается их образа действий относительно других народов, то сами они открыто заявляли, что они считают произвольное похвальным и полезное справедливым. Известно, что в Спарте (подобно тому как в Египте) присвоение необходимых вещей было в известных отношениях дозволено, только вор должен был не попадаться. Таким образом, эти два государства, Афины и Спарта, противоположны друг другу. Нравственность одного из них заключается в неуклонной направленности духа на государство, в другом государстве можно найти как такое нравственное отношение, так и развитое сознание и бесконечную деятельность, выражающуюся, в перерождении прекрасного, а затем и в установлении истинного. Но хотя эта греческая нравственность в высшей степени прекрасна, симпатична и интересна в своем проявлении, она все-таки не является выражением высшей точки зрения духовного самосознания: ей недостает бесконечной формы, и именно вышеупомянутой рефлексии мышления в себе, освобождения от природного момента, от содержащегося в красоте и божественности чувственного элемента, а также от непосредственности, в которой состоит нравственность. В ней мысль не постигает самой себя: в ней нет бесконечности самосознания, нет сознания, что право и нравственность должны подтверждаться во мне на основании свидетельства моего духа, что прекрасное, идея лишь в чувственном воззрении или представлении становится истиной, внутренним, сверхчувственным миром. Дух мог лишь в течение непродолжительного времени оставаться на той точке зрения прекрасного духовного единства, которую мы только что охарактеризовали, и источником дальнейшего прогресса и гибели явился элемент субъективности, моральности, подлинной рефлексии и внутреннего мира. Прекраснейший расцвет греческой жизни продолжался лишь приблизительно 60 лет, от Персидских войн (492 до Р. X.) до Пелопоннесской войны (431 до Р. X.). Тот принцип моральности, который должен был войти в действие, стал началом гибели; но он обнаружился в Афинах и в Спарте в различных формах: в Афинах — как явное легкомыслие, в Спарте — как испорченность частных лиц. Афиняне оказались, когда им пришлось гибнуть, не только достойными симпатии, но и великими, благородными, так что мы должны жалеть о них, между тем как у спартанцев принцип субъективности приводит к низкой жадности и к вульгарной испорченности.

290

Пелопоннесская война

Принцип испорченности обнаружился прежде всего во внешнем политическом развитии как в войне одних греческих государств против других, так и в борьбе партий в городах. Греческая нравственность сделала Грецию неспособной образовать единое государство, потому что взаимная обособленность небольших государств, сосредоточение в городах, где интересы, духовное развитие в общем могли быть одинаковыми, являлись необходимым условием этой свободы. Лишь кратковременное объединение существовало во время Троянской войны, и это единство не могло осуществляться даже во время Персидских войн. Если и обнаруживается стремление к нему, то частью оно было слишком слабо, частью вызывало соперничество, и борьба за гегемонию возбуждала взаимную вражду между государствами. Наконец всеобщие враждебные действия начались в Пелопоннесской войне. Перед этой войной и еще в ее начале во главе афинян, — народа, наиболее дорожившего своей свободой, — стоял Перикл; только его высокая личность и его замечательный гений поддерживали его на его посту. После Персидских войн гегемония принадлежала Афинам: множество союзников, на островах и в городах, должно было способствовать продолжению войны с персами, и, вместо того чтобы доставлять флот или войска, они вносили денежные суммы. Благодаря этому в Афинах сосредоточивалась огромная мощь; часть денег расходовалась на великие произведения архитектуры, которые как создание духа доставляли наслаждение и союзникам. Но то, что Перикл не только расходовал деньги на художественные произведения, но и в других отношениях заботился о народе, обнаружилось после его смерти из множества запасов, накопленных во многих магазинах, в особенности же в морском арсенале. Ксенофонт говорит: Кому не нужны Афины? Не нужны ли они всем тем странам, в которых много зернового хлеба и стад, масла и вина, всем тем, которые желают извлекать доход, пуская в оборот деньги или применяя свой ум? Не нужны ли они ремесленникам, софистам, философам, поэтам и всем лицам, которые стремятся ознакомиться с тем, что достойно зрения и слуха в сфере священного культа и общественной жизни?

Пелопоннесская война являлась главным образом борьбой между Афинами и Спартой. Фукидид написал историю большей части этой войны, и это бессмертное произведение есть абсолютное прибретение, доставшееся человечеству в результате борьбы.

Афины дали Алкивиаду вовлечь себя в фантастическое предприятие, и, будучи весьма ослаблены уже вследствие этого, они были побеждены спартанцами, которые совершили предательство, обратившись к Персии и выпросив от персидского цар

291

денег и военный флот. Затем они оказались виновными в новом предательстве, так как они уничтожили в Афинах и вообще в городах Греции демократию и доставили преобладание тем кликам, которые требовали установления олигархии, но не были достаточно сильны, для того чтобы держаться собственными силами. Наконец главная измена Спарты заключалась в Анталкидовом мире, которым она отдала греческие города в Малой Азии под власть персов.

Тогда Лакедемон достиг значительного преобладания как благодаря установленным им олигархиям, так и благодаря гарнизонам, которые он держал в некоторых городах, например в Фивах. Но греческие государства возмущались спартанским угнетениям гораздо больше, чем прежде господством афинян; они свергли иго, фиванцы стояли во главе их и стали на краткое время наиболее выдающимся народом в Греции. Господство Спарты было свергнуто, и благодаря восстановлению мессенского государства Лакедемону была противопоставлена прочная держава. Но Фивы были обязаны всем своим могуществом двум личностям — Пелопиду и Эпаминонду, да и вообще в этом государстве преобладал субъективный элемент. Поэтому здесь особенно процветала лирика, поэзия субъективного; своего рода субъективная глубина чувства проявляется и в том, что так называемый священный отряд, составлявший цвет фиванского войска, считался состоящим из любящих и любимых, и значение субъективности проявилось главным образом в том, что по смерти Эпаминонда Фивы вернулись к своему прежнему состоянию. Ослабевшая и разоренная Греция уже не могла найти спасения в самой себе и нуждалась в авторитете. В городах не прекращалась борьба, и граждане разделились на партии как в итальянских городах в средние века. Победа одной партии влекла за собой изгнание другой, и тогда последняя обыкновенно обращалась к врагам родного города, чтобы воевать против него. Спокойное совместное существование государств стало невозможно, они готовили гибель как друг другу, так и самим себе.

Теперь мы должны выяснить более глубокий смысл упадка греческого мира и признать, что его принципом является становящийся свободным для себя внутренний мир. Мы видим, что внутренний мир возникает различным образом; прекрасной греческой религии угрожает мысль, внутреннее всеобщее; конституциям и законам угрожают страсти индивидуумов и произвол, и всему непосредственному существованию угрожает во всем себя постигающая и проявляющая себя субъективность. Итак, здесь мышление является принципом разложения, а именно разложения субстанциальной нравственности; ведь оно устанавливает противоположность и по существу придает значение принципам разума. В восточных государствах, в которых нет

292

противоположностей, невозможна моральная свобода, так как высшим принципом является абстракция. Но, когда мышление сознает, что оно имеет утвердительный характер, как в Греции, оно устанавливает принципы, и эти принципы находятся в имеющей существенное значение связи с наличной действительностью. Ведь конкретно жизненны у греков нравственность, жизнь для религии, для государства, без дальнейших размышлений, без всеобщих определений: которые тотчас же удаляются от конкретной формы и должны противополагать себя ей. Существует закон и дух в нем. Но как только появляется мысль, она подвергает исследованию конституции; она стремится отыскать лучшее и требует, чтобы то, что она признает лучшим, заменило существующее.

В принципе греческой свободы, так как она есть свобода, заключается то, что мысль должна стать для себя свободной. Мы видим, что она впервые возникает в кругу семи мудрецов, о которых мы уж упоминали. Они прежде всего начали высказывать общие положения, но в эту эпоху мудрость усматривалась еще более в конкретном разумении. Параллельно развитию религиозного искусства и политического строя идет усиление мысли, их врага и разрушителя, и в эпоху Пелопоннесской войны наука уже выработалась. С момента появления софистов ведут свое начало размышление о существующем и резонерство. Именно та деловитость и деятельность, которые мы констатировали у греков в практической жизни и в художественном творчестве, проявлялись у них в многообразной обработке представлений, так что как чувственные вещи изменяются человеческою деятельностью, перерабатываются и извращаются ею, так и содержание духа, то, что имеется в виду, что познается, истолковывается различным образом, становится объектом, подвергаемым переработке, и это занятие становится интересом для себя. Теперь движение мысли и внутреннее углубление в нее, эта свободная от интереса игра сама становится интересом. Образованные софисты, не будучи учеными или людьми науки, мастерски умели обращаться с мыслями и тем изумляли греков. У них был ответ на все вопросы, у них оказывались все общие точки зрения для всех интересов, имевших политическое и религиозное содержание, и дальнейшее развитие заключалось в том, чтобы все уметь доказать, во всем находить такую сторону, которую можно было бы оправдать. В демократии существует особая потребность в том, чтобы говорить перед народом, разъяснить ему что-нибудь, и для этого нужно, чтобы та точка зрения, которую он должен считать существенной, была бы наглядно ему изложена. Здесь оказывается необходимым культивирование духа, и греки переняли эту гимнастику ума у софистов. Но затем это формирование мыслей стало средством, пользуясь которым можно было осуще-

293

ствлять свои намерения и отстаивать свои интересы пред народом: ловкий софист умел повернуть дело в какую угодно сторону, и таким образом открывался простор для страстей. Основной принцип софистов гласил: «Человек есть мерило всех вещей», но в этом, как и во всех их изречениях, заключается двусмысленность, так как человек может быть рассматриваем как дух в его глубине и истинности или же со стороны его произвола и частных интересов. Софисты имели в виду только субъективного человека и утверждали, что произвол есть принцип справедливого права и что стимулом, имеющим решающее значение, является полезное для субъекта. Эта софистика повторяется во все эпохи только в различных формах; так и в наше время она выдает чувство, субъективное мнение о том, что справедливо, за стимул, имеющий определяющее значение.

В красоте как принципе конкретное единство духа находилось в связи с реальностью, с отечеством и семьей. В этом единстве еще не была установлена определенная точка зрения в сфере самого духа; решающее значение для мысли, возвышавшейся над единством, имел еще произвол. Но уже Анаксагор учил, что сама мысль есть абсолютная сущность мира. Затем в начале Пелопоннесской войны Сократ свободно выразил принцип внутреннего мира, абсолютной независимости мысли в себе. Он учил, что человек должен найти в себе и узнать, что справедливо и хорошо и что это справедливое и хорошее по природе своей оказывается всеобщим. Сократ знаменит как учитель морали, но правильнее было бы сказать, что он открыл мораль. У греков была нравственность, но каковы моральные добродетели, обязанности и т. д., этому хотел научить их Сократ. Моральным человеком является не тот, кто просто хочет справедливости и поступает справедливо, не невинный человек, а тот, кто постигает свои действия в сознании.

Когда Сократ утверждал, что человек может действовать, руководясь разумением, убеждением, — он признал, что субъект имеет решающее значение в противоположность отечеству и обычаю, и, следовательно, сделал себя оракулом в греческом смысле. Он говорил, что в нем есть daifioviov, который советует ему, что он должен делать, и открывает ему, что полезно для его друзей. Открылся внутренний мир субъективности и благодаря этому произошел разрыв с действительностью. Правда, сам Сократ еще выполнял свои обязанности как гражданин, но для него истинным отечеством был мир мыслей, а не это существующее государство и его религия. Теперь был поставлен вопрос, существуют ли боги и что они такое? Ученик Сократа, Платон, изгнал из своего государства Гомера и Гезиода, родоначальников религиозных представлений греков, потому что он требовал более высокого, удовлетворяющего требованиям мысли представлени

294

о том, что должно быть почитаемо как бог. Тогда многие граждане удалялись от практической жизни, от государственных дел, чтобы жить в идеальном мире. Принцип Сократа оказывается революционным по отношению к афинскому государству, так как особенность этого государства заключается в том, что обычай есть та форма, в которой выражается его существование, а именно нераздельность мысли и действительной жизни. Когда Сократ желает побудить своих друзей к размышлению, разговор всегда имеет отрицательный характер, т. е. он доводит их до сознания, что они не знают, что справедливо. Но если он был приговорен к смерти за то, что он высказал принцип, который должен был господствовать отныне, то в этом выражается как высокая справедливость, потому что афинский народ осуждает своего абсолютного врага, так и высокий трагизм, заключающийся в том, что афиняне должны были узнать, что осуждаемое ими в Сократе уже пустило прочные корни в них самих, что, следовательно, они в такой же степени виновны или в такой же степени должны быть оправданы. С этим чувством они (впоследствии) осудили обвинителей Сократа и признали его невиновным. А в Афинах с тех пор все более и более развивался более высокий принцип, оказывавшийся гибельным для субстанциального существования афинского государства: дух усвоил себе влечение к тому, чтобы доставлять удовлетворение самому себе, размышлять. Даже и в состоянии упадка дух Афин величествен, так как он оказывается свободным, либеральным, он выражает свои моменты в их чистом своеобразии, в соответствующей им форме. С привлекательною бодростью, мужеством и веселым легкомыслием, проявляемым даже в трагическом, афиняне провожают в могилу свою нравственность. Мы усматриваем более высокий интерес нового просвещения в том, что народ осмеивал свои собственные глупости и восхищался комедиями Аристофана, которые полны язвительнейших насмешек и в то же время носят на себе печать необузданной веселости.

В Спарте наступает такой же упадок, выражающийся в том, что субъект старается отстоять свои интересы, выступая против общей нравственной жизни, но там обнаруживается лишь отдельная сторона частной субъективности, испорченность как таковая, грубая безнравственность, пошлый эгоизм, корыстолюбие, продажность. Все эти страсти проявляются в Спарте, в особенности у спартанских полководцев, которые, большей частью находясь вдали от отечества, получали возможность добиваться своих выгод в ущерб как своему государству, так и тем лицам, для оказания помощи которым они были посланы.

295

Македонское царство

После поражения Афин гегемония досталась Спарте, но она, как уже было упомянуто, до такой степени эгоистически злоупотребляла ею, что возбудила всеобщую ненависть к себе. Фивы недолго могли играть роль, сводившуюся к унижению Спарты, и в конце концов истощили свои силы в войне с фокейцами. Спартанцы и фокейцы, — первые за то, что они напали на фиванскую крепость, последние за то, что они вспахали под поле участок земли, принадлежавший дельфийскому Аполлону, — были присуждены к значительным денежным взысканиям. Но оба эти государства отказались платить, потому что Амфиктионов суд пользовался не большим авторитетом, чем старинный немецкий рейхстаг, которому немецкие государи подчинялись, поскольку это было им угодно. Фиванцы должны были наказать фокейцев; но, совершив своеобразное насильственное деяние, а именно — осквернив и ограбив храм в Дельфах, фокейцы стали на короткое время очень могущественными. Этот поступок завершил падение Греции, святыня была осквернена, бог, так сказать, убит; благодаря этому единство лишилось последней точки опоры; было нарушено благоговение к тому, что в Греции всегда являлось как бы высшей волей, монархическим принципом, он был осмеян и попран.

Дальнейшее развитие выражается в совершенно наивной форме, а именно: вместо низложенного оракула выступает другая принимающая решения воля, действительная, могущественная царская власть. Чужеземец, македонский царь Филипп, взялся отомстить за оскорбление оракула и стал с тех пор его преемником, сделавшись властелином Греции. Филипп подчинил себе греческие государства и довел их до сознания, что их независимость прекратилась и что они уже не могли сохранить самостоятельность. Мелочность, суровость, насилия, обманы в политике — все эти возбуждавшие ненависть черты, в которых так часто упрекали Филиппа, не перешли к юноше Александру, когда он стал во главе греков. Ему не нужно было совершать таких поступков; ему не приходилось еще только создавать для себя войско, потому что он уже нашел его готовым. Подобно тому как он мог вскочить на Буцефала, обуздать его и подчинить его своей воле, он нашел уже сформированной и македонскую фалангу — эту незыблемую дисциплинированную железную массу, производившую сильный эффект уже при Филиппе, который применял ее, подражая Эпаминонду.

Александр был воспитан самым глубокомысленным и многосторонним мыслителем древности — Аристотелем, и воспитание было достойно того, кто занялся им. Александр был введен Аристотелем в недра самой глубокомысленной метафизики; бла-

296

годаря этому его природный характер совершенно очистился и освободился от оков мнения, грубости, бессодержательных представлений. Аристотель оставил эту великую личность такою же непредубежденною, какою она была, но запечатлел в ней глубокое сознание того, что есть истинное, и сделал этот гениальный дух пластичным, как шар, свободно парящий в эфире.

Получив такое образование, Александр стал во главе эллинов, чтобы перенести Грецию в Азию. Будучи двадцатилетним юношей, он вел испытанную армию, в которой все полководцы были пожилые люди, весьма опытные в военном деле. Цель Александра заключалась в том, чтобы отомстить за все то зло, которое в течение долгого времени Азия причиняла Греции,* и наконец разрешить оружием старый спор между Востоком и Западом, окончить их борьбу. Если в этой борьбе он мстил Востоку за то зло, которое он причинил Греции, то он же и отплатил ему добром за те начатки культуры, которые были занесены оттуда, распространив на Востоке созревшую и высоко развитую культуру и эллинизировав оккупированную им Азию. Величие и привлекательность этого дела соответствовали его гению, его своеобразной юношеской индивидуальности, более прекрасной, чем все другие, стоявшие во главе таких предприятий. Ведь в нем не только сочетались гений полководца, величайшее мужество и величайшая отвага, но все эти свойства возвышались благодаря его прекрасной гуманности и индивидуальности. Хотя его полководцы были преданы ему, но все-таки они были старыми слугами его отца, и это ставило его в затруднительное положение: ведь его величие и его юношеский возраст были унизительны для них, считавших вполне законченными себя и то, что уже совершилось; если же их зависть, как у Клита, доходила до слепой ярости, то это должно было очень раздражать и Александра.

Азиатский поход Александра представлял собой в то же время ряд открытий, так как он впервые открыл европейцам доступ в восточный мир и проник в такие страны, как Бактрия, Согдиана, северная Индия, в которые впоследствии почти не проникали европейцы. Организация и план похода, воинский гений, проявлявшийся в расположении войск в сражениях и вообще в тактике, всегда будут предметом восхищения. Он был велик как полководец в сражениях, мудр в походах и диспозициях и храбрейший воин в бою. Смерть Александра, последовавшая в Вавилоне, когда ему было 33 года, также красноречиво свидетельствует о его величии и о его отношении к войску, так как он прощается с ним с полным сознанием своего достоинства.

Александр имел счастье вовремя умереть; правда, это можно назвать счастьем, но скорее это была необходимость. Для того чтобы он остался юношей в памяти будущих поколений, его

297

должна была похитить преждевременная смерть. Как уже сказано выше, Ахиллес начинает собою греческий мир, а Александр заканчивает его, и эти юноши не только сами по себе представляют прекраснейшее зрелище, но в то же время и дают вполне завершенную картину греческой сущности. Александр завершил свое дело и дал свой законченный образ, оставив в нем миру одну из величайших и прекраснейших интуиции, которую мы можем только испортить своими плохими рефлексиями. К великой всемирно-исторической фигуре Александра неприложим современный масштаб добродетели или моральности, которым его пытаются измерять новейшие филистеры-историки. И если, чтобы умалить его заслугу, указывали на то, что он не имел преемников и не оставил после себя династии, то именно греческие государства, образовавшиеся после него в Азии, являются его династией. Он провел два года в походах в Бакдрии, где у него возник конфликт с массагетами и скифами; там образовалось греко-бактрийское государство, просуществовавшее два столетия. Оттуда греки завязали сношения с Индией и даже с Китаем. Греческое господство распространялось на северную Индию, и, по преданию, Сандракотт (Чандрагупта) впервые освободил ее от этого господства. Правда, это имя встречается и у индусов, но, по вышеуказанным причинам, нельзя полагаться на достоверность этих сообщений. Другие греческие государства возникли в Малой Азии, в Армении, в Сирии и в Вавилонии. Но из государств, преемников Александра, в особенности Египет стал великим центром науки и искусства, так как множество произведений архитектуры относится к эпохе Птолемеев, как было установлено на основании расшифрованных надписей. Александрия стала главным торговым центром, в котором устанавливалась связь между восточными обычаями и традициями и западною образованностью. Кроме того, под властью греческих государей процветали царства Македонское, Фракийское, простиравшееся за Дунай, Иллирийское и Эпир.

Александр чрезвычайно любил науки, и он славился наряду с Периклом как самый щедрый покровитель искусств. Мейер говорит в своей истории искусств, что Александр настолько же обязан своей вечной славой своей разумной любви к искусству, как и своим завоеваниям.

Отдел третий

УПАДОК ГРЕЧЕСКОГО ДУХА

Этот третий период истории эллинского мира, к которому относятся дальнейшие бедствия, постигшие Грецию, менее интересует нас. Бывшие полководцы Александра, теперь выступавшие уже самостоятельно как цари, вели продолжительные войны друг с другом, и почти все они испытали самые необычайные превратности судьбы. Особенно замечательна и интересна в этом отношении жизнь Деметрия Полиоркета.

В Греции государства продолжали существовать; после того как Филипп и Александр заставили их сознать их слабость, они еще влачили призрачное существование и кичились ложною самостоятельностью. У них не могло быть чувства собственного достоинства, вытекающего из независимости, и во главе государств стояли государственные деятели — дипломаты, ораторы, которые уже не были, как например Перикл, в то же время и полководцами. Отныне греческие страны уже находятся в разнообразных отношениях к разным царям, которые все еще добивались власти над греческими государствами, а отчасти и популярности в них, особенно в Афинах, потому что Афины все еще импонировали, если не как держава, то как центр высших искусств и наук, в особенности философии и красноречия. Афиняне более воздерживались от распутства, грубости и страстей, господствовавших в других государствах и внушавших презрение к ним, и сирийские и египетские цари считали своею почетною привилегией дарить Афинам большие количеств^ зерновых хлебов и других полезных продуктов. Отчасти и цари считали для себя весьма славным подвигом освобождение греческих городов и государств и поддержание их независимости. Освобождение Греции стало как бы всеобщим лозунгом, и титул освободителя Греции считался весьма почетным. Если вникнуть во внутренний политический смысл этого выражения, то оказывается, что оно означало, что ни одно греческое государство не Д9лжно было достигать значительного могущества и что представлялось жела-

299

тельным, обособляя и дезорганизуя их, не давать ни одному из них усиливаться.

Частные особенности, которыми греческие государства отличались друг от друга, были различны подобно частным особенностям прекрасных богов, из которых каждому свойственны особый характер и особое наличное бытие, но так, что присущая всем им божественность нисколько не страдает от этих особенностей. А когда эта божественность стала слабой и исчезла из государств, остался лишь черствый партикуляризм, отвратительная обособленность, которая упорно и упрямо отстаивает себя и именно поэтому оказывается в полной зависимости от других и во враждебных отношениях с ними. Однако чувство слабости и нужды побудило к образованию отдельных союзов. Этолийцы и их союз как племя, занимавшееся разбоем, положили в основу своего государственного права несправедливость, насилие, обман и заносчивость по отношению к другим. В Спарте господствовали гнусные тираны и отвратительные страсти, и к тому же она находилась в зависимости от македонских царей. После того как угас блеск Фивы, беотийская субъективность выродилась в лень и в пошлое стремление к грубым чувственным наслаждениям. Отличительными чертами Ахейского союза соответственно той цели, для достижения которой он был основан (изгнание тиранов), были прямота и стремление к общественному благу. Но и ему приходилось прибегать к чрезвычайно сложной политике. В общем мы находим здесь дипломатические приемы, бесконечные осложнения, вызываемые множеством различных иноземных интересов, тонкую сеть и игру с беспрестанно новыми комбинациями.

При таком внутреннем состоянии государств, которые, будучи обессилены эгоизмом и распутством, распались на партии, каждая из которых обращается к иноземцам и, изменяя отечеству, заискивает у царей, — интерес представляют уже не судьбы этих государств, а великие личности, появляющиеся среди всеобщей испорченности и благородно посвящающие себя служению отечеству; они являются великими трагическими характерами, гениальность и энергичнейшие усилия которых, однако, не могут искоренить зло, и они погибают в борьбе, не найдя того удовлетворения, которое они получили бы, если бы им удалось возвратить отечеству спокойствие, порядок и свободу, и не сохранив чистой памяти о себе для будущих поколений. Ливии говорит в предисловии к своему труду: «В наше время мы не можем выносить ни наших недостатков, ни средств против них». Но это столь же применимо и к этим последним грекам, которые начали предприятие славное и благородное, но несомненно обреченное на неудачу. Агис и Клеомен, Арат и Филопемен погибли, таким образом, в борьбе за благо своего народа. Плутарх рисует

300

в высшей степени характерную картину этих времен, давая нам представление о значении индивидуумов в эту эпоху.

Но затем в третий период греческой истории происходит еще и соприкосновение с тем народом, который должен был стать всемирно-историческим после греков, и главную роль при этом соприкосновении играло, как и прежде, требование освобождения Греции. После того как последний македонский царь Персей был побежден римлянами в 168 г. до Р. X. и привезен в Рим в триумфальном шествии победителя, римляне напали на Ахейский союз, уничтожили его, и наконец в 146 г. до Р. X. ими был разрушен Коринф. Если представить себе Грецию в том виде, как ее описывает Полибий, то становится ясно, что благородная личность может только прийти в отчаяние от этого состояния, что она может лишь углубиться в философию или, действуя во имя ее, только умереть. Этому партикуляризму страстей, этой розни, подавляющей и хорошее и дурное, противостоит слепая судьба, железная сила, чтобы раскрыть бессилие постыдного существования и со скорбью сокрушить его, потому что исцеление, улучшение и утешение невозможны. Но этой сокрушающей судьбой являются римляне.

301

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

РИМСКИЙ МИР

303

В разговоре с Гете о сущности трагедии Наполеон выразил мысль, что новая трагедия существенно отличается от древней тем, что для нас уже не существует судьбы, которая подавляла бы людей, и что роль древней судьбы теперь играет политика. Итак, последняя должна быть использована в трагедии как новая судьба, как непреодолимая сила обстоятельств, которой вынуждена покоряться индивидуальность. Такой силой является римский мир, призвание которого заключалось в том, чтобы наложить оковы на нравственных индивидуумов, собрать всех богов и всех духов в пантеон мирового владычества и сделать из всего нечто абстрактно-всеобщее. Различие между римским и персидским принципами заключается именно в том, что первый подавляет всякую жизненность, между тем как последний в наиболее полной мере допускает ее сохранение. Так как целью государства является то, чтобы индивидуумы в своей нравственной жизни приносились в жертву, мир погружается в печаль: его сердце надорвалось, уже нет естественности духа, чувствующего несчастье. Но лишь благодаря этому чувству мог возникнуть сверхчувственный, свободный дух в христианстве.

В греческом принципе мы видели духовность в ее радости, в ее веселии и в ее наслаждении: дух еще не углубился в абстракцию, он еще не отрешился от природного элемента, от партикуляризма индивидуумов, вследствие чего даже доблести индивидуумов становились художественными произведениями. Еще не существовало абстрактной общей личности, так как дух сперва должен был развиться до этой формы абстрактной всеобщности, которая подвергала человечество суровой дисциплине. Здесь, в Риме, мы уже находим эту свободную всеобщность, эту абстрактную свободу, которая, с одной стороны, ставит абстрактное государство, политику и власть выше конкретной индивидуальности и вполне подчиняет последнюю, а с другой стороны, в противоположность этой всеобщности, создает личность — свободу личности в себе, которую, конечно, следует отличать от индивидуальности. Ведь личность является основным определением права: она приобретает наличное бытие преимущественно в собственности, но равнодушна к конкретным определениям живого духа, с которым имеет дело индивидуальность. Эти два момента, ко-

304

торыми руководится Рим, политическая всеобщность для себя и абстрактная свобода индивидуума в самом себе, первоначально выражены в форме самого внутреннего мира. Этот внутренний мир, это углубление в самого себя, которое, как мы видели, оказалось гибельным для греческого духа, здесь становится почвою, на которой открывается новая сторона всемирной истории. При рассмотрении римского мира дело идет не о конкретной духовной жизни, имеющей свое богатое содержание, но всемирно-историческим моментом в ней является абстракция всеобщности, и целью, которая преследуется с бессмысленной и бессердечной жестокостью, оказывается только господство для того, чтобы эта абстракция приобрела свое значение.

В Греции основным определением политической жизни была демократия, как на Востоке — деспотизм; здесь же народу противополагается аристократия, и притом непреклонная. И в Греции также в демократии возникали раздоры, но лишь в форме борьбы партий; в Риме принципы вызвали разделение целого, они враждебны друг другу и борются друг с другом: сперва аристократия с царями, затем плебеи с аристократией, пока демократия не достигает господства; тогда -впервые возникают политические партии, из которых произошла та позднейшая аристократия великих индивидуумов, которая покорила мир. Этот дуализм есть именно то, что выражает подлинную внутреннюю сущность Рима.

Ученые рассматривали римскую историю с разных точек зрения и высказывали весьма различные и противоположные взгляды; это можно сказать особенно о древнейшей римской истории, которая разрабатывалась тремя различными классами ученых: историками, филологами и юристами. Историки придерживаются характерных черт и ценят историю, как таковую, так что у них еще легче всего ориентироваться, так как они признают определенные события. Иначе обстоит дело у филологов, которые не придают такого значения общим традициям и обращают больше внимания на детали, которые можно комбинировать различным образом. Эти комбинации сперва признаются историческими гипотезами, а затем их начинают считать установленными фактами. Юристы не менее филологов исследовали по отношению к римскому праву мельчайшие детали и смешали их с гипотезами. Результат был таков, что всю древнейшую римскую историю признали баснословною, вследствие чего эта область и была целиком предоставлена эрудиции, которая всегда оказывается наиболее многоглаголивой именно там, где всего меньше можно извлечь. Если, с одной стороны, утверждают, что в поэзии и в мифах греков содержатся глубокие исторические истины, и они истолковываются как история, то относительно римлян, наоборот, утверждают, что у них непременно должны

305

были существовать мифы, поэтические воззрения и что в основе того, что до сих пор принималось за прозаические и исторические факты, лежат эпопеи.

После этих предварительных замечаний мы переходим к описанию территории.

Центром римского мира является Италия, подобно Греции образующая полуостров, но не столь изрезанный. В этой стране сам город Рим образует центр центра. Наполеон затрагивает в своих воспоминаниях вопрос о том, какой город оказался бы наиболее пригодным в качестве столицы Италии, если бы она была самостоятельна и составляла единое целое. Рим, Венеция, Милан могли бы претендовать на это, — но тотчас же обнаруживается, что ни один из этих городов не являлся бы центром. Северная Италия образует бассейн реки По, и она совершенно отличается от собственно полуострова; Венеция имеет отношение только к северной Италии, а не к югу, а Рим, конечно, может быть центром для средней и для южной Италии, но лишь искусственно и насильственно для тех стран, которые были подчинены ему в северной Италии. И географически и исторически римское государство основано на насилии.

Итак, территория Италии не представляет того естественного единства, каким обладала Нильская долина; в Италии единство было подобно тому, которое благодаря своему господству Македония придала Греции; но Италии недоставало той духовной связи, которая существовала в Греции благодаря одинаковости культуры, потому что Италия была населена весьма разнородными племенами. Нибур предпослал своей римской истории весьма ученый трактат о народах Италии, из которого, однако, вовсе не выясняется их связь с римской историей. Вообще историю Нибура следует признать лишь критикой римской истории, так как история Нибура состоит из ряда трактатов, вовсе не отличающихся единством, свойственным истории.

Мы видели, что общим принципом римского мира является субъективный внутренний мир. Поэтому в ходе развития римской истории внутренняя замкнутость, самодостоверность в себе самом, переходит во внешнюю реальность. Принцип субъективного внутреннего мира сперва осуществляется и получает содержание лишь извне, благодаря частной воле, стремившейся к господству, благодаря воле правительства и т. п. Развитие состоит в очищении внутреннего мира, благодаря которому возникает абстрактная личность, которая придает себе реальность в частной собственности, и тогда высокомерные личности могут быть сдерживаемы лишь деспотическою властью. Общий ход развития римского мира таков: переход от священного внутреннего мира к противоположному. Ход развития здесь не таков, как в Греции, где принцип лишь развивал и расширял свое содержание; но развитие

306

является переходом к противоположному, которое не оказывается гибельным, но которого требует и к которому приводит сам принцип.

Что же касается определенных разграничений в римской истории, то обыкновенно ее разделяют на периоды царской власти, республики и империи, как будто в этих формах выражались принципиальные различия; но в основе этих форм развития лежит один и тот же принцип римского духа. Наоборот, мы должны при разделении иметь в виду ход всемирной истории. Уже прежде история всякого всемирно-исторического народа разделялась на три периода, и этот план должен оправдаться и здесь. Первый период обнимает собой первоначальную историю Рима, в которой по существу противоположные определения еще почиют в спокойном единстве, пока противоположности не усилятся и государственное единство не окрепнет вследствие того, что оно породило из себя противоположность и содержит ее в себе как существующую. Во второй период государство дает этой силе внешнее применение и выступает на всемирно-историческую арену; это — прекраснейшая эпоха римской истории: Пунические войны и соприкосновение с предшествующим всемирно-историческим народом. Открывается более обширная арена на Востоке. Историю в эпоху этого соприкосновения изложил благородный Полибий. С тех пор римское государство расширялось, стремясь к завоеванию мира, и это подготовило его упадок. Наступила внутренняя дезорганизация, так как из противоположности развилось противоречие в себе и получилось полное несоответствие; эта дезорганизация кончается деспотизмом, которым характеризуется третий период. Здесь римская мощь является величественной, блестящей, но в то же время она глубоко подорвана в себе, и христианская религия, возникающая вместе с империей, получает значительное распространение. Наконец к третьему периоду относится и соприкосновение с Севером и с германскими народами, которые затем должны стать всемирно-историческими.

307

Отдел первый

РИМ ДО ВТОРОЙ ПУНИЧЕСКОЙ ВОЙНЫ

Глава перва

ЭЛЕМЕНТЫ РИМСКОГО ДУХА

Прежде чем перейти к римской истории, мы должны охарактеризовать элементы римского духа вообще и прежде всего рассмотреть и исследовать возникновение Рима. Рим возник вне страны, а именно в том углу, где соприкасались три различные области — области латинян, сабинян и этрусков; он образовался не из одного древнего племени, которое объединялось бы естественною патриархальною связью, происхождение которой терялось бы в глубокой древности (как, например, у персов, которые, однако, уже и тогда господствовали над обширным государством), — Рим с самого начала был чем-то искусственным, насильственным, не первоначальным. По преданию, потомки троянцев, приведенных Энеем в Италию, основали Рим; прежде очень любили устанавливать связь между основанием городов и переселениями из Азии, и в Италии, во Франции и даже в Германии (Ксантен) имеются некоторые города, которые ставят свое основание или свои имена в связь с троянцами, спасшимися бегством. Ливии говорит о древних трибах в Риме, о Ramnenses, Titienses и Luceres; если же хотят считать их различными племенами и утверждают, что они, собственно говоря, явились теми элементами, из которых образовался Рим, — взгляд, который очень часто отстаивался в последнее время, — то это прямо противоречит историческим свидетельствам. Все историки единогласно повествуют, что уже в древности на холмах Рима бродили пастухи под предводительством вождей, что первоначально Рим существовал как разбойничье государство и что с трудом удалось объединить живших порознь обитателей окрестностей для совместной жизни. Упоминаются и подробности всего этого. Вышеупомянутые разбойничавшие пастухи принимали всех желавших

308

присоединиться к ним (Ливии называет это colluvies)1; сброд стекался в новый город из всех тех областей, между которыми находился Рим. Историки констатируют, что этот пункт на холме на берегу реки был выбран очень удачно и что он был очень удобен для того, чтобы сделаться убежищем для всяких преступников. Историческим фактом является и то, что в новом государстве не было женщин и что соседние государства не желали заключать с ними connubia (браки); эти два обстоятельства характеризуют новое государство как разбойничью шайку, с которой другие государства не желали иметь ничего общего. И они отклоняли приглашения на праздники в честь богов, и только сабиняне, простой земледельческий народ, у которых, как выражается Ливии, господствовало tristis atque tetrica superstitio2, отчасти побуждаемые суеверием, отчасти из страха, являлись на эти праздники. Затем похищение сабинянок является общепризнанным историческим фактом. Уже в нем проявляется та весьма характерная черта, что религией воспользовались как средством для достижения цели нового государства. Другой способ расширения заключался в том, что жители завоевываемых окрестных городов были насильно переселяемы в Рим. Еще и впоследствии чужеземцы являлись в Рим добровольно, например столь прославившийся род Клавдиев со всеми его клиентами. Коринфянин Демарат, происходивший из знатного рода, поселился в Этрурии, но там его не особенно уважали как изгнанника и чужеземца; его сын Лукумон не мог выносить этого унижения: он переселился в Рим, по словам Ливия, потому что там были новый народ и repentina atque ex virtute nobilitas3. К Лукумону тотчас стали относиться с таким уважением, что впоследствии он стал царем.

Это основание государства следует признать существенной основой своеобразия Рима. Ведь оно непосредственно влечет за собой в высшей степени суровую дисциплину, равно как и самопожертвование для достижения цели союза. Государство, которое только что образовалось и основано на насилии, должно быть поддерживаемо насилием. Из такого происхождения вытекает не нравственная связь, достойная свободных людей, а вынужденная субординация. Римская virtus есть храбрость, но не только личная, а такая, которая по существу проявляется в товарищеской солидарности, которая всего выше ценится и которая может быть связана со всякими насильственными действиями. Если римляне образовали такой замкнутый союз, то хотя у них не существовало такой внутренней противополож-

1Стечение нечистот.

2Дикое и мрачное суеверие.

3Вдруг возникшая и обязанная своим возвышением доблести знать.

309

ности, как у лакедемонян по отношению к покоренному и порабощенному народу, однако у них возникло различие между патрициями и плебеями и борьба между ними. Эта противоположность намечена уже в форме мифа в лице двух враждующих братьев, Ромула и Рема. Рем погребен на Авенстинской горе: она посвящена злым гениям, и туда удалялись плебеи. Возникает вопрос, как установилось это различие? Уже было упомянуто, что Рим образовался благодаря разбойничавшим пастухам и стечению всякого сброда; впоследствии в нем были насильственно поселяемы и жители взятых и разрушенных городов. Более слабые, более бедные лица, позднее поселившиеся, неизбежно оказывались в униженном и зависимом положении по отношению к основателям государства и к тем лицам, которые отличались храбростью и богатством. Итак, нет надобности прибегать к излюбленной в новейшее время гипотезе, по которой патриции составляли особое племя.

Зависимость плебеев от патрициев часто изображается как вполне установленная законом и даже имевшая священный характер, так как в руках патрициев были sacra1, а плебеи как бы не имели богов. Плебеи предоставили патрициям лицемерную возню с этим хламом (ad decipiendam plebem. Cic.)2, не придавая никакого значения их священнодействиям и наблюдениям авгуров; если же они, не признавая связи политических прав со священнодействиями, присвоили их себе, то этим они все же не посягнули на святыню, как и протестанты, освободившие политическую государственную власть и отстоявшие свободу совести. Как уже было сказано, отношение между патрициями и плебеями следует понимать таким образом, что бедные и поэтому беспомощные вынуждены примыкать к более богатым и почтенным лицам и искать у них patrocinium3. Лица, находившиеся в зависимости от более богатых и пользовавшиеся их покровительством, назывались клиентами. Но вскоре возникает различие между клиентами и плебсом. При раздоре между патрициями и плебеями клиенты стояли на стороне своих патронов, хотя и они принадлежали к plebs. Что это отношение клиентов к патронам не было юридическим, установленным законом, вытекает из того, что оно постепенно исчезло, после того как были изданы законы и они стали известны всем сословиям, потому что, как только индивидуумы нашли защиту в законе, вышеупомянутая временная необходимость перестала существовать.

Сначала, когда государство было разбойничьей организацией, всякий гражданин непременно был солдатом, потому что госу-

1 Священнодействия.

2 Чтобы обманывать народ

3 Покровительства.

310

дарство существовало благодаря войне: это бремя было тягостно, потому что всякий гражданин должен был сам содержать себя на войне. Это обстоятельство вызвало чрезмерную задолженность плебеев патрициям. С изданием законов и это отношение, которое делало возможным произвол, должно было мало-помалу прекратиться; однако патриции вовсе не обнаруживали склонности тотчас же освободить плебеев от их зависимости; наоборот, эта зависимость все еще должна была продолжать существовать в их интересах. В законах двенадцати таблиц было еще много неопределенного, очень многое еще было предоставлено произволу судьи; но судьями были только патриции; таким образом, противоположность между патрициями и плебеями еще долго продолжает существовать. Лишь постепенно плебеям становятся доступны все высокие места, и они получают права, прежде принадлежавшие только патрициям.

В первоначальной греческой жизни, хотя она и не возникла из патриархального отношения, все-таки существовали семейная любовь и семейная связь, и для достижения мирной цели общественной жизни нужно было искоренение разбойников на море и на суше. Наоборот, основатели Рима — Ромул и Рем, — по преданию, сами являются разбойниками, с самого начала изгнанными из семьи и выросшими без семейной любви. Первые римляне добыли себе жен не путем свободного сватовства и не по взаимному влечению, а насилием. Это начало римской жизни в дикой грубости, исключавшей чувства естественной нравственности, обусловливает один из ее элементов, а именно суровость по отношению к семье, эгоистическую суровость, составлявшую впоследствии основное определение римских нравов и законов. Итак, мы не находим у римлян семейных отношений как прекрасных свободных отношений, основанных на любви и на чувстве, но вместо доверия проявляется принцип суровости, зависимости и подчинения. В сущности брак в его строгом и формальном виде вполне имел характер вещного отношения: жена принадлежала мужу (in manum conventio), и брачная церемония основывалась на coemtio в той форме, в какой эта формальность могла соблюдаться и при всякой другой покупке. Муж получал право на свою жену, равно как на свою дочь, и в такой же степени и на ее состояние, и все, что она приобретала, она приобретала для своего мужа. В хорошие времена республики браки заключались и посредством религиозной церемонии confarreatio, которая, однако, впоследствии не совершалась. Не меньшую власть, чем благодаря coemtio, муж получал, если он женился путем так называемого usus1, т. е. если жена в продолжение года оставалась в доме мужа и отлучалась за это врем

Пользовани

311

не больше чем на 3 ночи (trinoctium). Если муж не женился ни в одной из форм, принятых при in manum conventio, то жена или оставалась в отцовской власти, или находилась под опекой своих родственников по отцу, она была свободна по отношению к своему мужу. Итак, римская матрона достигала почета и достойного положения лишь благодаря независимости от мужа, но жена не занимала достойного положения благодаря мужу и благодаря самому браку. Если муж желал развестись с женой согласно менее стеснительному для него праву, а именно если брак не был освящен посредством confarreatio, то он просто отпускал ее. Положение сыновей было совершенно сходно с положением жены: с одной стороны, они были почти так же подчинены отцовской власти, как жена супружеской, они не могли иметь собственности, и было совершенно безразлично, занимали они в государстве высокую должность или нет (лишь для peculia castrensia и adventitia здесь устанавливались особые права), а, с другой стороны, когда они формально освобождались от отцовской власти, их связь с их отцом и с их семьей совершенно прекращалась. О том, что здесь положение детей приравнивалось к положению рабов, может, конечно, свидетельствовать юридическая форма imaginaria servitus1 (mancipium), через которое должны были проходить дети, формально освобождаемые от отцовской власти. По отношению к наследству, собственно говоря, было бы нравственно, чтобы наследство разделялось поровну между детьми. Но у римлян, наоборот, проявляется в самой резкой форме произвол завещания.

Такие извращенные и деморализованные формы принимают у римлян основные отношения нравственности. Безнравственной активной суровости римлян в этих частных отношениях необходимо соответствует пассивная суровость их организации для государственных целей. За ту суровость, которая проявлялась к римлянину в государстве, он вознаграждался тою суровостью, которую он проявлял по отношению к своей семье: с одной стороны, он был рабом, с другой — деспотом. Это составляет римское величие, отличительною особенностью которого являлась суровая непреклонность в единстве индивидуумов с государством, с законом государства и с повелениями государства. Чтобы составить себе точное представление об этом духе, следует иметь в виду не только действия римских героев, когда они борются против врага как солдаты или полководцы или выступают как послы, причем их помыслы всецело принадлежат лишь государству и его повелениям, без колебаний и уступок, — но главным образом поведение плебеев во время восстаний против патрициев. Как часто плебеи во время своих восстаний, когда расстраивалс

1 Воображаемое рабство

312

законный порядок, бывали успокаиваемы чисто формальными приемами и как часто их обманывали, чтобы не исполнять их справедливых и несправедливых требований! Как часто, например, сенат назначал диктатора, когда не было ни- войны, ни опасности со стороны врага, чтобы мобилизовать плебеев как солдат и военной присягой обязать их беспрекословно повиноваться. Лицинию понадобилось десять лет, чтобы провести законы, благоприятные для плебеев; формальный протест других трибунов сдерживал их, и еще терпеливее они ждали применения этих законов, которое было отсрочено. Можно спросить, чем были вызваны такой склад ума и такой характер? Их невозможно вызвать, но они объясняются в основных чертах вышеупомянутым возникновением из первоначальной разбойничьей шайки, затем свойствами, принесенными объединившимися в Риме народами, наконец определенностью всемирного духа, соответствовавшею характеру того времени. В состав римского народа входили этрусские, латинские, сабинские элементы; в них должны были содержаться естественные задатки для формирования римского духа. О духе, характере и жизни древнеиталийских народов мы знаем очень мало, — мы обязаны этим бессмысленности римской историографии! И то немногое, что нам известно, мы знаем главным образом благодаря грекам, которые писали о римской истории. Но об общем характере римлян мы можем сказать, что в противоположность вышеупомянутой первоначальной дикой поэзии и извращению всего конечного на Востоке, в противоположность прекрасной гармонической поэзии и спокойной свободе духа греков, здесь, у римлян, появляются житейская проза, сознание конечности для себя, абстракция рассудка и суровость личности, которая даже в семье не возвышается от свойственного ей узкого высокомерия до естественной нравственности, но остается бессердечной и бессмысленной единицей и устанавливает единство этих единиц в абстрактной всеобщности.

Эту крайнюю прозаичность духа мы находим в этрусском искусстве, которое, отличаясь совершенной техникой и верным природе исполнением, лишено греческой идеальности и красоты; затем мы находим ее в развитии римского права и в римской религии.

Несвободной, бездушной и бессердечной рассудочности римского мира мы обязаны возникновением и развитием положительного права. А именно, мы уже видели, как на Востоке нравственные и моральные в себе отношения были обращены в юридические предписания; даже у греков обычай являлся в то же время юридическим правом, и именно поэтому государственный строй находился в полной зависимости от обычая и образа мыслей и еще не обладал прочностью в себе в противоположность изменчивому внутреннему миру и частной субъективности.

313

Римляне произвели это великое разграничение и придумали правовой принцип, являющийся внешним, т. е. независящим от настроения и чувства. Если они таким образом формально подарили нам многое, то мы можем находить применение для этого дара и пользоваться им, не делая себя жертвами этой сухой рассудочности, не считая ее для себя окончательным воплощением мудрости и разума. Те, которые жили при ней, были жертвами, но для других они именно благодаря этому приобрели свободу духа, ту внутреннюю свободу, которая вследствие -этого освободилась от вышеупомянутой сферы конечного и внешнего. Теперь духу, чувству, убеждению, религии уже не угрожает опасность запутаться в этой абстрактной юридической рассудочности. В искусстве также имеется своя внешняя сторона; когда в искусстве вполне выработалась техника, может возникать и проявляться свободное искусство. Но достойны сожаления те, которые не знали ничего кроме техники и больше ни к чему не стремились; точно так же следовало бы относиться с сожалением к тем, которые, когда возникло искусство, все еще продолжали бы думать, что нет ничего выше техники.

Мы видим, что римляне были таким образом связаны абстрактною рассудочностью конечного. Она является для них высшим определением и поэтому их высшим сознанием в религии. В самом деле, связанность была религией римлян, между тем как, наоборот, у греков она являлась жизнерадостностью свободной фантазии. Мы привыкли считать греческую и римскую религии тождественными и часто употребляем имена Юпитер, Минерва и т. д., говоря о греческих и о римских божествах без различия. Это допустимо, поскольку культ греческих богов был более или менее усвоен римлянами, но как египетская религия не была греческою вследствие того, что Геродот и греки обозначали египетские божества именами Латона, Паллада и т. д., так и римская религия не была греческою. Говорили, что в греческой религии трепет, внушаемый природою, возвышался до чего-то духовного, до свободного воззрения и до духовного фантастического образа, что греческий дух не ограничился чувством ужаса, но обратил природное отношение в свободное и жизнерадостное отношение. Наоборот, римляне ограничивались немым и тусклым внутренним миром, и благодаря этому внешнее являлось объектом, чем-то иным, таинственным. Ограничивавшийся таким образом внутренним миром римский дух оказался связанным и зависимым, на что указывает уже происхождение слова religio (lig — are)1. Римлянин всегда имел дело с чем-то таинственным, он предполагал во всем нечто скрытое и искал его, и между тем как в греческой религии все было открыто,

1Связывать

314

ясно, доступно чувству и воззрение являлось не чем-то потусторонним, а дружественным, посюсторонним, — у римлян все представляется таинственным и всему придается двоякий смысл; они видели в предмете, во-первых, самый предмет, а затем еще и то, что было скрыто в нем; всей их истории присуще это раздвоение. Рим имел кроме своего собственного имени еще таинственное название, которое было известно лишь немногим. Полагают, что это название было Valentia, латинский перевод слова Рим, а по мнению других — Amor (Roma, если читать буквы этого слова в обратном порядке). Ромул, основатель государства, имел еще священное имя Квирин, под которым его почитали; таким образом, римляне назывались еще и квиритами (это имя находится в связи со словом curia, его производили даже от сабинского города Cures).

У римлян религиозный трепет не получил дальнейшего развития, но замкнулся в субъективной самодостоверности. Поэтому сознание не придало себе духовной объективности и не возвысилось до теоретического созерцания вечно божественной природы и до освобождения в ней; оно не извлекло для себя религиозного содержания духа. Римлянин вкладывает бессодержательную субъективность совести во все, что он делает и намеревается сделать: в свои договоры, в государственные отношения, обязанности, семейные отношения и т. д.; и все эти отношения не только получают благодаря этому санкцию законности, но и выражаются, так сказать, в торжественных актах, подтверждаемых клятвой. Бесконечное множество церемоний при комициях, при вступлении в должность и т. д. являются проявлениями и выражениями этой прочной связи. Вообще sacra везде играют в высшей степени важную роль. Самые простые вещи тотчас же обращались в священнодействия и как бы окаменевали в них. Сюда относятся, например, confarreatio при браках, при которых строго соблюдались формальности, затем наблюдения авгуров и ауспиции. Изучение этих sacra неинтересно и скучно, но оно дает новый материал для ученых исследований относительно того, были ли они (sacra) этрусского, сабинского или иного происхождения. Из-за них считали римский народ в высшей степени набожным во всем его поведении; но смешно, когда новейшие исследователи почтительно и благоговейно говорят об этих священнодействиях. Особенно много возились со всем этим патриции; поэтому их считали жреческими фамилиями в качестве священных родов, представителями и охранителями религии, и плебеи вследствие этого превратились в безбожный элемент. Об этом уже было сказано то, что следовало сказать. Древние цари были в то же время и reges sacrorum. После того как царская власть была уничтожена, все же еще остался rex sacrorum, но он, как и все остальные жрецы, был подчинен верховному жрецу

назад содержание далее



ПОИСК:







© Алексей Злыгостев, дизайн, подборка материалов, разработка ПО 2001–2019
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'
Сайт создан при помощи Богданова В.В. (ТТИ ЮФУ в г.Таганроге)