им к концу жизни общем собрании своих трудов он уведомляет своих читателей, что повсюду, где раньше речь шла о разуме и его отрицательном характере, следует вместо разума читать ум, а вместо ума — разум, как будто желая тем самым устранить все следы своих прежних лучших устремлений. Ибо то обстоятельство, что уму надлежит, как он считал раньше, занимать в философии первое место, а разуму — второе, явствует уже из требования, согласно которому разуму все должно быть сделано понятным, из чего, само собой разумеется, следует, что разум не есть изначально постигающее, что существует многое, что он изначально не постигает. Если то, что должно сделать разуму
понятным все выходящее за пределы его непосредственного содержания, не называть умом, то как же еще можно это назвать? Бог познается именно только умом, причем только высший, образованнейший, достигший цели мышления ум и познает Бога. Разум познает только непосредственное, то, что не обладает возможностью бытия; он, подобно женщине в доме, отнесен к субстанции, оиоча, ее он должен держаться, чтобы в доме царили благосостояние и порядок, он есть связующее воедино, ограничивающее, тогда как ум есть расширяющее, ведущее вперед, деятельное. Разум — неподвижное, основа, на которой все должно быть построено, но именно поэтому сам не строящий. Непосредственно он соотносится лишь с чистой субстанцией, она для него — непосредственно достоверное, а все, что ему следует понять вне этого, должно быть для него опосредствовано умом. Функция разума — держаться отрицательного, именно поэтому ум вынужден искать положительное, которому только и подчинится разум. Разум настолько далек от того, чтобы служить непосредственным органом положительному, что, именно отталкиваясь от его противоречия этому, ум поднимается до понятия положительного 5.
Прежнее отношение Якоби к разуму состояло в том, что он отводил разуму слишком незначительную роль, хотел прийти к божественному, положительному непосредственно, т.е. исключая отрицательное, а не преодолевая его. Позже его неожиданно привлекло совершенно обратное отношение, а именно: то непосредственное знание, которое он раньше пытался утвердить, исключая разум, он теперь приписывал самому разуму.
Если бы непосредственное знание, присущее разуму, было знанием Бога, то Бог мог бы быть также лишь непосредственно сущим, т. е. мог бы быть только субстанцией,
537
против чего Якоби решительно выступает, так как он стремится к личному эмпирическому Богу. Непосредственное знание Бога могло бы быть только слепым, т. е. незнающим, знанием; Бог мог бы тогда быть также только не суще сущим, то ц,т1 ovtuk; ov, ибо суще сущее, ovtwq ov, также могло бы быть познано только положительно, отчетливо, посредством знания. Совершенно так, будто Бог есть только не суще сущее (отрицательное), гласят известные слова Якоби: «Бог, который мог бы быть познан, не был бы Богом, т. е. (так следует, собственно говоря, понимать эту фразу) Бог есть столь отрицательное, что он перестал бы быть Богом, если бы он мог быть познанным, введенным в свет знания». Эта фраза Якоби звучит совершенно аналогично следующему: тьма, которую бы увидели, не была бы больше тьмой (уже древние мыслители говорили: тьма есть то, что нельзя увидеть ни при свете, ни без него). Такой смысл высказываниям Якоби, правда, приписать нельзя, отчасти потому, что он вообще был человеком умеренным, сторонившимся крайностей, отчасти же потому, что это противоречит его желанию обрести личного, человеческого Бога, отношение к которому могло бы носить личный, или человеческий, характер. Соответственно своему изначальному образу мышления или убеждению он хотел, если выразить это правильно, сказать следующее: Бог, который был бы познан или мог бы быть познан так, как нечто познается в математике, т. е. по существу посредством незнающего знания, такой Бог вообще не был бы Богом. Однако если его мнение действительно таково, то из этого именно следует, что Бог не может быть непосредственно познан, так как непосредственное знание может быть лишь слепым, незнающим знанием, знанием, которое знает не посредством движения (ибо в движении всегда есть опосредствование) , но знает лишь постольку, поскольку оно не движется. Нерешительность Якоби — поистине тростник, колеблемый ветром,— очевидна уже из того, что сначала он высказывает совершенно правильную (в соответствии с последним толкованием) мысль (Бог, который мог бы быть познан, и т. д.), а затем говорит о непосредственном знании Бога разумом.
Когда Якоби позже, стремясь примириться с рационализмом, заменил чувство разумом, его философия утратила и ту истинность, которой она обладала раньше. Чувство выражает личное отношение. Теперь же безличному разуму приписывалось непосредственное отношение к личному Богу, что совершенно немыслимо. Якоби был твердо
538
уверен в том, что рациональные системы в конечном итоге по существу ничего не объясняют (подобно тому как геометрия, собственно говоря, ничего не объясняет или просто утверждает: это гак). Якоби принадлежит остроумное сравнение всех рациональных систем с нюрнбергскими играми, которые не вызывают в нас отвращения лишь до того момента, пока мы не изучили все их возможности. И все-таки в силу фатального стечения обстоятельств он не видел возможности в ином знании, кроме отрицательного. Единственное знание, противопоставляемое им этому субстанциальному знанию, состояло в том, чтобы закрыть глаза, не хотеть ничего о нем знать. Тем самым он лишил себя всякой возможности достигнуть более высокой науки. Философия, не сохраняющая свою основу в отрицательном и стремящаяся, минуя его, т. е. непосредственно, прийти к положительному, божественному, погибает в конце концов от неизбежного духовного оскудения. Подобное научное оскудение составляет подлинный характер философии Якоби. Ибо даже то, чего он на своем пути достигает в понимании Бога или божественных вещей, сводится к столь немногому, оно столь скудно и бедно по сравнению с полнотой и богатством подлинного религиозного познания, что, будь только это доступно человеческому духу, участь его была бы достойна сожаления. Окончательная оценка философии Якоби сводится к тому, что он по существу, т. е. научно, ничего не знает не только о Боге и божественных вещах, но и о небожественном, о противостоящем Богу.
С самого начала Якоби отличался высоким устремлением к духовному, можно даже сказать — к сверхчувственному, его натуре не хватало только противоположного. Ибо духовное может быть истинно достигнуто лишь в отношении к недуховному и посредством его преодоления. Все замкнутое в себе, пусть даже оно избрало лучшее,— в философии от лукавого. Якоби с самого начала исключил из своего философского рассмотрения природу, чем он, в частности, очень отличался от Канта, проявлявшего во всех своих работах большую любовь к природе и глубокое знание ее. Якоби же всегда испытывал как бы некий панический страх перед природой и в той мере, в какой он уделял ей внимание, видел в ней лишь несвободу, небожественность и недуховность; причиной этого было, быть может, то случайное обстоятельство, что его учителем физики и философии был женевский профессор Лесаж — впрочем, весьма достойный человек,— который, будучи убежденным
539
картезианцем, даже во второй половине XVIII века разработал атомистически-механистическую гравитационную систему, близкую картезианскому учению о вихрях. Вполне вероятно, что взгляды учителя вызвали у Якоби ту идиосинкразию, вследствие которой, как он мне часто говорил, он не может даже мыслить материю живой; между тем Гёте, например, однажды сказал, что даже не представляет себе, как бы он мог мыслить материю не живой. Это свойство Якоби сохранил и в более поздние годы — ни «Метафизические начала естествознания», ни «Критика способности суждения» (самая глубокая работа Канта, которая, если бы он не кончил, а начал ею свою научную деятельность, придала бы, вероятно, совсем иное направление его философии) не внесли в это никакого изменения. Когда же Якоби увидел, что природа вошла в философию b как ее существенный элемент, ему не оставалось ничего другого, как объявить эту систему пантеизмом в самом грубом и обычном понимании этого слова и всячески ее преследовать. Однако философия не может заниматься только наивысшим, она должна, чтобы быть действительно всеохватывающей наукой, действительно связывать самое высокое с самым низким. Тот, кто заранее отбрасывает природу как недуховное, сам лишает себя материала, внутри которого и из которого он может развить духовное. Сила орла в полете проявляется не в том, что он не ощущает, как глубина тянет его вниз, а в том, что он преодолевает это, более того — превращает в средство, позволяющее подняться ввысь. Дерево, корни которого уходят глубоко в землю, может еще надеяться на то, что ему удастся поднять к небу свою отягощенную цветением крону; мысли же, с самого начала отделившиеся от природы, подобны растениям, лишенным корней, или — еще более — тем нежным нитям, которые в позднее лето плывут по воздуху, одинаково неспособные ни достигнуть неба, ни силою собственной тяжести коснуться земли. Подобное «бабье лето» идей и обнаруживается преимущественно в построениях Якоби, выраженных, впрочем, с достаточной глубиной и изяществом.
Завершение философии Якоби заключается поэтому в общем незнании. Когда Якоби утверждает, что философия не может дать именно того, чего от нее прежде всего ждут, т. е. знания о находящемся за пределами обычного опыта, то он полностью соглашается и солидаризируется с рационализмом; разница состоит лишь в том, что он отсылает для постижения всего того, что должно было бы быть
540
высшей ценностью философии, к нефилософии, к незнанию — к чувству, к своего рода предчувствию или, особенно в его ранних работах, к вере, которую он позже (поскольку для рационалистической эпохи вера была чем-то предосудительным) заменил непосредственным знанием, присущим разуму, и которое, как и чувство, не могло принять форму науки (противоречие). Этот выход — отослать человека для постижения всего истинного и в собственном смысле слова положительного к вере — не был, впрочем, чем-то свойственным только философии Якоби; это было принято с давних пор, ибо испокон веку бросалась в глаза бессодержательность обычной философии по сравнению с богатством содержания откровения. Поскольку здесь речь идет об отношении знания к вере, я на этом остановлюсь подробнее. Надо различать следующее: 1) те, кто не интересуется философией, в чьих интересах даже указать на ее недостаточность, утверждают, что вера (которую они понимают как историческую, христианскую веру) содержит то, что не содержится и не может содержаться в философии. При этом знание и вера или философия и вера остаются вне друг друга, подобно двум отдельным областям; эту противоположность вполне можно принять, даже понять, как она должна была возникнуть после того, как философия была освобождена Декартом. Ибо с этого времени содержание положительной религии оказалось вне сферы философии. (Декарт отрицает во всех своих работах, что он утверждает что-либо против учения церкви; между тем он берет материал для своей философии, сообразуясь только со своими намерениями. Поскольку, однако, философия, которая еще со времен схоластики только предпосылала положительное содержание, теперь стала совершенно независимой от него, она, конечно, должна была перейти в область отрицательного.) Однако менее понятно, когда 2) различие между верой и знанием перемещается в само знание, в саму философию, в результате чего и знание и вера должны носить философский характер, т. е. на одной стороне находится, как предполагают, философское знание, на другой — философская вера. И это может еще происходить двумя способами: либо вера и знание мыслятся в единстве (во всяком случае не в противоречии друг с другом), либо они мыслятся противоположными друг другу. Последнее относится к философии Якоби; по его мнению, знание неизбежно ведет к фатализму и атеизму, а вера — единственный путь к Богу, который есть провидение, свобода и воля. Если, однако, при таком противополо-
541
жении то и другое, вера и знание, мыслятся в философия, т. е. философскими по своему характеру (ведь, невзирая на свое учение о незнании, Якоби также определенно притязал на то, что он разработал философское учение), то и веру и знание надлежит объяснить методом философии. Между тем система, утверждающая философское знание и в корне противоположную ему, но также философскую веру, должна была бы, чтобы иметь хотя бы чисто формальное право на существование, являть собой систему философского, т. е. философски постигаемого, дуализма. Подобную систему можно представить себе следующим образом: рациональное или только субстанциальное знание мыслится как завершенное, а именно таким образом, что разум познает себя действительно как все бытие, т. е. как все конечное бытие (ибо, если бы разум познавал себя безусловно как все бытие, он должен был бы познавать себя также Богом, и Бог был бы не чем иным, как разумом). Как все конечное бытие или, выражаясь точнее, как принцип всего конечного бытия знание познало бы себя в том случае, если бы оно познало себя в своей чистой субъективности, и эта субъективность тогда (как в своем роде бесконечная) тем самым включала бы в себя отношение к столь же бесконечной объективности. Пройденный до сих пор разумом путь, который привел его к познанию самого себя как всеобщей субстанции, и был бы путем завершенного знания; однако именно в этой цели, в этом завершении, знание познало бы себя как только субстанцию и тем самым необходимым образом отличало бы от себя то, чему оно служит субстанцией или подчинено, или по отношению к чему оно являет собой лишь не-сущее, и определило бы его как не только субстанциально или субъективно сущее, а как сущее в чистой бесконечной объективности — в бесконечной свободе от всякой субъективности. В этом последнем акте знание поэтому познало бы себя как не все, т. е. не как истинно объективно сущее, и в этом уничтожении самого себя в качестве всего сущего полагало бы то бесконечно положительно или объективно сущее в Бога. Этот последний акт полагания в Бога покоился бы на том, что из своей прежней само-объективности (само-бытия объектом) оно отступило в полную субъективность; этот акт был бы сам необходимым образом субъективным актом, его можно было бы сравнить только с актом молитвенного благоговения, основанным именно на подобном самоуничтожении перед лицом всевышнего, перед которым мы полагаем себя в отношение полного бытия субъектом, т. е. не-само-бытия. Этот
542
чисто субъективный акт можно было бы определить и по отношению к знанию как акт веры или даже как веру и по следующим основаниям: знание обретает уверенность в безмерно сущем посредством своего самоуничтожения; однако оно не видит безмерно сущее до тех пор, пока в нем есть еще остаток объективности, пока оно еще не уничтожило себя. Следовательно, оно уничтожает себя только в вере, чтобы посредством этого самоуничтожения — как бы в виде воздаяния за свою утраченную самость — ему была дана безмерность. Тем не менее, поскольку знание уничтожает себя только как само объективное, а не как субъективное и поскольку оно только в субъективности есть завершенное знание (до этого, пока оно еще хотело быть объективным, оно было производящим природу), оно именно как знание остановилось бы, и последним, одновременным результатом было бы знание завершенное и уничтожающее само себя в вере, но именно поэтому знание истинно положительное и полагающее божественное. Так внутри философии мог бы совершиться переход от знания к вере.
Однако Якоби был далек от такого объяснения. Конец его философии — полный диссонанс, который не разрешается ни в чем, ни в какой-либо высшей идее.
Вообще объяснение, подобное приведенному выше, мыслимо лишь в такой системе, в которой содержался бы и ответ на следующие неизбежно возникающие вопросы: если то, что в своей внутренней глубине есть чистое знание, следовательно, не-сущее (так как знающее есть по отношению к сущему необходимым образом не само сущее),—если, следовательно, то, что в своей внутренней глубине есть чистое знание и не-сущее, во вне себя бытии есть порождение объективного бытия, то откуда этот принцип черпает мощь, позволяющую ему полагать себя объективным, полагать себя как сущее, тогда как он ведь не только должен быть не-сущим, но безусловно изначально таков? Откуда его существование во-вне (Ex-sistens), т. е. его бытие вне себя, вне того места, где он, собственно говоря, должен быть, т. е. вне внутренней глубины? Если он в этом овнешнении есть принцип, производящий мир, то как он стал внешним? Ибо он должен быть ставшим внешним. Если он не должен быть внешним, как показывает конечная стадия, то он не мог быть внешним и изначально. Если же он изначально есть или был внутренним, то как он был положен как внутренний? Ведь это также должно быть объяснено. Короче говоря, такое объяснение было бы возможно
543
только в системе, которая была бы уже исторической иди приближалась бы к таковой. Однако Якоби раз и навсегда объявил ее невозможной, ибо в своем отношении к знанию он полностью согласен с учением рационализма. Поэтому если вообще считать, что им создана система, то его философию можно рассматривать только как абсолютно дуалистическую, но к этому следует добавить: она являет собой совершенно неразрешенный и именно поэтому необъясненный дуализм. На одной стороне — свобода, на другой — необходимость, однако, каким образом, если есть свобода, есть и необходимость или, если существует необходимость, существует и свобода и как они связаны друг с другом, об этом, по мнению Якоби, нельзя ничего не только знать, но и мыслить. Якоби объявил эту противоположность столь непримиримой, что объединение того и другого не может быть даже мыслимо.
Самое верное представление о философии Якоби, которое мы после всего сказанного можем составить, складывается, если считать, что он находился на стыке двух эпох — одна из них простиралась перед ним как безотрадная, глухая пустыня — такой он ее и воспринимал; другую он лишь издали созерцал как землю обетованную. Однако между ним и израильским законодателем, который вывел свой народ из пустыни, существовало то большое различие, что, хотя Моисею и не дано было самому вступить в землю обетованную, он был преисполнен надежды и веры, что его народ достигнет этой земли и когда-нибудь будет жить там; Якоби же не только сам не достиг ее, но и отрицал возможность того, что кто-либо когда-нибудь ее достигнет. Вследствие этого нам надлежит почитать его и признавать выразителем живого противоречия по отношению к более раннему времени и непроизвольным пророком лучшего времени, непроизвольным — поскольку он не хотел предсказывать наступление этого времени, считая, что оно никогда не может прийти; пророком — поскольку он против своего желания его предсказывал, подобно ясновидцу Валааму 7, который пришел, чтобы проклясть Израиль, и вынужден был благословить его.
Есть такое знание — признать его Якоби не хотел — которое, будучи, с одной стороны, рационалистично, с другой — включает в себя веру и материально, в соответствии с его предметами — знание, которое действительно постигает свободу и провидение как причину мира, постигает свободу человеческой воли, индивидуальную жизнь после смерти и все остальное, требуемое верой, которое, однако,
544
не только не исключает веру в этом смысле, но и формально по существу содержит ее в себе.
Напомню здесь прежде всего общее и постоянное словоупотребление, согласно которому вера противопоставляется не знанию вообще и в любом смысле, а только непосредственному знанию, созерцанию, что явствует уже из изречения: блаженны невидевшие и уверовавшие 8. Следовательно, опосредствованному, возможному только через опосредствование знанию вера отнюдь не противоположна, напротив, существенно с ним связана таким образом, что там, где есть опосредствованное знание, необходимо есть и вера, более того, вера проявляет себя и касается нас преимущественно в опосредствованном знании. В обыденной жизни верой называют уверенность в возможности того, что непосредственно невозможно, что возможно лишь благодаря последовательности и сцеплению обстоятельств и действий, короче говоря, возможно лишь благодаря более или менее многочисленным опосредствованиям. Поэтому можно сказать, что всё происходит в вере. Скульптор, перед которым находится мрамор, содержащий будущее произведение, не видит это произведение. Однако, не будь у него веры, т. е. уверенности в том, что то, что он теперь не видит, может стать видимым посредством его усилий, посредством действий, которые он предпримет при обработке мрамора, он не приступил бы к работе. Вера всегда ставит перед собой цель и существенна в любой деятельности, направленной на нечто определенное. Колумб верил в существование неизвестной в его время части света и смело плыл на запад. Разве мы могли бы сказать — Колумб верил в эту часть света, если бы он никогда не покидал берегов Испании? Поэтому там, где нет одновременно воления и деяния, нет и веры; верить и не двигаться с места — противоречие, подобно тому как противоречие существует в тех случаях, когда утверждают, что верят в поставленную цель, и ничего не предпринимают для ее осуществления. Поэтому в том, что Якоби говорил о своей вере и при этом бездействовал, заключалось противоречие. Истинная вера должна была бы проявиться в том, чтобы не бояться усилий, способных открыть те опосредствования, которые сделали бы то, во что верит вера, очевидным для разума и самой строгой науки. Если вера — необходимая составная часть каждой целенаправленной деятельности, то она и существенный элемент истинной философии. Всякая наука возникает только в вере; тот, кто просто выучит первые теоремы Евклида, не только сочтет высшие достижения геометрии
545
невозможными, но и просто не поймет их — те самые достижения, которые он с легкостью постигнет, пройдя через все опосредствования. Всякая наука, и прежде всего философия, постоянно, следовательно, имманентно и существенно включает в себя веру как нечто именно в ней себя утверждающее. Таким образом, те, кто разделяет, более того — противопоставляет друг другу знание и веру, относятся к той, к сожалению, весьма многочисленной в наши дни категории людей, которые сами не знают, чего они хотят,— самое печальное, что может случиться с существом, обладающим разумом. Либо такие верующие мыслят веру не как созерцание — тогда они не должны отказаться от знания вообще и вместе с ним также от опосредствованного знания, но тем более признавать его; либо они понимают веру как непосредственное познание, истинное созерцание — тогда им не следует считать себя сторонниками разумной веры, а отождествлять себя с теми, кто выдают себя за непосредственно осененных божественным духом и поэтому именуют себя не философами, а теософами.
Сравнивая их с философами незнания, следует сказать, что теософы, так же как те, считают себя знающими не научным образом, однако отнюдь не, как те, полностью незнающими, напротив, как в высокой степени, даже преимущественно и в наивысшей мере знающими. Насколько бедным и лишенным содержания выступает учение о незнании, настолько богатой и преисполненной содержания являет себя теософия, претендующая на полное растворение в созерцании или в непосредственном опыте, а также на некое экстатическое видение всех вещей такими, как они суть в Боге, в их истинном изначальном состоянии.
Эта форма эмпиризма утверждает, следовательно, не просто чувство, ничего, впрочем, не выражающее, которое имеет не более чем полемическое, т. е. отрицательное, значение, не непосредственное знание разума, не способное, однако, обрести форму знания; этот эмпиризм претендует на обладание непосредственным созерцанием божественной природы и божественного происхождения вещей. (Следовательно, теософия — второй подраздел той философии, которая считает своей основой непосредственный внутренний опыт.) Поскольку это созерцание сообщено быть не может и поэтому есть нечто таинственное, мистическое, то теософия — своего рода мистика. Существуют два рода мистицизма: один — чисто практический, или субъективный, не претендующий на какую-либо научность; но есть и другой, объективный мистицизм, претендующий на
546
объективное познание. Такова теософия, спекулятивный, или теоретический, мистицизм, который, отказываясь от научной (рациональной) формы, тем не менее претендует на спекулятивное содержание.
Как же, однако, можно обосновать то непосредственное видение не только божественного, но и самого процесса творения, или, собственно говоря, эманации, происхождения вещей из Бога, которое утверждает теософ? Если вы вспомните, что говорилось в изложении натурфилософии, вам станет ясно: это то, что в человеке осознало самого себя и пришло к самому себе, то, что прошло через всю природу, как бы вынесло, узнало все, из самоотчуждения вновь вернулось в себя, в свою сущность. Но если оно есть возвращенное начало, то сущность человека есть вновь го, что было в начале творения, она тождественна уже не созданному, а источнику творения. Следовательно, человеческое сознание, будучи концом творения, есть одновременно и его начало; для него должно быть различимо все движение от начала до конца, это сознание должно быть врожденной наукой, как бы присущей самой природе человека,— универсально знающим посредством собственного становления. Однако таким мы его не обнаруживаем; если подобная наука субстанциально и мыслится в сущности человека, то во всяком случае она в нем присутствует не актуально, а скрыто, погруженная в глубочайшую потенциальность. Считать это (то, что сознающее себя в человеке прошло через все творение) правильной предпосылкой упомянутая теория может исходя из того, что сущность человека не осталась на том месте, куда она была положена изначальным творением, что человек утратил свое универсальное, или центральное, положение по отношению к вещам, сам стал вещью, не сумел сохранить себя в своей свободе от всех вещей, сохранить себя над ними как принцип, как источник, видя себя в этой всеобщности, а стремился к особенности, требовал собственного бытия. Тем самым он стал равным вещам, даже отчасти подчиненным им; из того центрального созерцания, в которое он был положен изначально, он попал в сферу периферийного знания, где вещи суть внешние не только по отношению друг к другу, но и по отношению к нему, где они не только исключают взаимно друг друга, но и его. Подобное катастрофическое изменение сущности человека известно в той или иной форме всем религиям, в христианской религии оно называется грехопадением. Следовательно, человек утерял упомянутое центральное знание. С этим согласны и теософы. Однако,
18*
547
говорят они, даже если признать, что подобная катастрофа произошла, это еще не могло привести к тому, что субстанция человеческого знания перестала быть субстанциально, или материально, всезнающей; она не перестала быть тем, в чем содержится материя всякого знания; она только перестала быть актуально всезнающей и теперь в качестве лишь жаждущего знания (в качестве ума) находится вне человека. Таким образом, человек больше не пребывает там, куда он был положен самим творением; посредством ложного экстаза он положен вне того центра, в котором он обладал знанием всех вещей. Но разве не может он посредством обратного экстаза вновь переместиться туда, в средоточие вещей, и в своем восторге соединиться с самим божеством? Такова должна была бы быть аргументация теософии.
На вопросе о возможности исключительного состояния сущности человека мы здесь останавливаться не будем (это относится к области психологии), однако если допустить для отдельных людей возможность подобного возвращения к изначальной сущности, возможность перемещения в центр, допустить, что существует напряжение внутреннего чувства, способное привести к погружению в божество, то это состояние может быть уподоблено лишь тому, о котором апостол Павел в Послании к коринфянам (1. Кор. 14) говорит, что в этом состоянии прекращается язык и познание, т. е. изъясняющееся с помощью языка дискурсивное, связанное с различением сознание. Подобное состояние сделало бы невозможным всякое сообщение познания. То, что услышал бы такой пребывающий в экстазе человек, были бы, как говорит о себе апостол Павел (2. Кор. 12,4), аррт|та ()Т)цата — неизреченные слова. Далее, кому бы ему должно сообщить это познание? Безусловно тем, кто находится вне этого состояния, для которых его слова были бы, следовательно, совершенно непонятны. Его слова уподобились бы тем «языком произносимым невразумительным словам», о которых говорит апостол, далее, впрочем, поясняя: «в церкви хочу более сказать пять слов умом моим (т. е. слова, которые мне самому ясны по своему смыслу), чтобы и других наставить, нежели тьму слов языком» (1 Кор. 14,19). Это противопоставление показывает, что «говорить языком» означает то же, что говорить непонятно для других. В высшей степени непонятны большей частью и речения теоретических мистиков, собственно теософов; они предстают перед нашим взором отнюдь не в состоянии блаженного покоя, в котором, по нашему разумению, должны находиться подлинные мистики, а в страшном борении, претер-
548
певающими тяжелую борьбу. Их высказывания столь вынужденны, что мы видим их как бы пребывающими в некоем процессе. Находись они действительно в центре, они должны были бы умолкнуть, но они ведь хотят и говорить, хотят высказаться, высказаться ради тех, кто находится вне центра. В этом и состоит противоречие теософии. Если принцип, в котором впечатление, причем лишь смутное, хаос всех предыдущих моментов, обнаруживается только как чувство, если этот принцип хочет действовать сам по себе, т. е. отстраняя свободный дух (который дан ему в его теперешнем состоянии как модератор, как освободитель), то он может выступать только как не владеющая собой натура. Индивидуальный дух, в котором этот принцип теряет всякую меру, не господствует над своими мыслями, и в тщетном стремлении выразить то, для выражения чего у него нет средств, он не уверен ни в чем (подобно тому, что Якоб Бёме говорит о своем духе): «он схватывает то, что он схватывает», однако без всякой уверенности в этом, не ставя перед собой такую цель, не будучи способен созерцать это в уме, как в зеркале (в рефлексии). Вместо того чтобы господствовать над предметом и стоять над ним, теософ сам становится предметом; вместо того чтобы объяснять, сам становится феноменом, требующим объяснения. Я говорю о тех, кто поистине изначально и в силу особых свойств своей природы являются теософами, а не о тех, кто в качестве неких странствующих рыцарей ищут научных приключений и изображают из себя теософов, пытаясь создать видимость глубокого проникновения в суть вещей, полагая, что тем самым они быстрее и легче, чем посредством серьезных научных занятий, привлекут к себе внимание. Теософы полностью отвергают определение современной жизни, сами лишают себя величайших преимуществ нынешнего состояния науки — дистинктивного, различающего, все разделяющего и разъединяющего познания, которое, правда, также есть переход, но такой же переход, как вся современная жизнь. Наше назначение состоит в том, чтобы жить не в созерцании, а в вере, т. е. в опосредствованном знании. Наше знание фрагментарно, а это означает, что оно должно создаваться по частям, последовательно, по ступеням и разделам. Каждый, кто когда-либо испытал благодетельное ощущение от разделения своих мыслей, от последовательного порождения знания и познания, никогда не откажется от этой осмысленной двойственности. В созерцании как таковом нет понимания. Каждый видит во внешнем мире более или менее одно и то же, но не каждый
549
может это высказать. Каждая вещь проходит определенные моменты, чтобы достигнуть своей завершенности: ряд процессов, где каждый последующий продолжает предыдущий, приводит ее к завершенности. Этот процесс в растении, например, крестьянин видит так же, как ученый, но по существу он его не познает, ибо не может разъединить, обособить моменты, высказать их в их противоположности. Совершенно так же, если бы человек и мог, на что претендуют теософы, проникнуть в самом себе в тот трансцендентный процесс, посредством которого произошло становление всего, это не привело бы к подлинной науке. Ибо всякое проникновение, чувство, созерцание само по себе немо, для того чтобы оно было высказано, необходим опосредствующий его орган. Если созерцающий им не располагает или преднамеренно от него отказывается, чтобы речь его шла непосредственно из созерцания, он, как уже было сказано, соединяется с предметом и столь же непонятен для третьего лица, как и самый этот предмет. Все, что в том принципе, который мы называем подлинной субстанцией души, содержится potentia, должно быть сначала доведено до подлинной рефлексии (в уме или в духе), чтобы достигнуть наивысшего выражения. Здесь, следовательно, проходит граница между теософией и философией, которую человек, приверженный науке, целомудренно стремится сохранить в чистоте, не позволяя соблазнить себя кажущейся полнотой материала в теософских системах. Действительно, философия незнания, например, предшествовавшая теософии, отличается от нее главным образом абсолютным отсутствием субстанции. Обе эти формы как бы разделили между собой два принципа, из совокупности которых только и возникает истинная наука. В философии Якоби тот же принцип, который можно определить как субстанциально незнающий, но именно поэтому стремящийся к знанию, жаждущий его, есть ум. Чувство у Якоби по существу лишь жажда знания. Ум как положительный принцип знания, есть в этой философии своего рода половинчатая воля, не обладающая силой устранить в качестве чувства чувство, которое движет им, подобно тому как чувство голода устраняется посредством привлечения или принятия пищи. Якоби не касается субстанции, он даже отталкивает ее и поэтому оставляет и природу полностью вне себя; его философия противоположна всякой натурфилософии. Теософ же в той мере, в какой он спекулятивен, существенно и главным образом натурфилософ. Однако если философия незнания страдает от недостатка знания, то теосо-
550
фия страдает от избытка одного только материала знания. Этой общей характеристикой теософии я охарактеризовал и удивительного индивидуума этого направления — знаменитого Якоба Бёме 9.
Якоба Бёме. у которого все еще подлинно и изначально, следует отличать от того класса мистиков, у которых нет уже ничего живого и изначального, у которых всё уже искажено. К этим людям относится прежде всего хорошо известный Сен-Мартен 10: в его речах мы слышим уже не глубоко взволнованного человека, как в словах Бёме, а лишь компилятора, повторяющего чужие идеи, которые к тому же служат теперь совершенно иным целям. То, что у Я. Бёме еще полно жизни, у него уже мертво, лишь труп, бальзамированный мертвец, мумия того, что некогда было живым, подобно тем, которые используются в тайных обществах, преследующих одновременно алхимические, магические и теургические цели. Предупреждать от подобных мистерий — наш долг, тем более если мы знаем, а узнать это нетрудно, что такой мистицизм находит своих сторонников не в здоровых, а в самых испорченных классах общества. Подобный напиток, сдобренный пряностями, а подчас и составленный из худших ингредиентов, пригодный или предназначенный разве что для того, чтобы возбудить чей-либо давно притупившийся вкус, годится для кухни ведьмы, куда его и отправил Гёте в «Фаусте» ". Да хранит Бог немецкую молодежь от такого и подобного ему адского снадобья ныне и во веки веков!
В наши дни люди, недостаточно осведомленные, пользуются понятиями мистицизма, мистики самым странным образом; так, например, они называют мистиком каждого, кто вообще верит в откровение, пусть даже в историческом смысле. Для таких людей и Иоганнес Мюллер, например, был бы уже мистиком. Это — злоупотребление, типичное для времени, сваливающего все в одну кучу, не ведающего различий понятий и слов. Неправильное применение слов «мистическое», «мистицизм» основано на еще более глубоком непонимании этих слов, ибо ими пользуются для того, чтобы указать на некий материальный характер учений или утверждений. Вкратце понятие мистического так, как оно понимается многими, состоит в следующем: всё выходящее за пределы моей индивидуальной способности понимания я назову мистическим — пусть даже это будет положение, обретенное в ходе чисто научного и методически совершенного развития, так как ничто не должно превышать нашу способность понимания и никто не смеет ут-