Часть 4.
идет о том, чтобы рассмотреть случай общества, которое вот уже более
века шумно бичует себя за свое лицемерие, многословно говорит о своем
собственном молчании, упорствует в детализации того, что оно не говорит,
изобличает проявления власти, которую оно само же и отправляет, и обещает
освободиться от законов, которые обеспечили его функционирование. Я хотел бы
произвести смотр не только этим дискурсам, но и той воле, которая их несет,
и той стратегической интенции, которая их поддерживает. Вопрос, который
хотел бы задать, это вопрос не о том, почему мы подавлены, но о том, почему
мы с такой страстью и злобой - против своего самого недавнего прошлого,
против своего настоящего и против самих себя - говорим, что мы подавлены. По
какой спирали мы пришли к такому вот утверждению, что секс отрицается, к
тому, чтобы демонстративно показывать, что мы его прячем, чтобы говорить,
что мы его замалчиваем, и все это - формулируя его в самых откровенных
словах, пытаясь показать его в его самой обнаженной реальности, утвержда
его в позитивности его власти и его эффектов? Конечно же, есть все основани
спросить себя, почему так долго секс ассоциировался с грехом,- нужно было бы
еще посмотреть, каким образом образовалась эта ассоциация, и воздержаться от
того, чтобы глобально и поспешно говорить, что секс был "осужден",- но точно
так же следовало бы спросить себя, почему мы так сильно казним себя сегодн
из-за того, что когда-то сделали его грехом. Какими путями пришли мы к тому,
чтобы чувствовать "вину" перед своим сексом? И быть цивилизацией настолько
уникальной, чтобы говорить себе о самой себе, что она долгое врем
"грешила", и "грешит" еще и сегодня, против секса- злоупотреблением властью.
Как произошел этот сдвиг, который, продолжая претендо-
{i}106{/i}
вать на избавление нас от греховной природы секса, обвиняет нас в
большой исторической ошибке, которая заключалась якобы именно в том, чтобы
измыслить эту греховную природу и затем извлечь из этого верования самые
губительные последствия?
Мне скажут, что если и есть сегодня столько людей, твердящих об этом
подавлении, то это потому, что оно исторически очевидно. И что если они
говорят о нем так много и так долго, то это потому, что подавление это
глубоко укоренилось, что у него крепкие корни и причины, что оно оказывает
на секс столь сильное давление, что одно лишь обличение никоим образом не
сможет нас от него избавить; эта работа может быть только длительной. Без
сомнения, тем более длительной, что власти свойственно - ив особенности
власти, подобной той, которая действует в нашем обществе,- быть репрессивной
и с особой бдительностью подавлять всяческую бесполезную энергию,
интенсивность удовольствий и всякого рода неупорядоченное поведение. Нужно,
значит, быть готовым к тому, что последствия освобождения от этой
репрессивной власти дадут себя знать очень не скоро: попытка говорить о
сексе свободно и принимать секс в его реальности столь чужда основной линии
всей, теперь уже тысячелетней, истории и к тому же столь враждебна присущим
власти механизмам, что затея эта, прежде чем достичь успеха в своем деле,
обречена на долгое топтание на месте.
Однако по отношению к тому, что я назвал бы этой "гипотезой
подавления", можно выставить три существенных сомнения. Первое сомнение:
действительно ли подавление секса является исторической очевидностью? И
действительно ли то, что обнаруживается при самом первом взгляде и,
следовательно, позволяет сформулировать отправную гипотезу, это - усиление
или, быть может, установление,
{i}107{/i}
начиная с XVII века, режима подавления по отношению к сексу? Вопрос
собственно исторический. Второе сомнение: механика власти - ив особенности
та, что действует в обществе, подобном нашему, - действительно ли она
принадлежит преимущественно порядку подавления? Запрет, цензура, отрицание -
действительно ли они являются формами, в соответствии с которыми власть
осуществляет себя всеобщим образом во всяком, быть может, обществе, а в
нашем - наверняка? Вопрос историко-теоретический. Наконец, третье сомнение:
критический дискурс, обращенный к подавлению,- сталкивается ли он с
механизмом власти, действовавшим до того беспрепятственно, чтобы преградить
ему дорогу, и не является ли он сам только частью той {i}же{/i} исторической
сетки, которую он и изобличает (и которую он, без сомнения, маскирует),
называя этот механизм "подавлением"? Действительно ли исторически существует
разрыв между эпохой подавления и критическим анализом подавления? Вопрос
историко-политический. При введении этих трех сомнений речь идет не только о
построении контр-гипотез, симметричных и обратных первым; дело не в том,
чтобы сказать: сексуальность вовсе не подавлялась в капиталистических и
буржуазных обществах, но, напротив, наслаждалась там режимом постоянной
свободы; дело не в том, чтобы сказать: власть в обществах, подобных нашему,
скорее терпима, нежели репрессивна, и критика подавления может сколько
угодно придавать себе вид разрыва,- в действительности она является частью
процесса, который гораздо старше ее самой, и в зависимости от ключа, в
котором прочтут этот процесс, она выступит или как новый эпизод в смягчении
запретов, или как более изощренная и более скрытая форма власти.
Сомнения, которые я хотел бы противопоставить гипотезе подавления,
нацелены скорее не на то, чтобы
{i}108{/i}
показать, что она ошибочна, но на то, чтобы разместить ее в рамках
общей экономики дискурсов о сексе внутри современных обществ, начиная с XVII
века. Почему о сексуальности заговорили и что о ней сказали? Каковы были
последствия того, что о ней было сказано, в плане власти? Каковы связи между
этими дискурсами, этими властными последствиями и удовольствиями, которые
были ими инвестированы? Какое, исходя из этого, формировалось знание?
Короче, речь идет о том, чтобы установить - в его функционировании и праве
на существование - тот режим власть-знание-удовольствие, который и
поддерживает у нас дискурс о человеческой сексуальности. Отсюда и то, что
основной вопрос (по крайней мере, поначалу) состоит не столько в том, чтобы
знать, говорят сексу да или нет, формулируют запреты или же разрешения,
утверждают ли его важность или же отрицают его последствия, наказуемы ли
слова, которыми пользуются для его обозначения,- сколько в том, чтобы
принять во внимание самый факт, что о нем говорят, тех, кто о нем говорит,
места и точки зрения, с которых о нем говорят, институции, которые побуждают
о нем говорить, которые собирают и распространяют то, что о нем говорят,-
короче, принять во внимание некий глобальный "дискурсивный факт": "выведение
в дискурс" секса. Отсюда же проистекает и важность знания о том, в каких
формах и по каким каналам, скользя вдоль каких дискурсов, власть добираетс
до самых тонких и самых индивидуальных поведений, какие пути позволяют ей
достичь редких или едва уловимых форм желания, каким образом ей удаетс
пронизывать и контролировать повседневное удовольствие,- и все это с помощью
действий, которые могут быть отказом, заграждением, дисквалификацией, но
также и побуждением, интенсификацией,- короче, с помощью "полиморфных техник
власти". Отсю-
{i}109{/i}
да, наконец, следует, что важным будет не определение того, ведут ли
эта дискурсивная продукция и эти действия власти к формулированию истины о
сексе или, наоборот, лжи, предназначенной для того, чтобы ее скрыть,- но
высвобождение той "воли к знанию", которая служит им одновременно и опорой и
инструментом.
Я хотел бы быть правильно понятым; я не настаиваю на том, что, начина
с классической эпохи, секс не был запрещен, или что ему не были поставлены
преграды, или что он не был замаскирован или не признан; я даже не
утверждаю, что с этого момента он был подвержен всему этому меньше, чем
прежде. Я не говорю, что запрещение секса - это только приманка, но
говорю, что приманкой является делать из этого запрета фундаментальный и
конституирующий элемент, исходя из которого можно было бы написать историю
того, что, начиная с современной эпохи, было сказано о сексе. Все эти
отрицательные элементы - запреты, отказы, цензуры, отрицания,- которые
гипотеза подавления группирует в один большой центральный механизм,
предназначенный говорить "нет", являются, несомненно, только частями,
играющими локальную и тактическую роль в том выведении в дискурс, в той
технике власти, в той воле к знанию, которые к ним отнюдь не сводятся.
Короче говоря, я хотел бы отделить этот анализ от привилегий, которыми
обычно жалуют экономику разреженности и принципы прореживания, чтобы,
напротив, искать инстанции производства дискурса (которые, конечно же,
оставляют место и молчанию), инстанции производства власти (функцией которых
иногда является и запрещать), инстанции производства знания (которые часто
вводят в оборот разного рода незнание и систематические ошибки); я хотел бы
написать историю этих инстанций и их трансфор-
{i}110{/i}
маций. И вот самый первый обзор, выполненный с этой точки зрения,
указывает, кажется, на то, что, начиная с конца XVI века, "выведение в
дискурс" секса подлежало вовсе не процессу ограничения, но, напротив,
подчинялось механизму нарастающего побуждения; что техники власти,
осуществляющиеся на сексе, следовали не принципу жесткого отбора, но,
напротив, принципу рассеивания и насаждения разнообразных форм
сексуальности; что воля к знанию не остановилась перед неустранимым табу, а
выказала упорство - проходя, несомненно, сквозь множество ошибок - в том,
чтобы создать науку о сексуальности. Именно эти движения я и хотел бы - в
некотором смысле поверх гипотезы подавления и фактов запрещения или
исключения, к которым она отсылает,- представить теперь схематичным образом,
отправляясь от нескольких исторических фактов, имеющих значение своего рода
отметин.
II. Гипотеза подавлени
1. Побуждение к дискурсам
XVII век: это якобы начало эпохи подавления, свойственного обществам,
называемым буржуазными, подавления, от которого мы будто бы до сих пор не
совсем еще освободились. Называть секс по имени стало с этого момента будто
бы и труднее и наклад-нее. Как если бы для того, чтобы овладеть им в
реальности, понадобилось сначала свести его к уровню языка, суметь
контролировать его свободное обращение внутри дискурса, изгнать его из
сказанных вещей, загасить слова, которые делают его слишком ощутимо
присутствующим. И даже сами эти запреты боятся, казалось бы, называть его по
имени. Даже без того, чтобы провозглашать это вслух, современное целомудрие
добивается-де того, чтобы о нем не говорили, добивается всего лишь игрой
запретов, отсылаю-
{i}111{/i}
щих друг к другу: мутизмы, которые тем, что они молчат, принуждают к
молчанию. Цензура.
Однако же, если взять эти три последние века в их беспрерывных
трансформациях, то вещи предстают совсем иначе: вокруг и по поводу секса -
настоящий дискурсивный взрыв. Здесь нужно объясниться. Вполне возможно, что
имела место чистка, и довольно суровая, дозволенного словаря. Вполне
возможно, что были установлены настоящие кодексы риторики намека и метафоры.
Новыми правилами приличия, несомненно, отфильтровывались слова: полици
высказываний. Равно как и контроль за самим говорением: гораздо более строго
было определено, где и когда о нем нельзя говорить; в какой ситуации, между
какими говорящими и внутри каких социальных отношений; таким образом были
установлены регионы если не полного молчания, то, по крайней мере, такта и
сдержанности: например, между родителями и детьми, воспитателями и
учениками, хозяевами и слугами. Здесь, почти наверняка, существовала
настоящая экономика ограничений. Она интегрировалась в эту политику языка и
речи - с одной стороны, спонтанную, а с другой - заранее согласованную,
которая сопровождала социальные перераспределения в классическую эпоху.
Зато на уровне дискурсов и их различных областей имеет место почти что
обратный феномен. Дискурсы о сексе - дискурсы специфические, разнообразные
одновременно по своей форме и по своему объекту,- не прекращая размножались:
своего рода дискурсивная ферментация, которая ускорилась с XVIII века. Я
думаю здесь не столько о вероятном размножении "недозволенных" дискурсов,
дискурсов-нарушений, которые откровенно называют секс оскорбления ради или в
насмешку над новым целомудрием; затягивание потуже правил приличия при-
{i}112{/i}
вело, по всей видимости, в качестве противодействия к возрастанию в
цене и к интенсификации непристойной речи. Но главное - это умножение
дискурсов о сексе в поле действия самой власти: институциональное побуждение
к тому, чтобы о нем говорить, и говорить все больше и больше; настойчивость
инстанций власти в том, чтобы слушать, как о нем говорят, и заставлять
говорить его самого, явно все артикулируя и бесконечно накапливая детали.
Возьмем эволюцию католического пастырства и таинства покаяния после
Тридентского Собора. Мало-помалу прикрывается нагота вопросов, которые
формулировались в руководствах по исповеди в средние века, и даже многих из
тех, что были в ходу еще в XVII веке. Теперь уже избегают входить в детали,
которые такими авторами, как Санчес или Тамбурини, долгое время считались
необходимыми, чтобы исповедь была полной: взаимное расположение партнеров,
принятые позы, жесты, прикосновения, точный момент наслаждения - педантичный
обзор полового акта в самом его отправлении. Все более и более настойчиво
рекомендуется деликатность. Что касается грехов против чистоты, то нужна
самая большая предосторожность: "Эта материя напоминает смолу, и как бы с
ней ни обращались - даже если бы это делалось для того, чтобы очистить себ
от нее,- она тем не менее оставляет пятна и все-таки пачкает"1. А позднее
Альфонс де Лигуори предпишет начинать - чтобы иметь возможность при
необходимости этим и ограничиться, особенно в случае с детьми,- с "окольных
и несколько расплывчатых"2 вопросов.
Но язык может сколь угодно оттачиваться. Сфера того, о чем делаютс
признания - и признани
______________
1 P.Segneri, {i}L'Instruction dupinltent{/i} (французский перевод,
1695), р.301.
2 A. de Liguori, {i}Pratique des confesseurs{/i} (французский перевод,
18S4), р.140.
{i}113{/i}
именно о плоти,- беспрерывно расширяется. Потому что контрреформация во
всех католических странах стремится сделать исповедь более частой, нежели
раз в году. Потому что она пытается навязать скрупулезные правила анализа
самого себя. Но особенно потому, что все большее и большее значение в
покаянии - она придает быть может, даже в ущерб другим грехам - всяческим
вкрадчивым проявлениям плоти: мыслям, желаниям, сладострастным фантазиям,
наслаждениям, слитным движениям души и тела,- все это отныне должно войти,
причем в деталях, в игру исповеди и наставления. В соответствии с новым
пастырством секс не должен именоваться без специальных предосторожностей; но
его аспекты, его корреляты, его эффекты должны быть прослежены вплоть до их
тончайших ответвлений: тень, промелькнувшая в гр±зах, задержавшийся в
сознании образ, непредотвращенное сообщничество между механикой тела и
попустительством духа - обо всем должно быть сказано. Двойная эволюци
нацелена на то, чтобы сделать из плоти корень всех грехов и переместить
самый важный момент во всем этом с собственно акта на столь трудную дл
восприятия и формулировки смуту желания; поскольку это зло, поражающее
человека всего и в самых скрытых формах,- "проанализируйте старательно все
способности вашей души, память, рассудок, волю. Проанализируйте с точностью
также и все ваши чувства. [...] Еще проанализируйте все ваши мысли, все ваши
речи и все ваши действия. Проанализируйте все, вплоть до ваших снов, чтобы
узнать, не дали ли вы, когда бодрствовали, на них своего согласия. [...]
Наконец, не считайте, что в этой материи, столь щекотливой и опасной, хоть
что-то есть мелкое и незначительное"1.
____________
1 P.Segneri, loc. cit., pp.301-302.
{i}114{/i}
Таким образом, услужливый и внимательный дискурс должен следовать всем
изгибам линии соединения души и тела: под поверхностью грехов он выявляет
непрерывные прожилки плоти. Под прикрытием языка, который пекутся очистить
так, чтобы секс в нем больше не назывался прямо, бремя заботы о нем берет на
себя - и устраивает нечто вроде облавы на него - дискурс, претендующий на
то, чтобы не оставить сексу ни одного укромного местечка и не дать ему
перевести дыхание.
Быть может, именно здесь впервые заставляет себя принять - в форме
всеобщего принуждения - это, столь характерное для современного Запада,
предписание. Я говорю не об обязательстве сознаваться в нарушениях законов
секса, как того требовало традиционное покаяние, но о задаче почти
бесконечной: говорить - говорить себе самому и говорить другому и столь
часто, насколько возможно,- все, что может касаться игры неисчислимых
удовольствий, ощущений и мыслей, которые через душу и тело имеют некоторое
сродство с сексом. Этот проект "выведения в дискурс" секса сформировался уже
довольно давно - в традиции аскетизма и монашества. XVII век сделал из этого
правило для всех. Скажут, что на самом деле это было применимо только к
очень немногочисленной элите; масса же верующих, ходивших на исповедь лишь
от случая к случаю в течение года, избегала столь сложных предписаний. Но
безусловно важно здесь то, что обязательство это было зафиксировано, по
крайней мере, как идеал для всякого доброго христианина. Установлен
императив: не только признаваться в поступках, противоречащих закону, но
стараться превратить свое желание - всякое свое желание - в дискурс.
Насколько возможно, ничто не должно избежать этого формулирования, пусть
даже слова, которые оно использует, и должны
{i}115{/i}
быть тщательно нейтрализованы. Христианское пастырство установило в
качестве фундаментального долга задачу пропускать все, что имеет отношение к
сексу, через бесконечную мельницу речи'. Запрет на некоторые слова,
благопристойность выражений, всякого рода цензура словаря - все это вполне
могло бы быть только вторичными диспозитивами по отношению к этому основному
подчинению: только способами сделать это подчинение морально приемлемым и
технически полезным.
Можно было бы прочертить линию, которая пошла бы прямо от пастырства
XVII века к тому, что стало его проекцией в сфере литературы, причем
литературы "скандальной". Говорить все,- повторяют наставники,- "не только о
совершенных поступках, но и о чувственных прикосновениях, обо всех нечистых
взглядах, всех непристойных речах/.../, всех допущенных мыслях"2. Де Сад
возвращает это предписание в терминах, которые кажутся переписанными из
трактатов по духовному руководству: "Вашим рассказам необходимы детали,
возможно более многочисленные и пространные; судить о том, что в страсти, о
которой вы повествуете, имеется относящегося к человеческим нравам и
характерам, мы можем лишь постольку, поскольку вы не скрываете ни одного из
обстоятельств;
впрочем, и мельчайшие подробности бесконечно полезны для того, что мы
ждем от ваших рассказов"3. В конце XIX века анонимный автор {i}My secret
Life{/i} все еще подчинялся этому предписанию; он был, без сомнения, по
крайней мере внешне, обычным распутником;
_____________
1 Реформированное пастырство, пусть и более сдержанным образом, также
установило правила выведения секса в дискурс. Это будет развернуто в
следующем томе - {i}Плоть и тело.{/i}
2 A. de Liguori, {i}Preceptes sur le sixime commandement{/i}
(французский перевод, 1835). р.5.
3 D.-A. de Sade, {i}Les 120 journees de Sodome,{/i} Pauvert, I, pp.
139-140.
{i}116{/i}
но ему пришла мысль продублировать свою жизнь, которую он почти
полностью посвятил сексу, скрупулезнейшим пересказом каждого из ее эпизодов.
Он просит иногда за это извинения, выказывая свою заботу о воспитании
молодых людей,- он, который напечатал (всего в нескольких экземплярах) эти
одиннадцать томов, посвященных детальным описаниям своих сексуальных
приключений, удовольствий и ощущений; скорее, стоит поверить ему, когда он
позволяет проскользнуть в своем тексте голосу чистого императива: "Я
рассказываю факты так, как они произошли, насколько я могу их вспомнить; это
все, что я могу сделать"; "в тайной жизни не должно быть ничего
пропущенного; нет ничего такого, чего следовало бы стыдиться. [...] никогда
не возможно слишком хорошо знать человеческую природу"1. Этот одинокий
человек из {i}Тайной жизни{/i} часто говорил,- оправдываясь в том, что он
это описывает,- что даже самые странные из его занятий, безусловно,
разделяют тысячи людей на земле. Но самое странное в этих занятиях состояло
в том, чтобы о них обо всех рассказывать, причем в деталях и день за днем, и
принцип этот был заложен в сердце современного человека добрых два века
назад. И скорее, чем видеть в этом необычном человеке отважного беглеца из
того "викториан-ства", которое принуждало его к молчанию, я склонен был бы
думать, что в эпоху, когда господствовали -- весьма, впрочем, многословные -
правила сдержанности и стыдливости, он был наиболее непосредственным и, в
некотором роде, наиболее наивным представителем многовекового предписани
говорить о сексе. Историческим происшествием были бы, скорее, случаи
целомудрия "викторианского пу-
___________
1 Неизвестный автор. {i}My secret Lifi,{/i} переиздано Grove Press,
1964*.
{i}117{/i}
ританства"; по крайней мере, именно они являлись бы некой
неожиданностью, изощренностью, тактическим поворотом в великом процессе
выведения секса в дискурс.
Этот никому не известный англичанин скорее, чем его государыня, может
служить центральной фигурой в истории современной сексуальности, котора
формируется в своей значительной части уже вместе с христианским
пастырством. Конечно же - в противоположность этому последнему,- для нашего
автора речь шла о том, чтобы усиливать ощущения, которые он испытывал,
усиливать их с помощью деталей того, что он об этом говорил; как и Сад, он
писал, в точном смысле слова, "единственно для своего удовольствия"; он
тщательно перемешивал писание и перечитывание своего текста с эротическими
сценами, по отношению к которым текст был одновременно и репетицией*, и
продолжением, и стимуляцией. Но, в конце концов, и христианское пастырство
стремилось оказать на желание - одним лишь фактом его полного и
старательного выведения в дискурс - специфические действия по овладению
желанием и по отвязыванию от него, но также и действие духовного обращения,
поворота к Богу, физическое действие блаженной боли: чувствовать в своем
теле укусы искушения и сопротивляющуюся ему любовь. Самое существенное как
раз здесь. В том, что западный человек в течение трех веков был привязан к
этой задаче: говорить все о своем сексе; что начиная с классической эпохи
происходило постоянное усиление и возрастание значимости дискурса о сексе; и
что от этого дискурса, сугубо аналитического, ждали многочисленных эффектов
перемещения, интенсификации, реориентации и изменения по отношению к самому
желанию. Не только была расширена область того, что можно говорить о сексе,
и людей вынуждали все время ее расширять, но,
{i}118{/i}
главное, к сексу был подключен дискурс; подключен соответственно
диспозитиву - сложному и с разнообразными эффектами,- который не может быть
исчерпан одним лишь отношением к запрещающему закону. Цензура секса? Скорее,
была размещена аппаратура для производства дискурсов о сексе,- все большего
числа дискурсов, способных функционировать и оказывать действие в самой его
экономике.
Эта техника, быть может, осталась бы связанной с судьбой христианской
духовности или с экономикой индивидуальных удовольствий, если бы она не была
поддержана и снова поднята на щит другими механизмами. Главным образом -
"общественным интересом". Не коллективным любопытством или восприимчивостью,
не новой ментальностью, но механизмами власти, для функционирования которых
дискурс о сексе стал - в силу причин, к которым еще нужно будет вернуться,-
чем-то исключительно важным. К XVIII веку рождается политическое,
экономическое, техническое побуждение говорить о сексе. И не столько в форме
общей теории сексуальности, сколько в форме анализа, учета, классификации и
спецификации, в форме количественных или причинных исследований. Принимать
секс "в расчет", держать о нем речь, которая была бы не просто моральной, но
и рациональной,- в этом была необходимость, и к тому же достаточно новая,
чтобы поначалу удивиться самой себе и искать себе извинений. Как дискурс
разума мог бы говорить об {i}этом{/i}*? "Редко философы устремляли уверенный
взгляд на эти предметы, расположенные между отвратительным и смешным,- там,
где нужно избегать одновременно и лицемерия и позора"1. И почти век спуст
медици-
___________
1 Кондорсе, цитируемый по J.-L. Flandrin, {i}Familles,{/i} 1976.
{i}119{/i}
на, от которой можно было бы ожидать меньшего удивления перед тем, что
ей надлежало формулировать, все еще спотыкалась в тот момент, когда начинала
говорить: "Тень, окутывающая эти факты, стыд и омерзение, которые они
внушают, во все времена отвращали от них взгляд наблюдателей... Я долго
колебался: включать или нет в это исследование такую отталкивающую картину
[...]"1. Существенное заключено не столько во всех этих сомнениях, в
"морализме", который они выдают, или в лицемерии, в котором их можно
заподозрить, сколько в признаваемой необходимости их преодолевать. Секс -
это нечто, о чем должно говорить, говорить публично и так, чтобы говорение
это упорядочивалось не разделением на дозволенное и недозволенное, даже если
сам говорящий сохраняет для себя это различение (именно тому, чтобы показать
это, и служат эти торжественные и предваряющие декларации); о нем нужно
говорить как о вещи, которую следует не просто осудить или быть терпимым к
ней, но которой следует управлять, включать ее в приносящие пользу системы,
направлять к наибольшему всеобщему благу, приводить к оптимальному
функционированию. Секс - это не то, о чем только судят, но то, чем
руководят. Он находится в ведении общества; он требует процедур управления;
заботу о нем должен взять на себя аналитический дискурс. Секс становится в
XVIII веке делом "полиции". Но в полном и строгом смысле, который придавалс
тогда этому слову: не подавление беспорядка, а упорядоченное взращивание
коллективных и индивидуальных сил: "Посредством мудрости его регламентаций
укрепить и увеличить внутреннюю мощь Государства, и поскольку мощь эта
обеспечивается не толь-
________________
1 A.Tardieu, {i}Etude medico-legale sur les attentats aux moeurs,{/i}
1857, p.114.
{i}120{/i}
ко Республикой в целом и каждым из составляющих ее членов, но также и
способностями и талантами всех тех, кто ей принадлежит, то отсюда следует,
что полиция должна в полной мере заниматься этим богатством и заставлять его
служить общественному счастью. Этой цели, однако, она может достичь только с
помощью знания, которое у нее есть обо всех этих достояниях"1. Полици
секса, то есть: не суровость запрета, но необходимость регулировать секс с
помощью дискурсов, полезных и публичных.
Всего лишь несколько примеров. Одним из великих новшеств в техниках
власти стало в XVIII веке появление "населения" в качестве экономической и
политической проблемы: население-богатство, население-рабочая сила, или
трудоспособность, население в равновесии между его естественным ростом и
ресурсами, которыми оно располагает. Правительства замечают, что они имеют
дело не просто с отдельными подданными или даже с "народом", но с
"населением": с его специфическими феноменами и характерными для него
переменными - рождаемостью, смертностью, продолжительностью жизни,
плодовитостью, состоянием здоровья, частотой заболеваний, формой питания и
жилища. Все эти переменные находятся в точке пересечения движений,
свойственных жизни, и действий, характерных для институций: "Государства
населяются вовсе не в соответствии с естественной прогрессией размножения,
но сообразно их промышленности, различным их производствам и институциям.
[...] Люди умножаются, как плоды земли, и пропорционально достояниям и
ресурсам, которые они обретают в своих трудах"2. В сердцевине этой
экономической и политической проблемы
__________
1 J. von Justi, {i}Elements generaux de police{/i} (французский
перевод, 1769), р.20.
2 C.-I.Herbert, {i}Essai sur la police ginerale des grains{/i} (1753),
pp.320-321.
{i}121{/i}
населения - секс: нужно анализировать процент рождаемости, возраст
вступления в брак, законные и незаконные рождения, преждевременность и
частоту половых контактов, способ сделать их продуктивными или стерильными,
последствия безбрачия или запретов, последствия применения противозачаточных
средств - этих знаменитых "пагубных секретов", о которых демографам накануне
Революции было известно, что они уже вошли в обыкновение в деревне. Конечно,
давно уже утверждалось, что если страна хочет быть богатой и могущественной,
то она должна быть населена. Однако впервые, по крайней мере в качестве
постоянно действующего фактора, общество утверждает, что его будущее и его
богатство связаны не только с числом и добродетелью его граждан, не только с
правилами их вступления в брак и организацией семьи, но и с тем способом,
которым каждый из них пользуется сексом. От ритуальных сокрушении по поводу
бесплодного разврата богатых, людей вне брака и распутников переходят к
дискурсу, в котором сексуальное поведение населения взято одновременно как
объект анализа и как цель для вмешательства; от неприкрыто популяционистских
тезисов эпохи меркантилизма переходят к более тонким и лучше рассчитанным
попыткам регулирования, которые будут колебаться - в зависимости от целей и
неотложных требований момента - в направлении благоприятствования или
препятствования повышению рождаемости. Сквозь политическую экономию
населения формируется настоящая решетка наблюдений за сексом. На границе
биологического и экономического рождается анализ сексуальных поведений, их
детерминации и их последствий. Возникают также эти систематические кампании,
которые поверх традиционных способов - моральных и религиозных призывов,
налоговых мер -
{i}122{/i}
пытаются превратить сексуальное поведение пар в согласованное
экономическое и политическое поведение. Расизм XIX и XX веков найдет здесь
некоторые из своих корней. Пусть Государство знает, как обстоят дела с
сексом его граждан и с тем, как они им пользуются, но пусть также каждый
будет способен контролировать то, как он им пользуется. Секс стал ставкой в
игре между Государством и индивидом, причем ставкой публичной; целая сеть
дискурсов, знаний, анализов и предписаний сделала туда свои вклады.
То же самое относится и к сексу детей. Часто говорят, что классическа
эпоха подвергла его затемнению, от которого он не мог до конца освободитьс
вплоть до {i}Трех очерков{/i} и спасительных страхов маленького Ганса*.
Верно, что могла исчезнуть былая "свобода" речи в общении между детьми и
взрослыми, или учениками и учителями. Ни один педагог XVII века не стал бы
публично, как Эразм в своих {i}Диалогах,{/i} давать советы своему ученику по
поводу выбора хорошей проститутки. И громкий хохот, который так долго и,
видимо, во всех социальных классах сопровождал раннюю сексуальность ребенка,
мало-помалу затих. Но это все-таки не есть безусловное и простое приведение
к молчанию. Скорее, это новый режим дискурсов. О сексе говорят не меньше,-
напротив. Но говорят по-другому, говорят другие люди, исходя из других точек
зрения и для достижения других результатов. Само молчание, вещи, о которых
отказываются говорить или которые запрещают называть, сдержанность, котора
требуется от говорящих,- все это является не столько абсолютным пределом
дискурса, другой стороной, от которой он якобы отделен жесткой границей,
сколько элементами, функционирующими рядом со сказанными вещами, вместе с
ними и по отношению к ним в рамках согласованных стратегий. Не следует
производить здесь бинарного разделения на то, о чем говорят, и то, о чем не
говорят;
{i}123{/i}
нужно было бы попытаться определить различные способы не говорить об
этом, установить, как распределяются те, кто может и кто не может об этом
говорить, какой тип дискурса разрешен или какая форма сдержанности требуетс
для одних и для других. Имеет место не одно, но множество разных молчаний, и
они являются составной частью стратегий, которые стягивают и пересекают
дискурсы.
Возьмем образовательные коллежи XVIII века. В целом может возникнуть
впечатление, что о сексе . там практически не говорят. Но достаточно бросить
взгляд на архитектурные диспозитивы, на дисциплинарные уставы и на всю
внутреннюю организацию - и мы увидим, что там постоянно стоит вопрос о
сексе. Строители подумали о нем, причем в явной форме. Организаторы
постоянно принимают его во внимание. Все, кто хоть в какой-то мере обладают
властью, приведены в состояние постоянной бдительности, которая беспрерывно
поддерживается всевозможными приспособлениями, принятыми мерами
предосторожности, игрой наказания и ответственности. Пространство классов,
форма столов, устройство дворов для отдыха, планировка спален (с
перегородками или без, с занавесками или без), предусмотренные для надзора
за отходом ко сну и за сном уставы - все это отсылает, и самым что ни на
есть пространным образом, к сексуальности детей1. То, что можно было бы
_____________
1 "Полицейский устав для лицеев" (1809).
Статья 67. "Во время классных и учебных часов всегда должен быть
классный воспитатель, наблюдающий за тем, что происходит снаружи, дабы
воспрепятствовать ученикам, вышедшим по нужде, останавливаться и собиратьс
вместе.
68. После вечерней молитвы ученики должны быть препровождены обратно в
спальню, где воспитатели сразу же должны уложить их спать.
69. Воспитатели должны ложиться спать не ранее, чем они удостоверятся,
что каждый ученик находится в своей постели.
70. Кровати должны быть отгорожены друг от друга перегородками высотой
в два метра. Спальни должны быть освещены в течение ночи."
{i}124{/i}
назвать внутренним дискурсом учреждения - той речью, которую оно держит
перед самим собой и которая циркулирует среди тех, кто обеспечивает его
функционирование,- этот дискурс в существенной своей части артикулируетс
исходя из констатации того, что сексуальность эта существует: ранняя,
активная и постоянная. Но больше того: в течение XVIII века секс ученика
коллежа стал - причем особым по сравнению с сексом подростков вообще образом
- общественной проблемой. Врачи обращаются к директорам заведений и
преподавателям, но высказывают свое мнение также и семьям; педагоги
разрабатывают проекты, которые они представляют на рассмотрение властей;
учителя поворачиваются лицом к ученикам, дают им рекомендации и составляют
для них целые книги увещеваний, нравственных или медицинских примеров.
Вокруг ученика коллежа и его секса быстро разрастается целая литература
наставлений, предупреждений, наблюдений, медицинских советов, клинических
случаев, схем реформы, планов идеальных учреждений. Благодаря Базедову и
немецкому "филантропическому" движению это выведение в дискурс подросткового
секса приняло значительный размах. Зальцманн организовал даже
экспериментальную школу, особенность которой состояла в настолько хорошо
продуманных контроле и воспитании в области секса, что универсальный грех
юности никогда не должен был бы там иметь место. И среди всех этих принятых
мер ребенок не должен был оказаться лишь бессловесным и несознательным
объектом забот, согласованных между одними лишь взрослыми; ему предписывалс
определенный дискурс о сексе: разумный, ограниченный, канонический и
истинный,- своего рода дискурсивная ортопедия. Заставкой тут мог бы служить
большой праздник, организованный в {i}Филантропинуме{/i} в мае 1776
{i}125{/i}
года. Это было первое торжественное единение подросткового секса и
разумного дискурса в смешанной форме экзамена, литературного конкурса,
раздачи призов и медицинского осмотра. Чтобы продемонстрировать успех
сексуального воспитания, которое дается ученикам. Базедов созвал весь цвет
Германии (Гете был одним из немногих, отклонивших приглашение). Перед
собравшейся публикой один из преподавателей, некий Вольке, задает ученикам
заранее отобранные вопросы о тайнах секса, рождения, произведения потомства:
он просит их прокомментировать гравюры, изображающие беременную женщину,
пару, колыбель. Даются просвещенные ответы, без стыда и стеснения. Их не
нарушает ни один непристойный смешок - за исключением разве что того,
который доносится как раз со стороны взрослой публики, более ребячливой, чем
сами дети, которую Вольке и отчитывает со всей суровостью. В конце концов,
все аплодируют этим толстощеким мальчикам, на основе искусного знани
сплетающим перед взрослыми гирлянды из дискурса и секса1.
Было бы неточным говорить, что педагогическая институция в массовом
масштабе навязала молчание о сексе детей и подростков. Напротив, начиная с
XVIII века она умножала формы дискурса о нем; она установила для него
разнообразные точки внедрения; она закодировала содержание и определила круг
тех, кто имеет право говорить. Говорить о сексе детей, заставлять говорить о
нем воспитателей, врачей, администраторов и родителей, или же говорить им о
нем, заставлять говорить о нем самих детей и окутывать их тканью дискурсов,
которые то обращаются к ним, то говорят о них, то навязывают им канонические
позна-
______________
1 J.Schummel, {i}Fritzens Reise nach Dessau(776),{/i} цитируется в:
A.Pinloche, {i}La Refarmc de l'education en Allemagne au XVIIIe siecle{/i}
(1889),pp.l25-129.
{i}126{/i}
ния, то образуют по поводу них ускользающее от них знание,- все это
позволяет связать усиление власти и умножение дискурса. Начиная с XVIII века
секс детей и подростков становится важной ставкой, вокруг которой
выстраиваются бесчисленные институциональные приспособления и дискурсивные
стратегии. Вполне может статься, что и у взрослых, и у самих детей отняли
определенный способ говорить об этом и что этот способ был дисквалифицирован
как прямой, резкий, грубый. Но это было лишь оборотной стороной и, быть
может, условием функционирования других дискурсов - множественных,
пересекающихся, тонко иерархизированных и весьма сильно артикулированных
вокруг пучка отношений власти.
Можно было бы назвать немало других очагов, которые, начиная с XVIII
или XIX века, пришли в действие, чтобы порождать дискурсы о сексе. Сначала
медицина с ее "болезнями нервов", затем психиатрия, когда она принимаетс
искать этиологию душевных болезней в области "излишеств", потом - онанизма,
далее - неудовлетворенности, а вслед за тем - "хитростей в отношении
деторождения", особенно же когда она присваивает себе - как свою собственную
- всю область сексуальных извращений; также и уголовное правосудие, которое
уже давно имело дело с сексуальностью, особенно в форме "чудовищных" и
противоестественных преступлений, но которое к середине XIX века доходит до
детального разбирательства мелких посягательств, пустяковых оскорблений,
незначительных извращений; наконец, все эти формы социального контроля,
которые развиваются к концу прошлого века и которые фильтруют сексуальность
пар, родителей и детей, опасных подростков и подростков, находящихся в
опасности, предпринимая попытки предохранить, разъединить, предупредить,
повсюду сигнализируя о погибели,
127
пробуждая всеобщее внимание, призывая к разного рода диагностике,
накапливая отчеты, организуя разнообразные формы терапии,- все они
распространяют дискурсы вокруг секса, обостряя сознание непрекращающейс
опасности, что, в свою очередь, усиливает побуждение о нем говорить.
В один из летних дней 1867 года некий сельскохозяйственный рабочий из
местечка Ляпкур - немного придурковатый, которого в зависимости от сезона
нанимали то одни, то другие, которого подкармливали то тут, то там, отчасти
из милосердия, отчасти же за самую что ни на есть грязную работу, который
спал в сараях и конюшнях,- был изобличен в том, что на краю поля получил
кое-какие ласки от маленькой девочки, что он делал уже и прежде и что, как
он видел, делали и другие, что делали вокруг него многие деревенские
ребятишки: дело в том, что на лесной опушке или в канаве у дороги, ведущей в
Сен-Николя, запросто играли в игру под названием "кислое молоко". Итак,
родители донесли о нем мэру, мэр выдал его жандармам, жандармами он был
препровожден к судье, обвинен им и подвергнут обследованию сначала у одного
врача, затем у двух других экспертов, которые составляют отчет и публикуют
его'. Что важного в этой истории? Ее незначительность; то, что эта
обыденность деревенской сексуальности, эти самые ничтожные услады в кустах
могли стать, начиная с определенного момента, объектом не только
коллективной нетерпимости, но и юридического действия, медицинского
вмешательства, внимательного клинического обследования и настоящей
теоретической разработки. Тут важно то, что у этого персонажа, дотоле
составлявшего неотъемлемую часть
____________
1 Н.Bonnet et J.Bulard, {i}Rapport medico-legal sur l'etat mental de
Ch.-J.Jouy,{/i} 4 janvicr l868.
{i}128{/i}
крестьянской жизни, принялись обмерять черепную коробку, изучать
строение костей лица, обследовать анатомию, чтобы обнаружить там возможные
признаки дегенерации; что его заставили говорить; что его стали
расспрашивать о его мыслях, склонностях, привычках, ощущениях, суждениях. И
что в конце концов решили, не признав за ним никакого правонарушения,
превратить его в чистый объект медицины и знания, объект, который следует до
конца его жизни упрятать в Маревильскую больницу, но также и - познакомить с
ним ученый мир с помощью детального анализа. Можно держать пари, что в то же
самое время ляпкурский учитель обучал деревенских малышей оттачивать свою
речь и не говорить больше вслух обо всех этих вещах. Но именно это и было,
без сомнения, одним из условий того, чтобы институции знания и власти могли
прикрыть этот маленький повседневный спектакль своим торжественным
дискурсом. И вот вокруг этих-то испокон веков практиковавшихся действий,
вокруг почти не скрываемых удовольствий, которыми обменивались деревенские
дурачки с пробудившимися детьми, наше общество - и тут оно, безусловно, было
первым в истории - разместило целый арсенал средств для производства
дискурса, для анализа и для познания.
Между распутным англичанином, который пристрастился к описанию дл
самого себя причуд своей тайной жизни, и его современником, этим деревенским
дурачком, дававшим несколько су девчушкам за любезности, в которых ему
отказывали те, что постарше, несомненно, существует некая глубокая связь:
так или иначе, от одной крайности до другой, секс стал чем-то таким, о чем
нужно говорить, и говорить исчерпывающим образом, в соответствии с
дискурсивными диспозитивами, которые могут быть различными, однако все они,
каждый по-своему, являются при-
{i}129{/i}
нудительными. Будь то изощренная откровенность или авторитарный допрос
- о сексе, утонченном или по-деревенски безыскусном, о нем должно быть
сказано. Некое великое, принимающее различные формы, приказание равно
подчиняет себе и анонимного англичанина и бедного крестьянина из Лотарингии,
которого, кстати, по воле истории звали Жуи*.
Начиная с XVIII века секс беспрестанно провоцировал своего рода
всеобщую повышенную дискурсивную возбудимость. И эти дискурсы о сексе
размножались не помимо власти или вопреки ей, но именно там, где она
осуществлялась, и именно как средство ее осуществления; везде были
оборудованы побуждения к тому, чтобы говорить, везде - диспозитивы для того,
чтобы слушать и регистрировать, везде - процедуры, чтобы наблюдать,
расспрашивать и формулировать. Секс выбивают из его убежища и принуждают к
дискурсивному существованию. От отдельного императива, предписывающего
каждому превращать свой секс в непрерывный дискурс, вплоть до многообразных
механизмов, которые через порядки экономики, педагогики, медицины,
правосудия побуждают, извлекают, оборудуют, институционализируют дискурс о
сексе,- все это огромное многословие, которое востребовала и организовала
наша цивилизация. Может быть, никакой другой тип общества никогда не
аккумулировал такого количества дискурсов о сексе, к тому же в течение такой
сравнительно короткой истории. О нем, может статься, мы говорим больше, чем
о чем бы то ни было другом; мы усердствуем в этой задаче; мы убеждаем себя с
помощью странных угрызений совести в том, что мы никогда не говорим о нем
достаточно, что мы слишком застенчивы и боязливы, что из-за инертности и
покорности мы прячем от себя слепящую очевидность и что главное от нас все
время ускользает, и нужно вновь и вновь отправляться на
{i}130{/i}
его поиски. Вполне могло бы оказаться, что самое неистощимое и самое
неравнодушное по отношению к сексу общество - это наше.
Но речь тут идет, скорее - что и показывает этот первоначальный обзор,-
не об {i}одном{/i} каком-то дискурсе о сексе, а о множестве различных
дискурсов, производимых целой серией приспособлений, которые функционируют в
различных институциях. Средние века организовали вокруг темы плоти и
практики покаяния в достаточной степени унифицированный дискурс. В течение
последних столетий это относительное единство было разложено, рассеяно,
раздроблено взрывом различных дискурсивностей, которые обрели свою форму в
демографии, биологии, медицине, психиатрии, психологии, морали, педагогике,
политической критике. Больше того: прочная связь, скреплявшая друг с другом
моральную теологию вожделения и обязанность признания (теоретический дискурс
о сексе и его формулирование от первого лица), связь эта была если не
разорвана, то по крайней мере ослаблена и стала более разнообразной: между
объективацией секса в рациональных дискурсах и движением, с помощью которого
каждый был поставлен перед задачей рассказывать о своем собственном сексе,
начиная с XVIII века обнаружилась целая серия напряжений, конфликтов, усилий
по их устранению, попыток повторного переписывания. Таким образом, об этом
дискурсивном росте следует говорить не просто в терминах непрерывного
расширения; здесь нужно видеть, скорее, дисперсию очагов, откуда
произносятся эти дискурсы, появление все большего разнообразия в их формах,
сложное развертывание связывающей их сети. Не однообразная забота о том,
чтобы спрятать секс, не общая чрезмерная стыдливость языка; то, что
действительно отличает три последних века,- это разнообразие, ши-
{i}131{/i}
рокая дисперсия приспособлений, изобретенных для того, чтобы говорить о
нем, заставлять говорить о нем, добиваться того, чтобы он говорил о себе
сам, для того, чтобы слушать, записывать, переписывать и перераспределять
то, что о нем говорится. Целая сеть выведении в дискурс, сплетенная вокруг
секса, выведении разнообразных, специфических и принудительных,-
всеохватывающая цензура, берущая начало в благопристойностях речи, которые
навязала классическая эпоха? Скорее - регулярное и полиморфное побуждение к
дискурсам.
Нам, несомненно, возразят, что если для того, чтобы говорить о сексе,
потребовалось столько стимулов и столько принудительных механизмов, то
именно потому, что царил некий глобальный и фундаментальный запрет; только
строго определенные потребности - острая экономическая нужда и политические
выгоды - смогли снять этот запрет и открыть подступы к дискурсу о сексе, но
по-прежнему ограниченные и тщательно закодированные; столько говорить о
сексе, оборудовать столько диспозитивов, настоятельно требующих о нем
говорить, но при строго определенных условиях,- не доказывает ли это, что
секс держится в тайне, что его во что бы то ни стало пытаются и дальше там
удерживать? Следовало бы, однако, допросить саму эту столь часто возникающую
тему - что секс находится вне дискурса и что лишь устранение некоторого
препятствия, снятие некоторого секрета может открыть ведущую к нему дорогу.
Эта тема - не есть ли она часть предписания, с помощью которого вызывают
дискурс? Не для того ли, чтобы побудить говорить о нем и снова и снова
возобновлять это говорение, его заставляют мерцать на внешней границе любого
актуального дискурса как секрет, который необходимо выбить из его укрытия,
как некую вещь, незаконно принужденную
{i}132{/i}
к молчанию, которую одновременно и трудно и необходимо, и опасно и
важно выговорить? Не нужно забывать, что христианское пастырство, делая из
секса ТО, в чем по преимуществу следовало сознаваться, неизменно
представляло его как беспокоящую загадку: не как то, что упрямо себ
обнаруживает, но как то, что повсюду прячется, как скрытое присутствие, к
которому рискуют остаться глухими - столь тихим и часто измененным голосом
оно говорит. Тайна секса, безусловно, не является той основной реальностью,
по отношению к которой располагаются все побуждения о нем говорить,-
безразлично, пытаются ли они эту тайну разрушить или же каким-то непонятным
образом снова и снова ее возобновлять самой манерой говорить. Речь идет,
скорее, о теме, которая является частью самой механики этих побуждений: это
только способ придать форму требованию говорить о сексе, некая басня,
необходимая для бесконечно размножающейся экономики дискурса о нем. Дл
современных обществ характерно вовсе не то, что они обрекли секс пребывать в
тени, но то, что они обрекли себя на постоянное говорение о нем, делая так,
чтобы его ценили как {i}тайну.{/i}
2. Имплантация перверсий
Возможное возражение: было бы неправильно видеть в этом размножении
дискурсов только количественный феномен, нечто вроде простого роста, как
если бы было безразлично, что в этих дискурсах говорится, как если бы факт,
что о сексе говорят, был сам по себе более важным, чем те повелительные
формы, которые говорением о нем на него накладываются. Ибо разве выведение
секса в дискурс не упорядочивается задачей изгнать из реальности те формы
сексуальности, которые не подчинены строгой экономике воспроизводства,
задачей сказать "нет" то-
{i}133{/i}
му, что не ведет к появлению потомства, исключить удовольствия на
стороне, ограничить или исключить практики, которые не ведут в конечном
счете к продолжению рода? Сколько дискурсов понадобилось, чтобы увеличилось
число юридических приговоров за мелкие извращения; чтобы беспорядочна
сексуальная жизнь была причислена к душевным заболеваниям; чтобы с детства и
до старости была определена норма сексуального развития, и все возможные
отклонения получили тщательную характеристику, чтобы был организован
разнообразный педагогический контроль и медицинское лечение; чтобы вокруг
самых безобидных фантазий моралисты, а также - и прежде всего - медики вновь
реанимировали весь словарь эмфатических выражений для этих гнусностей: не
правда ли, столько средств приведено в действие, чтобы ради сексуальности,
направленной на деторождение, поглотить все эти бесплодные удовольствия? Все
это болтливое внимание, с помощью которого мы вот уже в течение двух или
трех веков устраиваем шумиху вокруг сексуальности,- разве не подчинено оно
одной элементарной заботе: обеспечивать заселенность территорий,
воспроизводить рабочую силу, возобновлять форму социальных отношений,-
словом, установить экономически полезную и политически консервативную
сексуальность?
Я еще не знаю, такова ли в конечном счете цель. Но, во всяком случае,
отнюдь не за счет редукции пытались ее достичь. XIX век и наш собственный
были, скорее, эпохой умножения: дисперсии сексуальности, усиления ее
разнородных форм, имплантации многообразных "извращений". Наша эпоха была
инициатором сексуальной гетерогенности.
До конца XVIII века три главных явно сформулированных кодекса - помимо
правил, диктуемых обычаями, и принуждений, исходящих из мнения,- зап-
{i}134{/i}
равляли сексуальными практиками: каноническое право, христианское
пастырство и гражданское законодательство. Они фиксировали, каждый
по-своему, разделение на законное и незаконное. Все они, однако, были
центрированы на матримониальных отношениях: супружеский долг, способность
его исполнять, способ, которым за ним наблюдали, требования и насильственные
меры, которыми его сопровождали, бесполезные или неподобающие ласки, дл
которых он выступал предлогом, его продуктивность и способ, которым брались
сделать его стерильным, моменты, когда в этом нуждались (опасные периоды
беременности и кормления грудью, запретное время поста или воздержаний), его
частота и его редкость,- именно это и было, прежде всего, насыщено
предписаниями. Сексуальные отношения супругов навязчиво преследовались
правилами и наставлениями. Брачные отношения были наиболее интенсивным
очагом принуждений; именно о них говорилось в первую очередь; именно они,
более чем какие-либо другие, требовали детальных признаний. Они находились
под неослабным надзором: оказавшись несостоятельными, должны были себ
демонстрировать и себя доказывать перед свидетелем. "Остальное" было гораздо
более смутным: задумаемся о неопределенности статуса "содомии" или о
безразличии к сексуальности детей.
Кроме того, во всех этих кодексах не проводилось разделения между
нарушениями правил супружества и отклонениями в сфере воспроизводства. И
нарушение супружеских законов и поиск необычных удовольствий,- и то и другое
равно вызывало осуждение. В списке тяжких прегрешений, различающихся лишь по
степени значимости, стояли распутство (внебрачные связи), супружеска
измена, похищение, духовное или плотское кровосмешение, но также -
{i}135{/i}
содомия или взаимная "ласка". Что касается судов, то они с одинаковым
успехом могли вынести приговор как за гомосексуализм, так и за неверность,
как за заключение брака без согласия родителей, так и за скотоложество. Дл
гражданского порядка, равно как и для религиозного, значение имела вообще
незаконность. Конечно же, "противоестественность" была отмечена тут как
особая мерзость. Но она воспринималась лишь как предельная форма
"противозаконности"; и она тоже нарушала декреты - столь же священные, как и
те, что были связаны с браком,- декреты, установленные, чтобы управлять
порядком вещей и планом живых существ. Запреты, касающиеся секса, в основе
своей имели юридическую природу. "Природа", которую, бывало, делали для них
опорой, была, опять же, своего рода правом. Долгое время гермафродиты были
преступниками или детищами преступления, поскольку их анатомическое
строение, само их существование запутывало закон, который разделял полы и
предписывал их соединение.
Дискурсивный взрыв XVIII и XIX веков заставил эту систему,
центрированную на узаконенном союзе, претерпеть два изменения. Во-первых,
имело место некоторое центробежное движение по отношению к гетеросексуальной
моногамии. Конечно же, поле практик и удовольствий продолжало соотноситься с
ней как со своим внутренним правилом. Но об этом начинают говорить все
меньше и меньше, во всяком случае, все более сдержанно. Перестают гонятьс
за ее секретами, от нее уже не требуют, чтобы она изо дня в день излагала
себя в словах. Законная пара со своей упорядоченной сексуальностью имеет
право на все большую скрытность. Она склоняется к тому, чтобы
функционировать в качестве нормы, может быть - более строгой, зато и более
молчаливой. Напротив, то, чему теперь задают вопросы,- это
{i}136{/i}
сексуальность детей, сексуальность сумасшедших и преступников; это
удовольствия тех, кто не любит другой пол; это мечтания, наваждения, мелкие
мании и неистовые страсти. Теперь настал черед для всех этих когда-то едва
замечаемых фигур,- выйти вперед и взять слово, чтобы сделать трудное
признание в том, чем они являются. Их, конечно же, осуждают не меньше. Но их
слушают, и если случается, что снова расспрашивают упорядоченную
сексуальность, то лишь во вторую очередь, отправляясь от этих периферических
форм сексуальности.
Отсюда - выделение в поле сексуальности особого измерени
"противоестественного". По отношению к другим осуждаемым формам (которые
являются таковыми все меньше и меньше), таким, как супружеская измена и
похищение, это измерение приобретает автономию: жениться на близкой
родственнице и заниматься содомией, соблазнить монахиню и практиковать
садизм, обмануть свою жену и насиловать трупы становится вещами существенно
разными. Область, покрываемая шестой заповедью, начинает расчленяться. В
гражданском порядке смутная категория "разврата", которая более века
составляла одну из наиболее частых причин административного заточения, также
распадается. Из ее обломков возникают, с одной стороны, нарушени
законодательства (или морали), касающегося брака и семьи, а с другой -
посягательства на правильность природного функционирования (посягательства,
на которые закон, впрочем, вполне может наложить свои санкции). Может быть,
здесь кроется одна из причин того очарования Дон Жуана, которое за три века
так и не смогли погасить. За великим нарушителем правил супружеского союза -
похитителем жен, соблазнителем девственниц, бесчестьем для семей и
оскорблением для мужей и отцов - проглядывает другой
{i}137{/i}
персонаж: тот, который вопреки самому себе пронизан темным безумием
секса. За распутником - извращенец. Он решительно порывает с законом, но в
то же самое время что-то вроде сбившегося с пути естества уносит его далеко
от всякого естества; его смерть - это момент, когда сверхъестественное
возвращение злодеяния и возмездия пересекается с бегством в
противоестественное. Существование Дон Жуана, возникшее на границе двух
великих систем правил, одна за другой задуманных Западом, чтобы управлять
сексом,- закона супружества и порядка желаний,- это существование
опрокидывает их обе. Предоставим психоаналитикам расспрашивать друг друга,
выясняя, был ли он гомосексуалистом, нарциссом или импотентом.
Не без медлительности и двусмысленности естественные законы
матримониальности и имманентные правила сексуальности начинают записыватьс
в двух различных реестрах. Вырисовывается мир извращений - мир, который по
отношению к миру нарушения закона или морали является секущей плоскостью, а
отнюдь не простой его разновидностью. Нарождается целое маленькое племя,
отличающееся от прежних распутников, несмотря на некоторое родство с ними. С
конца XVIII века и до нашего все они кишат в расселинах общества -
преследуемые, но не всегда законами; нередко заключаемые, но не всегда в
тюрьмы; пусть и больные, однако возмутительные, опасные жертвы или добычи
странного недуга, который именуется также и пороком, а иногда -
правонарушением. Через меру пробужденные дети, рано созревшие девицы,
двусмысленные гимназисты, сомнительные слуги и воспитатели, жестокие или
маниакальные мужья, одинокие коллекционеры и те, кто прогуливается со
странными побуждениями,- все они составляют постоянную заботу дисциплинарных
со-
{i}138{/i}
|