В век Лейбница образ демонического, не связанного с разумом всемогущества или произвола имел ещё право на существование. Для большинства физиков и астрономов XVIII в. кометы были естественными телами, и даже многие мыслящие люди XVI столетия держались того же взгляда. Так, Бруно, например, считал его своего рода звездами "0 бесконечности Вселенной и мирах" в IV диалоге). Но господствующим общим мнением был взгляд, что это совершенно произвольные знаки, с которыми бог обращается к испорченному миру в целях его исправления или наказания, угрожая страшными бедствиями. Ещё в 1681 г. по поводу большой кометы 1680 г. физик Йог. Христ. Штурм считал нужным доказывать в Альтдорфском университете: "Кометы не произвольные пророческие знамения, по воле божьей предвещающие странам бедствия, потому что из всех обстоятельств ясно обнаруживается, что это поистине естественные тела". И он должен был оправдывать свое отступление от общего мнения ссылкой на пример других знаменитых людей (см. его "Исследование новейшей кометы". По поводу этой именно кометы Демезо пишет в "Жизнеописании Бейля106: "Народ, то есть почти, все, был охвачен ужасом и удивлением". Это побудило Бейли написать свои "Разные мысли о кометах". Многие охваченные страхом лица досаждали ему своими вопросами, и он пытался успокоить их философскими соображениями. Но для людей суеверных, живущих в чувственной сфере, как и для людей, живущих только чувством, доводы разума слишком слабы, или, выражаясь другими, более близкими к существу дела словами, слишком недоступны и возвышенны. Слово бессильно по отношению к животным не потому, что оно слишком слабо, но потому, что оно слишком возвышенно для того, чтобы быть ими воспринято. Разум может господствовать над животным только в форме чувственного воздействия. Только для разумного существа разум, как таковой, есть сила, при этом высшая сила. Разум обнаруживает себя, как таковой, только себе самому. Но чистый свет не для человека. Потому-то церковь и пропускает к себе свет не через прозрачную, а через затемненную краской среду. Поэтому Бейль, убедившись, что при помощи разумных доводов он не в силах достигнуть цели в борьбе с суеверием своего времени, обратился к соображениям богословского характера. Этот довод сводился к тому, что если бы кометы были предвестниками бедствий, то оказалось бы, что бог, творя чудеса, утверждает идолопоклонство. Но это представление о кометах объясняется лишь забвением той категории, которая позднее стала естественной категорией человека и которая для Спинозы была единственной философской категорией, недостаток же его философии заключается в том, что эта категория была для него единственно подлинной, а категория отношения им не признавалась. Вещи рассматривались не в их естественной связи, понимались не в их имманентном значении, а усваивались в тех отношениях, которые им были или абсолютно чужды, или случайны, или имели для них второстепенное значение, словом, человек мыслил обо всем, мыслил о боге и мире лишь в отношении к самому себе. Всюду бродил демон произвола праздным вопросом: не обладает ли бог благодаря своему всемогуществу правом снабжать материю ощущением и силой мысли; он действительно не усматривал никакого противоречия в том, что всемогущество может с материальной вещью соединить то, что свойственно лишь духу. Как можно было рассчитывать на подлинную философию, на более глубокие мысли о связи бесконечного с конечным, души с телом в такой век, когда человек оказался настолько раздвоенным и расколотым, что он разорвал глубочайшее, напряженнейшее, неразрывнейшее тождество, единство предиката и субъекта, что ему мерещился образ неразумной, темной, универсальной силы, разрывающей субъект и предикат. В связи с этим Спиноза действительно имеет всемирно-историческое значение, перед которым блекнут все его недостатки и вся мелочная критика его системы. Значение это в том, что он на место образа неразумной, вне мировой, то есть чисто внешней волевой силы, как подлинного, единственно правильного созерцания поставил внутреннее созерцание, созерцание природы вещей, сделал основой философии то, в ч
отношению к вещам характер! В сущности только Спиноза может быть назван отцом новейшей философии; ведь Декарт неверен самому себе; ведь в пределах своей философии он снова прибегает к внефилософскому, нефилософскому, антифилософскому принципу, к божественной доброй воле, то есть абсолютному произволу, этому убежищу невежества. Спиноза - освободитель разума новейшего времени. Все глубокие мыслители опирались на него, таковы Лессинг, Лихтенберг, Гёте (мы оставляем в стороне философов в собственном смысле слова). Спиноза снова выдвинул категорию, забытую в век христианства: отношение предмета к самому себе, принцип всякого истинного искусства и философии, хотя и в жесткой, отпугивающей форме. Для его века это было чудовищным: ведь эта категория оставалась в то время неизвестной. Той эпохой владела идея антропоморфизма. Спинозу поняли, оценили и усвоили, когда созерцание предмета в отношении к самому себе стало естественным созерцанием человечества даже в искусстве и в науке. Доказательством пусть здесь послужат несколько эпиграмм хорошо известных поэтов.
Моральные цели поэзии
"Исправлять, исправлять должны нас поэты!" Так палка палача ни минуты не должна бездействовать на вашей спине.
Телеолог
Какого уважения заслуживает творец Вселенной, милостиво тотчас изобретший пробку, как только он создал пробковое дерево. Субстанция Спинозы была оцепенелой, неподвижной личинкой, в которой в ещё закутанном и неразвернутом виде таилась свободная, раскрашенная во все цвета бабочка позднейшей философии и поэзии. Лейбниц в качестве ловкого гладиатора также боролся с демоном произвола; так, он отвечает Локку, что производные силы или способности (формы бытия, которые следует выводить из су б станции, - являются особенностями субстанции и что, следовательно, бог не может присоединить к материи мышления, этого своеобразного бытия души; Лейбниц утверждает, что божественный произвол должен неизменно подчиняться природе, что думать, будто бог может придавать вещам свойства, чуждые их природе и, следовательно, находящиеся в противоречии с разумом, - значит прибегать к скрытым способностям, духам и домовым, которые подобно феям и театральным божествам появляются по мановению волшебного жезла. Но то, с чем мы боремся, в духовном отношении всегда остается нашим объектом и поэтому продолжает иметь над нами власть, хотя бы отрицательную и косвенную. Лейбниц только ограничивал демона произвола, но не сумел с ним вполне разделаться. Этим главным образом объясняются недостатки, пробелы его философии, отсюда та нетвердая почва, на которой стоит интерпретатор его философии в отношении предустановленной гармонии, отсюда это жалкое ("пред", отсюда печать произвола и формализма, которая характерна для предустановленной гармонии в вопросе о связи субстанции между собой; отсюда нерешенность и неопределенность отношений конечной и бесконечной монады. Но тем более нам приходится изумляться перед Лейбницем, что он в то время и при господствовавших тогда взглядах обнаружил такую глубину и свободу духа. Признаем же его историческое назначение в том, что он мог узаконить для своего и последующего времени и соединить с господствующими представлениями категорию Спинозы именно так, как он это сделал! В этом отношении в области философии Лейбниц есть своего рода Тихо де Браге - последний для своей эпохи, с духом которой миросозерцание Коперника находилось в слишком кричащем противоречии, мог подорвать систему Птоломея только тем, что выдвинул нечто среднее между обеими системами.
В век Лейбница дух не только находился в противоречии в самом себе и с самим собой, против него действовала не только вера, но и другой враг, находившийся вне его, в природе. То было время дуализма материи и духа и к тому же время механистического миросозерцания и материализма. Все вещи понимались под углом зрения категории механизма. "Правильно утверждается, что в теле не происходит ничего, что не подчинялось бы механическим, то есть доступным разумному познанию, причинам" (Лейбниц. Он называет тело животных "гидравлически-пневматически-огневой машиной" (там же, стр. 148). X. Штурм, старший современник Лейбница, хотел даже уничтожить слово "природа" если не совсем, то по крайней мере в значении деятельного принципа. В своих он говорит, что мир, или универсальная природа, а также и отдельные сферы природы сводятся "к некоторым грубым и пассивным механизмам; о них не с большим, а скорее с гораздо меньшим основанием, чем о мельнице или часах, можно говорить... что они действуют или производят", потому что одна только божественная сила созидает все во всем. Мальбранш на том же основании считает язычеством и идолопоклонством говорить о потенциях и живых силах природы. Фонтенель106 также сравнивает (например, в своем сочинении "О множестве миров", вечер) Вселенную с часами, а Ньютон говорит, что сами по себе крайне незначительные отклонения в путях планет и комет, возникающие от взаимного воздействия планет и комет друг на друга, все же в связи "с продолжительным временем могли бы привести к тому, что для устройства природы потребовалось бы вмешательство исправляющей руки", как это и происходит с, машинами; эта мысль очень не нравилась Лейбницу, который хотя и сам рассматривал мир только механически, но с механизмом мира связывал возвышенное представление. Следует ещё заметить, что Лейбниц, конечно, про водил различие между механическим и физическим. Но это различие только субъективное, относительное. Он говорит так; "Хотя все физические причины сводятся в конечном счете к механическим, однако я обыкновенно называю физическими причинами такие, механизм которых неясен". Далее: "Мы ещё недостаточно разобрались в путях природы, чтобы объяснить их всецело математически. Я думаю, что все физическое по существу зависит от механической основы, но мы ещё не сумели добраться до этой основы". См. по этому поводу также письмо 191 к Бернулли, где он пытается вывести проявления органической жизни из беспрерывных, незаметных колебаний и даже память объясняет таким механическим способом. "Я думаю, что сама память сводится к продолжительным колебаниям, подобно тому как колокол после удара ещё долго потом гудит и звучит". Здесь же он предлагает Бернулли применить математику и к медицине. Различие между механическим и органическим у Лейбница только формальное, количественное. В созданной человеком машине механизм конечен, в естественной же машине он количественно бесконечен. "Смутные представления соответствуют естественным механизмам, отчетливые - искусственным, потому что искусственные механизмы можно познать лишь посредством отчетливых представлений, а естественные - лишь посредством смутных: всякий естественный механизм заключает в себе бесконечное число органов" (189-е письмо к Бернулли). Но ведь различие между смутными и отчетливыми представлениями есть в конечном счете количественное: бесконечное множество и незначительная величина - единственная причина смутности. "Все, что происходит в теле человека и всякого животного, имеет такой же механический характер, как и то, что происходит в часах". Итак, для Лейбница природа- счетная машина, и, следовательно, картезианский дуализм между духом и материей он устранил только по видимости, только при помощи смутных представлений, то есть при помощи чувственных образов, не имея ни малейшего подозрения о реальности и значении чувственности. Она имеет для него только значение предела, отрицания, она для него только уничтожение и отсутствие ясности и отчетливости у представления. Даже музыка для него только искусство неясного и смутного счета. Философия Лейбница есть идеализм, но в форме механистич
предшествующих волевых актов, как в механике составное движение возникает из множества скопляющихся движений и стремлений движущегося тела. Душа свободна, все возникает из её недр, она основа всех своих определений; но представления неизменно возникают из предшествующих представлений, и так до бесконечности, поэтому сила и деятельность субстанции значит не что другое, как то, что всякая субстанция чревата своим последующим состоянием, и весь этот бесконечный ряд заканчивается в известном, в предопределении, основа же предопределения лежит в таком существе, которое понимается не как нечто тождественное понятию души, монады, а последнее ведь и является первоначальным понятием; таким образом, существо, на которое опирается предопределение, находится во внешнем отношении к монаде. Хотя Лейбниц непосредственно воспринял и представлял себе душу как единство и реальность, как существенную форму тела, как энтелехию, благодаря которой человек есть то, что он есть, все же он в изложении или в более точном определении допускает механическое разделение души и тела, представляет и то и другое как две отдельные самостоятельные сущности, которые друг от друга отличаются только тем, что одно существо составное, другое - простое. Поэтому не следует удивляться, что идеалистический принцип, на который у Лейбница по существу само по себе (по идее) опирались единство и простота души, совершенно потерялся в лейбнице-вольфианской школе и душа оказалась равной толу, будучи определена как внешний объект, с тем отличием, что она понималась как нечто простое. Хотя Лейбниц был углубленно занят тем, чтобы включить в душу темную, смутную, непроизвольную, пассивную - словом, чуждую отрицательную сторону духа или души посредством таинственных темных представлений, и таким образом отыскивал в собственной глубине души посредника, начало её единства или связи с телом, все же в конце концов и тело и дух оказываются у него существующими в виде параллельных линий, рядом друг с другом. Души воспроизводят все, что происходит в телах, и в душе и в теле то же содержание; таким образом, души - "представления явлений";
мало того, в своей переписке с де Боссом Лейбниц называет даже душу "эхом всего внешнего" - из этого места мелкая, мнительная, злобная критика могла бы сделать разные предвзятые выводы, которые, однако, к счастью, неприложимы к философии Лейбница благодаря тому, что у мыслящей души имеется имманентное содержание и она есть предмет самой себя. Но тело и душа соответствуют друг другу, как два телеграфа; если их разъединить, то это две отдельные вещи; и то и другое действует по своим собственным законам: "тела - по своим физико-математическим, душа - по логико-эстетическим законам". Глубочайшие идеи Лейбница - это молнии, светящиеся точки, но, как только они становятся протяженными, как только они становятся бытием для других, они теряются в обычных для его времени взглядах и точках зрения. Так обстоит дело с идеей души. С понятием механизма можно связать и проект всеобщего языка Лейбница, в котором каждой идее должно было соответствовать определенное, характеризующее идею число (об этом до сих пор все ещё не ясном проекте см. подробнее в "Биографии" Гурауэра, и его стремление превратить философию в науку, опирающуюся на доказательства подобно математике. Но Теннеман неправильно замечает ("История философии", будто ни у самого Лейбница, ни у других не было предпосылок для установления коренного различия между метафизикой и математикой. Скорее именно 9то различие и составляет основу его философии, потому что математические принципы сливаются у него с механическими, от которых он в качестве только значение предела, отрицания, она для него только уничтожение и отсутствие ясности и отчетливости у представления. Даже музыка для него только искусство неясного и смутного счета. Во всяком случае Лейбниц сберег идею души тем, что устранил представление о физическом воздействии: ведь физическое воздействие может иметь место лишь там, где самое душу по существу представляют как физическое существо; разумеется, если есть нечто верное в представлении о теле и душе как двух раздельных сущностях, в связи с которым полагают, что их взаимоотношения должны соответствовать различию их отдельных природ так, что, когда у одной сущности происходит нечто под влиянием другой, у этой сущности всегда должно иметься вместе с тем свое основание и в нее не может внедриться ничто чуждое. Но при той гипотезе, согласно которой тела действуют, как если бы не существовало душ, как если бы была окончательно установлена основательность материалистического учения, душа теряет свое значение, которое ей первоначально было присвоено. Душа становится излишним
высших и изначальных понятий отличает метафизические понятия - основные понятия своей философии. Лейбниц усматривает также явное отличие метафизики от математики в том, что первая имеет более общие понятия и опирается на интеллект, вторая же связана с воображением. В этом он приближается к Канту, который утверждает, что математические понятия конструируются, то есть могут быть представлены в чисто чувственном созерцании, разница лишь в том, что Кант видит преимущество математики там, где Лейбниц усматривает её дефект. Так или иначе, но число Лейбниц относит к метафизике и, пожалуй, делает это с полным правом. В самом деле, хотя число неприменимо к метафизическим пред метам и является определяющим, так сказать, техническим термином только в физике, но все же оно относится к метафизике, именно поскольку в физике оно составляет принцип познания. Правда, Лейбниц относил понятие числа к метафизике по другим соображениям, именно потому, что для него это понятие есть нечто всеохватывающее: "Нет ничего, что не подчинялось бы числу". Но, несмотря на это, попытке Лейбница превратить форму математики в форму философии следует придавать только формальное значение, и поэтому нельзя ставить крест на всей его философии, как это делают новейшие критики. Они не учитывают разницы между идеей, сущностью философии и формой, в которой эта идея выражается и которая характерна для определенной эпохи; они предполагают, что возможна внеисторическая критика, отмежеванная и независимая от положительного воспроизведения философской системы, стремящегося развить её идеи, поэтому они и строят воздушные замки, началом, почти подобно уму Анаксагора; она есть лишь всеобщая причина, особая же, своеобразная сторона явлений выводится лишь из механических причин. Поэтому Лейбниц упрекает Мора, Циммермана и других, когда они пытаются такие явления, как сцепление, дедуцировать из духовного начала. Лейбниц прав также и постольку, поскольку каждое определенное материальное явление имеет свою определенную материальную основу, поэтому, если мы хотим узнать нечто о природе, мы прежде всего должны вскрыть своеобразную материальную причину изучаемого явления. Благодаря этой связи механистического и идеалистического взгляда, вследствие которой "все одновременно происходит и метафизическим и механическим способом", Лейбниц мог также гордиться своей системой, ибо она объединяет самые противоположные философские системы - Демокрита и Платона, Аристотеля и новейших философов. Но механизм лишь принципиально связывается с идеализмом и лишь принципиально дедуцируется из души и ставится в зависимость от нее; в конкретном же проявлении он представляется самостоятельно действующей силой, которая развивается рядом с душой.
Правда, Лейбниц говорит: "Источник механизма есть первичная сила; но законы движения, согласно которым из нее возникают усилия или производные силы, коренятся в перцепции добра и зла, или в том, что наиболее соответствует должному. Таким образом, оказывается, что действующие причины зависят от целевых и духовное по природе изначальное материального, подобно тому как оно является изначальным и для нашего познания". И в его письмах к де Боссу читаем: "Энтелехия действует в материи сообразно собственным потребностям, так что новое состояние материи вытекает из предшествующего состояния соответственно законам природы, но законы природы достигают своей реализации через энтелехии". Он распространяет понятие цели и на учение о природе. Так, принимая во внимание целевую причину человеческого тела, он определяет тело как "механизм, изобретенный ради того, чтобы сохранить способность созерцания". Он говорит, что познать цель часто бывает гораздо легче, чем средство и механический процесс, и что она служит плодотворным принципом в физике для понимания не только органических, но всякого рода тел; так, в учении о свете он, исходя из пред посылки, что природа ставит целью, чтобы луч света or данного пункта легчайшим способом достигал другого, приходит к выводу, что луч в одной и той же среде распространяется прямолинейно и что угол отражения равен углу падения. Но, даже совершенно отвлекаясь от вопроса, понимается ли цель в смысле внешней, теологической или внутренней, натурфилософской телеологии, принимая цель как нечто априорное и как причину, мы в действии, в результате находим все-таки неограниченное господство механизма; единственным способом реализации остается механизм; между причиной и действием никогда не будет тождества, философии Лейбница в её прежнем истолковании явствует, что когда Лейбниц говорит о тело и душе как о двух особых субстанциях, даже заявляет, что тела действуют, как если бы не было никакой души, то это способ выражения, имеющий лишь значение видимости. Ведь только душа и является основой деятельности и действительности, более того, душа есть сама деятельность и реальность; тела лишь агрегаты монад, и вопрос о связи души с телом сводится к вопросу связи монад, или субстанций, друг с другом вообще. К сожалению, и эту связь Лейбниц истолковывает с механистической точки зрения, как простое сложение; это прежде всего объясняется тем, что понятие атома, как бы Лейбниц ни боролся с ним и как бы ни отличал монаду от атома, все же в виде призрака продолжает оставаться в монаде. Монады - "подлинные атомы"; правда, монада не есть твердый, протяженный, телесный атом, но "атом духовный", однако все же это атом; поэтому душа, начало внутреннего единства, оказывается лишь принципом разделения. Монада, разумеется, находится во внутренней связи с другими монадами в качестве наделенного душой, представляющего атома, будучи зеркалом, отображающим эту связь, - без нее монада была бы бессодержательной; и все же призрак атома продолжает носиться между одной и другой монадой и препятствует тому, чтобы между ними была реальная связь. Монады чужды друг другу, непосредственно не соприкасаются, ибо иначе одна внедрялась бы в другую, в нее вмешиваясь и её затрагивая; поэтому монады непосредственно не знают друг друга, каковы они сами по себе; ни одна из них не может, созерцая лицо другой, проникнуть в её сердце; они воспринимают друг друга как феномены; разделение Канта между в себе бытием и бытием для другого уже намечено в монаде, дымка материи скрывает их друг от друга. Правда, в основе этого механического размежевания монад лежит глубокая идеалистическая идея; она заключается в следующем: по существу пассивные состояния вещей и существ суть не что иное, как деятельные состояния, в них нет ничего страдательного, когда кажется, будто они пребывают в страдательном состоянии. В вещь не может проникнуть извне ничто такое, что потенциально, в возможности уже не находилось бы в ней; всякое определение есть лишь раскрытие; ни над какой вещью нельзя совершить насилие, ибо то, что с ней происходит, происходит лишь потому, что основа происход
растением, камнем ничего не может случиться, что бы не соответствовало их природе. Если же ни одно существо не может испытать ничего другого, кроме того, для чего оно взросло и к чему оно определено по своей природе, зачем тебе жаловаться? Будь уверен, что всемогущая природа не наделила тебя ничем неносильным" "Размышления". Но зачем, избегая грубого представления о внешних явлениях и впечатлениях, превращающих субстанцию существ в податливое тесто, перескакивать к прямо противоположному взгляду и искать опору в непреодолимой твердости и неподатливости атома, даже если понимать эту неподатливость и твердость в духовном смысле? Эластичность представляет сущность субстанции. Правда, согласно Лейбницу, эластичность составляет существенное свойство тела (см. письмо к Бернулли, эластичность для него лишь специальная сила и свойство, а не универсальное, физическое, но не метафизическое, субстанциальное свойство. Во всяком случае восприятие возникает в результате физического воздействия; во всяком случае субстанция испытывает нечто от других субстанций, ими определяется, но она снова восстанавливает свое бытие, и в этом восстановлении коренится её самодеятельность и самостоятельность. Конечно, субстанция нуждается в других субстанциях; имеется зависимость в результате взаимных потребностей; голод и жажда - связь, соединяющая нас друг с другом. Но, удовлетворяя свою потребность, субстанция снова восстанавливает свою свободу и самостоятельность. Поэтому субстанции, или монады, не только не находятся в отношениях господства и подчинения, но и объединяются более пылкими, более тесными связями, соответствующими понятию души:
нуждой, кровным родством, склонностью, желанием, любовью. Природа не только разделяет и различает, но и соединяет; она не только индивидуализирует; индивид - простое существование, сущность же - род, вид. И перед тождеством рода, сущности исчезает значение атомистического разделения индивида, индивидуального отличия, тем самым исчезает значение отдельного индивида. Природа производит индивиды в большом количестве, в неограниченном числе и порождает тем большее количество индивидов, чем ниже они по роду или виду. Не стоит напоминать известные всем факты необыкновенного размножения мух, вшей, клопов, блох, саранчи, рыб и так далее Согласно микроскопическим наблюдениям Эренберга, среди растительных организмов наибольшей силой размножения обладают плесневые грибки, а из животных превосходят всех остальных по силе размножения инфузории. У коловраток, представляющих высший разряд по сравнению с желудочными червями, меньшая производительная сила, чем у последних, обладающих более неограниченной силой размножения; при этом способ размножения их разнообразен:
они несут яйца, размножаются путем рождения живых организмов, а также путем собственного деления, а именно трехчастного, между тем как коловратки ограничены в способе своего размножения: они размножаются либо посредством откладывания яиц, либо рождением живых организмов. Чем ниже вид, тем слабее, незначительнее различие индивидов друг от друга - по одному изучишь всех, тем более безразлична, маловажна сама по себе индивидуальность, и как раз в связи с этой неразличимостью, этим безразличием количество особей оказывается очень большим. При таких обстоятельствах акт размножения становится сам по себе безразличным актом. Полипы (хотя и не все виды их) размножаются путем произвольного, искусственного деления. Размножение у низших животных не связано с интенсивным актом совокупления особей различного пола. Так, у пластинчатожаберных моллюсков размножение бесполое, посредством яиц или в крайнем случае путем простого самооплодотворения двуполого существа. Даже тли рождают живую молодь, во всяком случае в течение лета, без предшествующего совокупления; эти рождают в свою очередь, и так до осени, когда впервые появляются самцы, которые совокупляются с самками. Некоторые животные двуполы, являясь одновременно и самцами и самками, однако не сами для себя;
другие - и для самих себя, как, например, ленточные и цепочные глисты, которые сами себя оплодотворяют. У ленточного глиста ость ещё то замечательное свойство, что почти каждый его член имеет свой особый яичник. Где размножение связано с двумя особями различного пола, там оно более ограниченно уже по внешней причине. Но именно благодаря этому ограничению значение индивида возрастает, растет качественная его ценность. По отношению же к своему роду индивид проигрывает в своем значении. Проявлением этой маловажности с точки зрения интереса рода является смерть. Но зато любовь проявляет сострадание к индивиду. Только в любви индивид получает абсолютную ценность, человек человеку - бог.
Благодаря же множественности сущность теряет свою специфическую ценность, свое значение, свою цель, её бытие становится чем-то безразличным. Это безразличие как раз и составляет скорбь индивидуальной жизни, источник её страданий, её потребность, но в этом же коренится и внутренний импульс деятельности. Преодолеть безразличие нашего индивидуального бытия и составляет цель нашей жизни, стремление нашей деятельности, источник наших добродетелей, а также наших ошибок и недостатков. Человек хочет и должен стать чем-то самостоятельным. Он хочет и должен обнаружить в себе нечто качественно ценное, придать себе существенное значение, а это сводится к его своеобразному отличию, которое составляет его "идею". В качестве простого индивида он теряет себя, подобно тому как неотличимая капля воды теряется в однообразном потоке безразличной множественности. Когда человек утрачивает свои интересы, определяющие его индивидуальную жизнь, когда он начинает сознавать безразличие своей обнаженной индивидуальности, он между бытием и небытием лишается своей специфической особенности, жизнь становится ему в тягость, он кончает самоубийством, то есть уничтожает свое нечто. Индивиды, не отличающиеся друг от друга или не заслуживающие того, чтобы быть друг от друга отличными, образуют в природе, как и в человеческой жизни, массу, которую дух со своей высшей точки зрения рассматривает как само по себе мертвое вещество, живое лишь для духа в качестве орудия его деятельности. Поэтому было внутренне необходимо, чтобы идеализм очистился от тех привходящих атомистических и чувственных элементов, с которыми он смешан ещё в лице философии Лейбница. Идеализм подлежал усвоению в более высоком, строгом смысле; душа должна была утратить свою неограниченную терпимость и радость жизни, должна была обратиться к самой себе с критикой чистого разума, должна была оставить дурное сообщество со сперматозоидами и другими существами подобного рода и предъявить к жизни более высокие эстетические требования; итак, было внутренне необходимым, чтобы бодрый, жизнерадостный политеизм монадологии Лейбница перешел в суровый, по в силу этого в более духовный и интенсивный монотеизм "трансцендентального идеализма" 107.
21. Критика пневматологии Лейбница108
"Вопрос о прирожденных и неприрожденных идеях,-сказано в 18-й главе,-совсем не антропологический. Здесь речь идет о сущности духа. В этом смысле и понимал вопрос Лейбниц". Это совершенно правильно в смысле лейбницианской, да и вообще идеалистической, априорной философии. Если дух мыслится как отличное от человека, самостоятельное, в себе пре бывающее существо, то вопрос о происхождении, возникновении идей, понятий, мыслей не следует поднимать вовсе, как и вопрос о возникновении самого духа. Дух, душа, субстанция, существо - и притом неисписанный лист! - разумеется, это чистая бессмыслица. Что такое существо без его определений и его раскрытия? ("Для субстанции по существу свойственно действовать; сотворенным субстанциям свойственно испытывать страдательные состояния, духам свойственно мыслить". Чем же иным должны быть основные определения мыслящего существа, его имманентные действия, как не мыслями, понятиями, идеями? Поэтому если я признаю дух, душу первоисточником идей, то высказываю этим не синтетическое, а аналитическое положение, положение тождества: я приписываю субъекту предикат, который уже содержится в понятии субъекта, естественно подразумевается. Но из того, что этот отмежеванный от человека дух есть самостоятельное существо, следует, что это бог: ведь бог и есть не что иное, как дух, порвавший последнюю нить связи с человеком, дух, не только отличный от человека, но и свободный от всякой человеческой ограниченности, в частности лишенный телесности и чувственности. Различие между монадами, индивидуальными духами, или существами, и богом, всеобщим духом, то есть персонифицированным родовым понятием духа, деятельностью, чистым актом, состоит в конце концов только в том, что монады - воплощенные духи, а бог - бесплотный дух. И в только что приведенном месте в "Новых опытах" сам Лейбниц к утверждению Локка, что между богом и духами не существует иного различия, кроме того, что богу свойствен предикат бесконечности, прибавляет: "Для меня существует ещё другое отличие, именно что все сотворенные духи обладают телом". Действительно, конечное в конце концов имеет свою причину и основание только в телесности, чувственности, материальности, а бесконечное - в бестелесности, нечувственности, нематериальности. Поэтому априорное происхождение идей тождественно априорному происхождению вещей. Идеи только там возникают a priori из духа, где сами вещи возникают из духа, где идея вещи есть творческое основание самой вещи. "Идеи извечно существуют в боге, и даже в нас они существуют прежде, чем мы о них действительно думаем"... "Элементы наших понятий, первые неразложимые понятия - это атрибуты бога, первопричины и первоосновы вещей" "О познании истины и богах"). "Так как бог есть источник возможностей и, следовательно, идей, то нужно воздать похвалу отцу Мальбраншу за то, что он придает идеям возвышенное значение, отличая их от понятий и считая их за божественные совершенства, которым мы причастны только благодаря нашим знаниям". Итак, прирожденные, априорные идеи имеют лишь теологический смысл и происхождение, а никак не антропологический.
История, антропология совершенно отчетливо доказывают нам, что идея как словесно, так и в действительности первоначально возникла от слова видение; что первоначальное просветление человека идет сверху, с неба, но не с теологического, а естественного, чувственного неба; что чувственный, видимый глазом свет есть источник человеческого просветления, источник ясных и отчетливых представлений; что, следовательно, не только в наших университетах, но и в жизни человечества философский факультет, факультет логики и метафизики последний. Интересно, что говорит о зрении Лейбниц-Вольф в своей "Эмпирической психологии", а именно: мы имеем в глазу как бы зеркало и образец для всех чувств, чувственных восприятии или ощущений, а так как ощущение есть род представления, или перцепции, то, следовательно, это образец и для всех представлений, следовательно, зрение объясняет сущность всех ощущений, представлений и понятий, как это и доказывает прежде всего отличие представлений ясных и темных, отчетливых и смутных; ведь из элементов оптики Эвклида ясно, что уже издавна различали ясное и темное, смутное и отчетливое видении. Впрочем, здесь перед нами снова пример того, как человек везде склонен превращать виды в род, определенную сущность в сущность абсолютную, сводить многообразие действительности к абстрактному единству. Однако совершенно ошибочно делать идеалистический глаз образцом всех чувственных восприятий и ощущений. Но именно вследствие того, что монады Лейбница имеют только глаза и, самое большее, ещё уши, а не имеют ни рук, ни ног, ни желудка, ни зубов, ни желчи, ни половых органов, они только призрачные существа подобно ангелу и прачеловеку Я. Бёме. Но конечно, человек, исходя из точки зрения метафизики и философии, уже так бесконечно далек от первоисточника человеческих понятий и представлений, что он может себе его объяснить, лишь подсовывая первобытному человеку свои математические и философские абстракции и усматривая в них предпосылки и условия его первых восприятии. Лейбниц в "Nouveaux Essais" утверждает, что "понятие твердости, или плотности, не зависит от чувств, что возможность её усматривается просто разумом, хотя и чувства также убеждают нас, что эти качества действительно имеются в природе" - другими словами, что, следовательно, это понятие априорно, то есть получается путем простого выведения из сущности или понятия тела, без того, чтобы мы выходили за пределы самих себя и прибегали к помощи опыта. Здесь перед нами ясный пример того, как Лейбниц вообще понимает и разрешает вопрос о происхождении идей со своей философской точки зрения; в самом деле, идеей плотности или твердости - в данном случае это безразлично - человек обязан, очевидно, прежде всего только чувственности, а именно, как это показал уже Локк, а после него Ламберт и раньше утверждал даже сам Лейбниц, только осязанию. Но конечно, то, что для человека является апостериорным, для философа - априорно, ибо, раз человек собрал данные опыта и объединил их в общих понятиях, он, естественно, в состоянии высказать "синтетические суждения a priori". Поэтому то, что для более раннего времени было делом опыта, в более позднее время становится делом разума 109. Так, для Декарта твердость, или плотность, была чем-то зависимым от чувств, от опыта, потому что он сущностью тела считал протяжение; но для Лейбница твердость, или плотность, есть нечто познаваемое чистым разумом, потому что он, признавая ограниченность понятия тела у Декарта и несовместимость этого понятия с действительным, чувственным телом, то есть опытом, так расширил понятие тела, что плотность стала его существенным предикатом. Лейбниц говорит: "Что мы должны ещё присоединить к понятию протяжения, чтобы составилось понятие тела? Что иное, как не то, о чем свидетельствуют нам чувства?" Так, например, и электричество, и магнетизм прежде были только эмпирическими, это значит здесь случайными, в отдельных телах наблюдаемыми свойствами, теперь же благодаря многочисленным наблюдениям они стали свойствами всех тел, стали существенными свойствами тела вообще 110. Так и истины, которые в век Лейбница были лишь
Впрочем, Лейбниц как в других вопросах, так и в этом выражается крайне неопределенно и двусмысленно: он признает, в частности, врожденные идеи в противоположность неудачному или во всяком случае вводящему в заблуждение образу чистой доски и в том смысле, в каком врожденные идеи выражают только природу идеи или представления вообще и поэтому, естественно, не могут привходить извне, иначе они не были бы представлениями, а были бы материальными вещами. "Разве у души есть окна? Или она похожа на письменную дощечку? На воск?" Нет! Она не воск и не дощечка и не комната с окнами, и представление предмета не есть сам этот предмет в точности. Для создания представления необходимо при вхождение чего-то отличного от предмета; и было бы истинной глупостью, если бы это отличное, которое обосновывает самое сущность представления, я хотел вывести из предмета. Но что же это такое? Форма всеобщности, ибо даже индивидуальная идея, или представление, - по крайней мере в сравнении с действительным, индивидуальным предметом - первоначально является, как замечает Лейбниц, чем-то общим, то есть в данном случае неопределенным, стирающим, разрушающим различия. Чувственность массивна, некритична, пышна, между тем как идея, представление, ограничивается общим, необходимым112. Лейбниц говорит:
"Мы не в состоянии познавать индивидов и находить средство точно определить индивидуальность какой-либо вещи, потому что все единичные вещи могут снова повторяться. Незначительнейшие различия незаметны, и пространство и время совершенно не поддаются определению и, скорее, должны определяться по тем вещам, которые они содержат". Поэтому "и все имена, даже собственные имена, - первоначально названия рода". Но эта природа представления в особенности обнаруживается в общих представлениях или понятиях. Таким образом, основная мысль "Новых опытов о человеческом разуме" подобно основной мысли "Критики чистого разума" заключается в том, что всеобщность и неотделимая от нее необходимость выражают собственную природу рассудка, или сущности, способной иметь представления, и поэтому не могут своим источником иметь органы чувств, или опыт, то есть привходить извне 113. "Индуктивным путем никогда не получаются подлинно всеобщие положения, если никогда нет уверенности в том, что исследованы все индивидуальные случаи", - мысль, отчетливо выступавшая уже и у сторонников Декарта. Так, Клауберг 113а в своей говорит: "Если ты на основании чувственного восприятия хочешь доказать, что то или другое целое больше части, то этот вывод не имеет всеобщей доказательной силы, потому что ты не осмотрел и не ощупал все, что составляет целое и все существующие в мире части; итак, чувство не может доставить тебе уверенности, что где-либо не существует противоположного, что где-нибудь в мире целое не может оказаться меньшим или равным части. Ты спросишь меня: откуда
берется достоверность этой аксиомы? Отвечаю: из рассудка, который усматривает врожденные ему идеи или понятия целого или части: ведь если целое есть не что иное, как то, что состоит и слагается из нескольких частей, а части, взятые вместе, составляют целое, то, очевидно, целое неизбежно больше своей части".
Несомненно, эта аксиома своей достоверностью обязана не индукции, а рассудку, ибо у рассудка вообще нет другой цели и другого назначения, как обобщать данные чувства, чтобы освобождать нас от докучного труда повторения, чтобы предвосхищать, заменять, сберегать чувственный опыт и чувственное созерцание. Но разве рассудок делает это совершенно самостоятельно, не имея основания тому в чувстве? Разве тот или другой отдельный случай, чувственно воспринятый мной, является отдельным в абстракции? Разве он не качественно определенный случай?114 Но разве в этой качественности нет даже чувством воспринимаемой тождественности отдельных случаев? И разве тождество впечатлений не есть достаточное основание и для самого чувства избегать бесконечного повторения одного и того же случая? Разве вечная однообразная шарманка индукции не скучна и не утомительна даже для глаза и уха? Разве я вижу только листья, а не деревья также? Только деревья, а не леса? Только камни, а не скалы? Только скалы, а не горы? Разве созерцание слепо, а чувство тупоумно и слабоумно? Разве мой желудок не говорит, что целый хлеб больше, чем кусок этого хлеба? Но разве он говорит это мне только о той или другой пище, а не о всякой? Если я кусаю кислое яблоко, то неужели я должен кусок за куском проглотить целое яблоко, чтобы убедиться, что оно кисло, разве после того, как я пробую, а затем отбрасываю первый же кусок от себя, мое нёбо не высказывает категорического суждения о качестве яблока? Разве нет чувства тождественности, одинаковости и различия? Разве для моих органов чувств нет разницы между черным и белым, днем и ночью, деревом и железом?116 Неужели положение "черное не есть белое" есть истина только для моего рассудка, а не и для моего чувства? Я должен мыслить черное как черное; но могу ли я видеть черную поверхность белой! Разве чувственной восприятие не является необходимым подтверждением того, что есть? Разве, следовательно, высший закон мышления, закон тождества, не есть в то же время закон чувственности, разве не опирается в конце концов этот закон мышления на истинность чувственного созерцания? 117 Не отбрасываем ли мы этот закон именно там, где рассудок оказывается в раздвоении с чувством и поддается произволу спекулятивных или теологических бредней?
"Чувством постигается только индивид, единичное;
интеллектом, рассудком - род, общее". Но что такое общее? Послушаем Лейбница. В 5-м письме к де Боссу сказано: "Общее есть единое во многом, или подобие многого". В "Новых опытах" также сказано: "Общность состоит в сходстве единичных предметов между собой, и сходство это является реальностью". Но разве это сходство не чувственная истина? Разве существа, которые рассудок причисляет к одному классу, к одному роду, не одинаковым образом аффицируют мои органы чувств? 118 Разве для моей руки безразлично, касается ли она человека или обезьяны, крокодила или птицы? Неужели тождество человека с человеком и его отличие от животного есть дело только рассудка, а не чувственности, даже общей чувственности, как её лицемерно называют? Разве для моего полового чувства - чувства, которое имеет также огромное теоретическое значение, хотя обыкновенно и оставляется без внимания в учении об органах чувств, - нет никакой разницы между женщиной и самкой животного? В чем же в таком случае заключается различие между рассудком и чувством, или способностью к ощущениям? Чувственное восприятие дает предмет, рассудок - название для него. В рассудке нет того, чего не было бы в чувственном восприятии, но то, что в чувственном восприятии находится фактически, в рассудке находится лишь номинально, по названию. Рассудок есть высшее существо, правитель мира, но лишь по названию, а не в действительности. Что такое название? Отличительный знак, какой-нибудь бросающийся в глаза признак, который я делаю представителем предмета, характеризующим предмет, чтобы представить его себе в его тотальности119. "Слова или другие эквивалентные знаки нам столь необходимы потому, что они занимают, так сказать, в нашем духе то место, какое предметы занимают вне духа. Как качества вещей не существовали бы вне нас без предметов, в которых они объединяются, так их идеи не сосуществовали бы в нашем духе без знаков, в которых они равным образом объединяются" (Кондилъяк. Опыт о происхождении человеческого знания, отдел IV. Например, мычание есть характерный признак коровы. Чувство воспринимает мычание, но оно у него тотчас же исчезает: чувство живет лишь наличным, то есть данным, мгновением. Рассудок хитрее: он замечает чувственное впечатление и дает ему название. Поэтому, как только я слышу мычание, я непроизвольно думаю об этом названии и знаю, что мычит корова. В одном этом, то есть в сведении предмета к названию, и заключается первоначально знание человека, к этому и теперь сводится знание и суждение большинства людей и ученых, которым ничего больше не нужно, как прочесть или услышать такие, например, слова, как атеизм, чувственность, материя, чтобы покончить с делом. Астрологические названия - а только названиям небесных звезд и обязана астрология своим происхождением - не управляют более судьбой человечества, но зато над миром царят теперь другие имена. И везде, где человек оставляет сенсуалистическую точку зрения, забывает, что только чувство дает ему предметы, существа, действительные объекты, он поддается власти пустых слов. Поэтому правильно утверждали новые философы, что у них речь идет не о словах, как у схоластиков, а о делах или вещах (res), потому что они, по крайней мере в области физики, снова восстанавливают в своих правах чувства, изгнанные христианским идеализмом. Чувство также может убедить меня, что мычании исходит от коровы, но для этого кроме уха мне нужны ещё глаза и ноги. Простое название ставит меня над всеми этими обстоятельствами, потребностями, зависимостями, потерей времени и сил. Чувство связано с пространством и временем: я слышу, как собака лает сейчас, здесь; название же вечно и вездесуще. Поэтому то, о чем чувство мне говорит здесь и теперь, и опять-таки здесь и теперь, и так до бесконечности, рассудок раз и навсегда говорит одним-единственным словечком.
Чувство, точно так же, как и рассудок, говорит мне, что целое больше, чем часть; но говорит оно мне это не словами, а примерами, например тем, что палец меньше руки 120, что лот меньше фунта, удостоверяет не формально, а материально. В чувстве целое всегда есть только предикат определенного субъекта, существа, предмета: вся рука, целый фунт. Рассудок, наоборот, превращает этот предикат в нечто самостоятельное, в субъект. Но этот бессодержательный и пустой, хотя именно поэтому и общезначимый, субъект - что он такое, как не название, как не слово? Поэтому уверенность в том, что целое больше части, зависит, разумеется, не от чувственного опыта. Но от чего же? От слова "целое". В положении "целое больше части" не говорится ничего больше того, что слово "целое" говорит само по себе 121, как это уже заметил математик Барроу 122; его достоверность поэтому априорна, то есть является достоверностью, содержащейся уже в слове или данной вместе с ним; так же точно я a priori знаю, что фут больше дюйма, если я знаю, что слово "фут" означает целое, состоящее из двенадцати дюймов. Поэтому все эти всеобщие аксиомы, положения, понятия имеют сами по себе столь же большую или столь же малую цену, как простые слова: они для духа то же, что в жизни деньги, которые, правда, превращаются в самоцель, но в полном противоречии с их назначением. Поэтому при положениях "целое больше части" или "Л есть Л" мы всегда непроизвольно представляем себе какой-нибудь определенный чувственный объект, к которому и применяем эти положения в доказательство того, что сами по себе они - ничто.
Чтобы доказать различие между рассудком и воображением, или способностью чувственного представления, Декарт и его ученики брали в качестве примера тысячеугольник. "Если я, - говорит, например, Арно в своей "Логике", - хочу помыслить фигуру с тысячью углов, то я столь же ясно и отчетливо усваиваю эту фигуру, сложенную из тысячи сторон, как и фигуру, сложенную только из трех сторон, раз я могу показать все её признаки. Но я не в состоянии представить себе эти тысячи сторон данной фигуры, потому что образ её, который я могу вызвать силой своего воображения, есть лишь фигура с некоторым большим числом сторон и углов, но совсем не тысячеугольник". Совершенно верно. Но в чем же состоит преимущество рассудка? В том, что он на место этого чувственно непредставимого множества или величины ставит название "тысяча", то есть вместо фигуры - число, ведь число есть отличительный знак величины. "Число, - говорит Барроу, - есть не что иное, как название или чувственный образ величины". Итак, повторим, в чем же различие между духом или рассудком и чувственным представлением, или созерцанием? Это различие между словом и делом, или примером, различие между названием и предметом, знаком и образом, числом и фигурой. Нет ничего в рассудке, чего не было бы в чувстве, но в рассудке это дано в ином виде, чем в чувстве. Хотя Вольф, как лейбницианец, при помощи предустановленной гармонии все выводит из души, однако в своей он говорит, что всеобщие понятия не содержат ничего, чего мы не воспринимаем в самих себе посредством внешнего понятия, или внутреннего чувства, или самосознания. Но всеобщие понятия свойственны рассудку. Если поэтому положение "нет ничего в рассудке, чего не было ранее в чувствах" понимать в только что указанном смысле, то можно допустить его истинность. Тысяча сторон исчезает, уничтожается, отрицается в понятии или названии тысячеугольника: тысячу я не могу представить чувственно, а могу её только помыслить. Рассудок не есть нечто чувственное, но это отрицание чувственности не предмет, не цель и не сущность, а только средство постигнуть предмет; тысяча сторон заменяется понятием, понятие является их представителем.
Лейбниц, напротив, в качестве идеалиста или спиритуалиста превращает средство в цель, отрицание чувственности - в сущность духа 123. Подобно Декарту он приводит дух, душу, силу как примеры или доказательства понятий, которые не находятся в зависимости от чувств и воображения и, следовательно, выражают чистое абсолютное отрицание чувственности: ведь только сложное чувственно, а душа, дух, монады - нечто простое, нематериальное, следовательно, они составляют объект чистого разума. Но разве душа, даже у Лейбница, не есть представление чего-то сложного? И разве сами ощущения не складываются из множества представлений? * Итак, здесь, в недрах идеализма, не обнаруживаем ли мы специфического признака материализма? Разве душа не заключает в себе бесконечного многообразия модификаций? И это противоречащее её простоте многообразие не есть ли очевидное позаимствование души у материи? Разве можно представить себе множество, многообразие, различие без чувственности? "Души по происхождению различны". Но можно ли помыслить, например, душу человека в её отличии от растительной души или души животных, не связывая в то же время с ней представления о действительном человеке, которое коренится в чувственном созерцании? Итак, что за глупость пытаться отрицать чувственность, как таковую, и в то же время даже там, где мы отвлекаемся от чувств, косвенно настаивать на её истинности!
Наконец, ещё одно замечание. По Лейбницу, представление есть сущность души, духа. Необходимое следствие отсюда, что тело есть не что иное, как объект, как говорят идеалисты, предмет представления; что, следовательно, между душой и телом не существует другой
"У души, как бы проста она ни была, всегда есть чувство, состоящее из нескольких перцепций сразу, что так же служит для нашей цели, как если бы она подобно машине состояла из частей" (письмо к Банаж). Ламберт в своей "Дианойологии" 123а приписывает всеобщим понятиям протяженность и представляет их в виде линий. Эта протяженность имеет лишь "метафизическое значение". Не так ли обстоит дело и с этим сложным? Но не пытка ли это для рассудка заставлять его мыслить сложное в простом? Связи, как между представлением и его предметом. Даже у Спинозы тело есть не что иное, как объект идеи или представления, исчерпывающего сущность духа, или души, с тем лишь отличием от других объектов, что оно есть непосредственный объект идеи или души. Это представление, в котором человек освобождается от тела, помещает свое тело в класс внешних, чувственных объектов и потому ищет особых критериев, с помощью которых он познает свое тело как свое, чтобы не смешать его с другим, - это представление находит свое классическое выражение в следующих словах Вольфа ("Разумные мысли о боге, мире и душе", § 217, 218): "Вещи, которые мы представляем себе как вне нас находящиеся... мы обычно называем телами. Среди этих тел одно мы считаем своим телом, потому что к нему мы обращаем свои мысли об остальных телах, и оно, следовательно, во всякое время остается наличным для нас, в то время как все остальные меняются". Этот взгляд есть один из существеннейших пунктов для критики и познания пневматологии, идеализма, философии вообще. Но как человек приходит к нему? Через то, что тело есть предмет внешних чувств. Вольф говорит: "Мы можем видеть и чувствовать свое собственное тело, даже слышать свой голос. Поэтому мы подводим его под род чувственных объектов и отличаем его от себя так же точно, как и любой другой внешний, отличный от нас предмет. Но при этом мы упускаем из виду, что свое тело мы воспринимаем только через него самого, что оно есть не только видимое и чувствуемое, но вместе с тем и видящее и чувствующее, следовательно, не только предмет, но и причина видения и чувствования, выражаясь идеалистическим языком, не только объект, но и субъект-объект, и именно благодаря тому, что тело есть предмет для него самого, оно и есть живое, тождественное с нами тело.
В пневматологии мы действуем совершенно так же, как и в теологии. Сущность мира, или природы, какова она для нас, в каком виде она нам дана, следовательно, видимую их сущность мы превращаем в сущность в себе;
отсюда мы неизбежно дополнительно делаем и обратное: сущность мира, отличную от этой видимой его сущности, превращаем в существо, отличное от самого мира, в иное, но опять-таки субъективное, подобное человеку существо, которому даем имя бога. Подобным же образом тело в том виде, в каком оно оказывается предметом наших чувств и нашего сознания, - это обыкновенное, внешнее, поверхностное тело мы превращаем в тело в себе, в целостную, абсолютную сущность тела; и в связи с этим мы неизбежно обратную сторону тела превращаем в сущность, отличную от сущности тела, и даем ей имя "дух", "душа". Лейбниц присоединяется к взгляду Декарта, что душа или дух более нам доступны и известны, чем тело, а Вольф в своей эмпирической психологии выражается так же, как Декарт в своем втором рассуждении. Он исходит из сознания. Мы сознаем самих себя и вещи вне нас, то есть мы отличаем себя от них и их друг от друга. То, что сознает само себя, существует и есть и называется душой. Следовательно, мы убеждаемся в существовании нашей души раньше, чем в существовании нашего тела. Несомненно, что сознание первично; но оно первично только для меня, а не само по себе. С точки зрения моего сознания я существую, потому что я сознаю себя; но с точки зрения моего тела я сознаю себя, потому что я существую. Кто же из них прав? Тело, то есть природа, или же сознание, то есть Я? Разумеется, Я, ибо могу ли я себя признать неправым? Но в состоянии ли я в самом деле отделить сознание от своего тела и мыслить сам по себе? 124 Разве не сознаю я в каждом акте, в каждый момент себя как телесное существо? Я сознаю, что я чувствую, что я мыслю. Но разве я чувствую, мыслю, как бестелесное существо? Не есть ли неотличимость или во всяком случае неотделимость моего сознания от моего тела основа и принцип, из которого я должен исходить? Какое извращение начинать с раздела тела и души и потом задним числом пытаться установить в этом разделе согласие!
22. Замечание о теологии и теодицее Лейбница
Данное выше (гл. 17) доказательство бытия божьего, исходящее из случайности мира, есть единственное апостериорное, то есть почерпнутое из опыта, доказательство, которое Лейбниц и его сторонники признают имеющим силу. Что же касается других распространенных доказательств бытия бога, то Вольф с удивительным остроумием и свободомыслием указывает на следующие их недостатки. При умозаключении от упорядоченности мирового строя к виновнику этого порядка считается, что всякий порядок случаен и поэтому всякий порядок предполагает того, кто этот порядок устанавливает, что, однако, ложно; ибо, как доказывает математика, существует абсолютно необходимый порядок, который, следовательно, опровергает положение "где есть порядок, там должен быть тот, кто этот порядок устанавливает". В умозаключении, опирающемся на мудрое устройство мира, заранее предполагается то, что надлежит доказать, а именно что положение, согласно которому правильное наблюдение над произведениями искусства предполагает художника, приложимо и к произведениям природы. В умозаключении, исходящем из того, что человеческий род или мир имеет начало, опираются на посылки, которые рациональным путем или совсем нельзя, или крайне трудно доказать. Ведь из того, что теперешнее состояние земли имело свое начало, никоим образом ещё не следует, что всякое состояние земли имеет начало; а ещё менее из того, что часть мира, та же земля, имеет свое начало, следует, что мир в целом имеет свое начало. В телеологическом доказательстве делают круг, потому что допущение целей и намерений в природе предполагает уже допущение разумного существа или виновника природы. Против доказательства, апеллирующего к совести, можно правильно возразить, что этот аргумент очень обманчив. Г. Ф. Мейер 25, один из видных философов вольфианской школы, говорит в своей "Естественной теологии" ("Метафизика": "Когда человек обращается от ложной религии к истинной, то он редко освобождается от упреков своей совести; и, может быть, нет ни одного мудреца, который, отрицая привидения, несмотря на это, их не боялся бы". Против доказательства, опирающегося на согласную убежденность всех народов, тот же философ говорит, что "могут быть и всеобщие заблуждения всего человеческого рода: так, вера в неподвижность Земли и движение Солнца когда-то была всеобщей верой человечества; кроме того, имеются целые народности, которые ничего не знают о боге". Обратимся теперь к доказательству, исходящему из стремления человека к бесконечности; оно сводится к следующему: "Всем людям врождена бесконечная потребность; эта потребность не может быть напрасной, следовательно, должен существовать её предмет; но эта потребность относится к бесконечному благу, то есть богу, следовательно, бог существует". Относительно этого доказательства Мейер замечает, что "стремление к бесконечности может быть также стремлением к бессмертию и, следовательно, совершенно не доказывает реальности бога".