XVII век в диалоге эпох и культур: Материалы научной конференции. Серия «Symposium». Выпуск 8. СПб.: Издательство Санкт-Петербургского философского общества , 2000. С.99-101
[99]
Несомненно, что современная западноевропейская философия во всем своем многообразии является порождением и продолжением греческой мысли. Однако, по некоторым характеристикам, главным началом, определяющим перспективы, возможности и специфичность концепций современной философии, продолжает выступать XVII век. Не умаляя творческой мощи философов Нового времени, ограничимся рассмотрением некоторых аспектов творчества Рене Декарта, главного «виновника» достаточно любопытной ситуации, сложившейся в философии XX столетия.
[100]
«Правила для руководства ума» и «Рассуждения о методе» - первые методологические произведения Декарта, в которых цель («отыскание истины») оказывается зависимой от способов «рассуждения ума». Именно здесь Декарт намечает три способа постижения истины, дающих положительный результат: интуиция, индукция («энумерация») и дедукция (см.: Декарт Р. Сочинения: В 2-х т. М., 1989. Т. 1. С. 110-111). Введение интуиции в познавательный процесс легитимировало ее, что отразилось в последующих философских концепциях:
1. 1. Интуиция как специфический способ научного познания мира в диалектико-материалистической теории познания;
2. 2. Интуиция как субстанциальная основа и, одновременно, способ философского «улавливания» длительности в сознании (интуитивизм Анри Бергсона).
Бергсон берет картезианское понятие начальной простоты и преобразует его следующим образом: «В этой точке находится нечто простое, бесконечно простое, столь необыкновенно простое, что философу никогда не удалось высказать его, …он путем усложнений, нагроможденных на усложнения, и аргументов, следовавших за аргументами, пытался лишь передать со все большим приближением простоту своей оригинальной интуиции» (Бергсон А. Философская интуиция // Новые идеи в философии. СПб., 1912. Сб. 1. С. 3). Таким образом, картезианство уже в самом себе несет возможность появления взаимно противоположных концепций.
Главным событием в мировоззрении XVII века явилось растворение философии в научном знании. И это оказалось не только возможным, но и весьма продуктивным. Однако формулировка научного метода в философии весьма отличается от подобной процедуры в науке. В философии «движение мысли при формулировке метода отнюдь не методично. Оно не подчиняется тем критериям ясности и отчетливости, которые конститутивны для метода» (Катасонов В.Н. Методизм и прозрения. О границах декартовского методизма // Бессмертие философских идей Декарта. М., 1997. С. 94). Математические процедуры некорректно было переносить в сферу метафизики, подчеркивает современный французский философ Оливье Манжен, так как переворот XVII века «был чисто научным, а не философским» (Манжен О. О Декарте, о некоторых интерпретаторах его учения и о конфликте между «старыми» и «новыми» мыслителями // Бессмертие философских идей Декарта... С. 39).
Отождествление гносеологии и методологии настолько укоренилось в отечественной философии, что многие употребляют эти понятия как синонимы. В лучшем случае, утверждается, что методология есть часть гносеологии. Даже такой оригинальный философ, как Мераб Мамардашвили, в отношении теории познания диалектического материализма полагал: «То, что называется «теорией познания» или методологией, оказывается просто дополнительной работой к уже проделанной» (Мамардашвили М.К. Стрела познания. М., 1996. С. 15).
Исследователи, занимающиеся проблемами методологии, делают обобщения, анализируя совершенно конкретные научные понятия, теории и методы, применяемые в той или иной области научного знания, так же, как это делал Декарт. Это их задача, их право, их предметная область. Занятия философов методологией вполне правомерны, но это не дает
[101]
повода отождествлять философию и методологию. Существует огромный историко-философский пласт, относящийся к иррациональному направлению философии, где концептуально нет места научной методологии. В связи с этим возникает проблема легитимности философского обобщения в рамках методологии. Философы признают всеобщий характер философских понятий, выводов и даже исходных категорий. Попытки индуцировать те или иные методологические выводы вызывают необходимость оперировать конкретно-научными и, в этом смысле, единичными понятиями, теориями, методами, а это заставляет покинуть предметную область философии. Конечно, исследователь не становится ни физиком, ни химиком, ни историком. Он становится методологом, ибо очевидно, что при переходе на другой уровень всеобщности философия (гносеология) утрачивается. Кроме того, философия имеет отношение ко всякому, а не только к научному знанию.
В рамках философии индукция может существовать только как генерализация, то есть как выведение некоторого конкретно-всеобщего из некоторого набора абстрактно-всеобщих определений, когда мыслитель конструирует нечто всеобщее, основываясь на внешнем и внутреннем опыте. Но при этом утрачивается логическая связь между конструктом и его «основаниями», а в методологических операциях она есть. В связи с этим чрезвычайно важной представляется проблема понимания предмета философии, ее специфики и задач. И здесь идеи Декарта продолжают оказывать влияние на позиции современных мыслителей. Самому Декарту ситуация представлялась следующим образом: «Вся философия подобна дереву, корни которого - метафизика, ствол - физика, а ветви, исходящие из этого ствола, - все прочие науки… Подобно тому, как плоды собирают не с корней и не со ствола дерева, а только с концов его ветвей, так и особая полезность философии зависит от тех ее частей, которые могут быть изучены только под конец» (Декарт Р. Указ. соч. Т. 1. С. 309). Отсюда берет начало и существует до сих пор мнение, будто бы философия, обобщая знания, полученные другими науками, осуществляет интегративный процесс в научном познании мира. Однако более логичной представляется концепция «предметного самоопределения философии», утверждающая, что «в предмете научной философии никогда не содержались и не могут содержаться объективные предметы каких-то нефилософских наук…» (Алексеев П.В. Предмет, структура и функции диалектического материализма. М., 1983. С. 26). Не принимая термин «наука» в отношении философии, необходимо согласиться с тем, что объективно предмет философии неизменен, отличен от предмета любой науки. Субъективно же предмет философии понимается различным образом, что оправдано исторически и мировоззренчески.
Своеобразно понимая философию и ее задачи, Декарт обнаружил важнейшую для него проблему: как обосновать само основание наук, для которых проблема самообоснования не существовала. Данная проблема остается актуальной и в XX столетии. Чтобы осознать это, достаточно сравнить развитие идей Декарта в «Картезианских размышлениях» рационалиста Эдмунда Гуссерля и истолкование их в направлении, противоположном рационализму, - у Жиля Делеза и Феликса Гваттари, которые в своем стремлении прояснить специфику философского знания обращаются к «cogito» Декарта (см.: Делез Ж., Гваттари Ф. Что такое философия? М.-СПб., 1998. С. 36-39).
Фрэнсис Бэкон и английская литературная критика XVII века
В.Г. Решетов
XVII век в диалоге эпох и культур: Материалы научной конференции. Серия «Symposium». Выпуск 8. СПб.: Издательство Санкт-Петербургского философского общества , 2000. С.102-105
[102]
Начальный период развития английской литературной критики в XVI - начале XVII вв. отмечен господством нормативно-предписательной критики, характерной для дедуктивно-силлогического метода. Сочинения Уилсона, Эшема, Гасконя, Уэбба, Патнема, Кэмпиона, Даниэля служат наглядным тому подтверждением. Подобная направленность является во многом определяющей для трактата Ф. Сидни «Защита поэзии». Дедуктивно-силлогический метод, предполагающий наличие идеала для подражания, ориентировал критику на классические образцы - тенденция общая для эпохи Возрождения и характерная для разных стран.
Нормативность, предписательность во многом присущи также дедуктивно-рационалистическому методу, основанному на рационализме картезианского типа. Наиболее характерен он для французской критики XVII века. Этот метод получил распространение в Англии со второй половины XVII века и нашел свое классическое воплощение в критических сочинениях Томаса Раймера.
Господствующий метод литературной критики нередко находится в вопиющем противоречии не только с живой художественной практикой писателей-елизаветинцев, но и с творчеством самих авторов критических суждений. Например, несмотря на то, что Кэмпион резко выступает против использования рифмы в английском стихосложении, сам он неоднократно пользуется ею в поэтических сочинениях. Уже в начале XVII века художественная практика поставила вопрос о необходимости выработки нового господствующего метода в литературной критике.
Большая роль в истории английской литературной критики принадлежит Фрэнсису Бэкону, явившемуся родоначальником основанного на успехах естественных наук эмпирико-индуктивного метода познания. Бэкон был одним из первых представителей Нового времени, который понял решающее значение метода для создания новой науки и принял самое активное участие в его разработке. Он резко выступил против схоластической учености, силлогической дедукции, не опирающейся на реальное жизненное содержание, а идущей от идеи к идее, от «слов к словам». Философ критикует рационализм предшествующих веков и указывает, что его сторонники стремились создать некие симметрические системы, пренебрегая опытом. Но эта вымышленная общность нередко была далека от эмпирической очевидности. Обосновывая новый метод, Бэкон исходит из утверждения важности различий, хотя его конечной целью является открытие существенной общности, свойственной разным вещам.
Интеллектуальные способности человека, полагает Бэкон, состоят из памяти, рассудка, воображения и находят свое выражение соответственно в истории, философии и поэзии. Поэзия, соотнесенная с воображением, стремится дать человеческому уму хотя бы тень удовлетворения в тех
[103]
случаях, когда природа не может сделать этого. Для философа наиболее важным видом поэзии является поэзия параболическая, так как она, в отличие от героической и драматической, в большей мере связана с разумом, а не с воображением. То внимание, которое Ф. Бэкон обращал на аллегорическую трактовку, показывает его сторонником средневековых концепций интерпретации поэтических произведений. Это нашло выражение в его сочинениях «О достоинстве и приумножении наук», «О мудрости древних» и др. Эмпирико-индуктивный метод, разработанный Бэконом, был направлен к будущим векам, а литературная теория философа была данью веку минувшему. Сам философ, относя поэзию к «игре воображения», не смог придти к соединению литературной теории с новым методом познания.
Критические суждения Бена Джонсона о предшественниках и современниках, его рассуждения о декоруме, правилах, стиле, различных вопросах поэтического мастерства, во многом подготовившие почву для установления классицистических канонов в английской литературе, в полной мере отразили общие тенденции развития нового научного знания, характерные для Англии первой половины XVII века. Подобно Бэкону, автор «Открытий и наблюдений над людьми и явлениями» считал первостепенной необходимостью глубокое изучение природы, полагал обязательным признать главенство разума для решения возникающих проблем, утверждал, что развитие знания приведет к улучшению условий жизни людей, выступал против раболепной покорности авторитетам. Джонсон, а затем Давенант и Гоббс акцентировали внимание на рациональном начале в литературной критике в соответствии с общими тенденциями, свойственными «веку разума».
В отличие от Бэкона, Гоббс считал, что истинное знание не может быть выражено в мифе или символе. Он преодолел «теистические предрассудки бэконовского материализма» и отделил знание от веры. «Демифологизирующая» тенденция его философии сыграла важную роль в последующем разрушении ряда традиционно зафиксированных литературных видов. Она очевидно проявилась уже в «Гондиберте» Давенанта, который хотя и положил в основу своей поэмы христианский сюжет, но главной темой избрал христианскую добродетель, а не догму. Подобным образом и Каули в «Давидиаде» (1656) пытался соединить установленную христианскую космогонию с современными научными открытиями. В то же время Джон Мильтон шел традиционным путем и, в отличие от Гоббса, не считал, что обращение к Музе «уподобит его волынке», а полагал, что истинное поэтическое произведение должно быть вызвано к жизни «благоговейной молитвой», обращенной к «вечному духу».
Томас Спрат, автор «Истории Королевского общества в Англии» (1667), опираясь на эмпирико-индуктивный метод познания Ф. Бэкона, рекомендует писателям обращаться в своем творчестве к новым источникам вдохновения, которых не знала предшествующая поэзия. Поэта должна вдохновлять не Муза, а «творящая Природа», ее безграничное разнообразие. Он отвергает мифы и предания старины глубокой, так как с самого начала они были не более чем выдумкой. Трагедия и эпос, восхваляющие благородных героев, должны уступить место поэзии, прославляющей человека-механика. Научные открытия человека Нового времени, полагает
[104]
Спрат, затмили подвиги и муки героев античности. Для него поэзия, опирающаяся на науку, несомненно, более достойна, чем та, которая всецело базируется на вольной фантазии. Так, в работе «Сообщение о жизни и сочинениях Абрахама Каули» (1668) он хвалит поэта за то, что в его сочинениях фантазия строго контролируется разумом.
Джон Драйден, носящий высокий титул «отца английской критики», был членом «Королевского общества», был сторонником позитивного скептицизма, прямо связанного с бэконианской теорией научного познания, и был близок индуктивному методу в том виде, как его разработал Бэкон.
Бэкон выступал за исключающую (элиминативную) индукцию. Самый верный путь опытного знания, полагал он, идет через отрицательные инстанции. При таком подходе в начале исследования должно браться несколько конкурирующих между собой предположений, которые в процессе индуктивного анализа постепенно отсеиваются или исключаются в конечном итоге в пользу какого-либо допущения, часто имеющего неопределенное заключение. По этому принципу построено наиболее известное критическое сочинение Драйдена «Опыт о драматической поэзии». Отрицательные суждения о современной драме высказывает Критий, недостатки древних отмечает Евгений, о несовершенствах английских писателей говорит Лизидий, на слабых сторонах классицистической драматургии Франции акцентирует внимание Неандер. Диалог ведется между лицами, придерживающимися различных мнений, и ни одно из них не утверждается как окончательное, чтобы читатели могли охватить поставленные вопросы в целом.
Как сторонник эмпирико-индуктивного метода, Драйден питает лишь ограниченное уважение к авторитету и считает, что имеет право усовершенствовать предписания древних, опираясь на прямое изучение природы и используя опыт. Критические суждения следует основывать на наблюдении, эмпирическом подходе, они должны идти от частного к общему. Необходимо проводить различие между «механическими правилами», которые не являются обязательными, и совершенно необходимыми фундаментальными законами.
Заблуждается тот, утверждает Драйден, кто полагает, что задача критики заключается в поисках ошибок. Критика должна быть основана на верном суждении и обязана прежде всего «рассматривать то превосходное, что может доставить удовольствие разумному читателю». Если композиция произведения, мысли, изложенные в нем, словесное выражение показывают незаурядность автора, то не следует обращать внимания на мелкие погрешности пера. Необходимо проводить границу между смелостью и опрометчивостью поэта, и тот, кто выступает в роли критика, должен постоянно помнить об этом. Не следует судить тому, кто, не питая склонности к целому, берется обсуждать части. Критику необходимо открыть в произведении то, что движет удовольствием, быть философом и поэтом одновременно.
Поэтическая вольность - это та «свобода», которую поэты позволяли себе во все времена, говоря в стихах то, что недопустимо в суровой прозе. В средствах выражения поэтическая вольность проявляется двумя путями. Если она выражается с помощью одного слова, то это троп, если предложе-
[105]
нием, то это фигура. В своих суждениях о героической поэзии Драйден использует эмпирико-индуктивный метод, рассматривая различные виды фигур речи, употребляемых как древними, так и современными поэтами. Обращение Драйдена к авторитету Вергилия и Горация в данном случае вовсе не имеет в виду апелляцию к стандартам. Произведения античных авторов служат лишь примером, помогающим найти нужную форму выражения.
Эмпирико-индуктивный метод, лежащий в основе литературной критики Драйдена, позволил ему объективно взглянуть на исторический путь развития английской поэзии и наметить историческую перспективу развития литературы.
«Говорящие картины» и «застывшие стихотворения»: представления о родстве поэзии и живописи в Англии на рубеже XVI-XVII веков
В.А. Мусвик
XVII век в диалоге эпох и культур: Материалы научной конференции. Серия «Symposium». Выпуск 8. СПб.: Издательство Санкт-Петербургского философского общества , 2000. С.105-107
[105]
Представление о родстве поэзии и живописи, слова и изображения являлось одной из самых популярных идей в европейской литературной критике и художественной теории XVI - начала XVII вв., а также нашло непосредственное воплощение в художественной практике авторов той эпохи. Представление об «искусствах-сестрах», «искусствах-родственницах» опиралось на возрожденные и по-новому истолкованные античные представления «ut pictura poesis» (поэзия как живопись) и «ut rhetorica pictura» (живопись как риторика), высказанные Плутархом («О славе афинян») и Горацием («Наука поэзии»). Идея о родстве слова и изображения отразилась и в некоторых риторических терминах. В XVI-XVII вв. идея о родстве искусств была развита, с одной стороны, в трактатах по живописи и архитектуре (Альберти, Дольче, Арменини, Ломаццо, Беллори), с другой - в поэтиках (Даниэлло, Фракасторо, Минтурно, Скалигера, Кастельветро и Тассо) и использовалась как с целью разграничения, так и с целью сопоставления поэзии и живописи.
В Англии рассматриваемая идея в течение долгого времени не разрабатывалась на теоретическом уровне, а использовалась в чисто практических, утилитарных целях - например, в полемике по поводу пользы художественных образов. Представление о родстве искусств встречается у Сидни, Путтенхэма, Хоскинса, Бэкона, Кэмдена, Хоукинса и др. Теоретическая разработка идеи о родстве поэзии и живописи началась в Англии только в 1620-1630 гг., когда стали предприниматься попытки осмыслить искусство в общеэстетических категориях. Одним из первых теоретическое обоснование идеи о родстве искусств дал Ф. Юниус в книге «О живописи древних» (1637-1638). Юниуса интересовала не столько живопись, сколько теория искусства в целом, законы изображения, репрезентации. Именно по общим целям («развлекая, поучать») и законам функционирования Юниус связывает поэзию, риторику и живопись. Попытки теоретически осмыслить идею родства поэзии и живописи предпринимались и позже - например, в «Заметках и наблюдениях над людьми и явлениями»
[106]
Б. Джонсона (1642) и работе Д. Драйдена «Параллель между живописью и поэзией» (1695).
Хотя осмысление эстетических основ художественного творчества в Англии произошло только во второй половине XVII в., сама идея о родстве поэзии и изобразительного искусства появилась и вошла в культурный лексикон значительно раньше, уже к концу XVI в. В целом, представление о родстве искусств было воспринято в Англии не чисто «механически», в связи с ориентацией на классические и итальянские образцы, но отражало существовавшую в елизаветинской и яковитской культуре практическую связь словесного и изобразительного образов: слово несло в себе элементы зрительности, словесный образ для того, чтобы быть понятым, зачастую должен был подкрепляться изображением (реальным или воображаемым).
Доказательством этого тезиса становится рассмотрение роли визуальных, зрительных образов в «Новой Аркадии» Ф. Сидни. В романе дается множество описаний костюмов, доспехов, украшений, а «говорящие картины» в самых разных формах возникают практически в каждом из ключевых эпизодов. Кроме того, Сидни постоянно использует метафоры и сравнения, связывающие зрительные и словесные образы, а декоративная пышность описаний идет в романе рука об руку с риторической пышностью построения фразы. В одном из кульминационных эпизодов романа принц Мусидор объясняется в любви принцессе Памеле. Объяснение подкрепляется появлением драгоценности - импресы (одной из двадцати импрес, описанных в романе), изображающей краба, с девизом: «By force, not choice» - «По принуждению, но не по своей воле» («New Arcadia», II, 3), которая весьма сложным образом встроена в текст романа и имеет несколько уровней прочтения.
Импреса - вид эмблемы, пользовавшийся особой популярностью в XVI и на рубеже XVI-XVII вв. Мода на составление импрес возникла в XIV-XV вв. в Бургундии и Италии и оттуда распространилась во Францию и Англию. Первоначально появление импресы было связано с возникновением (возрождением) традиции костюмированного рыцарского турнира, однако к XVI в. сложилась поэтика импресы как особого «жанра». Наибольшей известностью пользовались книга Паоло Джовио «Диалог об импресах» (1555), переведенная на английский язык в 1585 г. С. Дэниэлом, и книга Джироламо Рущелли «Знаменитые импресы» (1566). В целом, этот жанр принадлежал к традиции эмблематики, получившей развитие во второй половине XVI в. (хотя импреса и эмблема как жанры отличались друг от друга рядом особенностей). В Англии с 1569 по 1700 гг. было издано как минимум 50 книг эмблем в 130 изданиях. Кроме того, в Англии были известны книги эмблем, изданные в других странах Европы.
Сидни прекрасно владел искусством импресы, что отмечали многие его современники. С одной стороны, на примере рассматриваемой импресы Мусидора можно увидеть сложность включения «говорящих картин» в текст книги, ориентацию Сидни на переработку и синтез известных эмблем и литературных мотивов, что отражает как особенности мироощущения и творческого метода Сидни и разницу жанров импресы и эмблемы, так и черты позднегуманистической картины мира в целом (ориентация на частное, а не на всеобщее, на индивидуальный поиск и расшифровку смысла, а не на установление прописных истин). С другой стороны, в
[107]
рассматриваемой импресе связь словесного и визуального образов весьма сложна: во-первых, в самой импресе они образуют смысловое единство; во-вторых, визуальный образ является определенного рода «смысловым пиком» всего эпизода, подкрепляет значение, данное в слове, без визуального плана невозможна «правильная» и «полная» трактовка слова; в-третьих, описание импресы выражает стремление автора посредством слова дать представление о зрительном образе, проявляющееся и в других эпизодах романа.
Таким образом, рассмотренный пример и традиция эмблематики в целом являются частным выражением представления о родстве словесного и зрительного планов, существовавшего в европейской культуре на рубеже XVI-XVII вв. и проявившегося как в теории, так и в художественной практике. В целом, представления о «словесно-графическом единстве» являются одной из особенностей традиционалистской, риторической культуры, опираются на традицию аллегорического толкования, «сигнификативной речи», «восходящую к историческим основам риторики» (Михайлов А.В. Языки культуры. М., 1997. С. 143). В традиционалистской культуре господствует представление о том, что весь мир соткан из подобий и примет, и дело художника выявить их: «вещественно», зримо воплотить слово означает вернуть его к изначальному, буквальному значению; словесно описать изображение значит вернуться к «изначальной письменности вещей» (Фуко М. Слова и вещи. СПб., 1994. С. 75). Именно на рубеже XVI-XVII вв. предпринимается последняя попытка представить мир в его тотальности, увидеть за любым фактом, за множащимися открытиями, за индивидуальной трактовкой образа универсальный, единый порядок. Особенностями «переходной» эпохи становятся напряженное вглядывание в зрительную наглядность слова и в словесность зрительного образа, попытка дать теоретическое представление об их неразрывной связи, которое ко времени создания «Лаокоона» Лессинга будет ощущаться уже как устаревшее.
Шекспир и шекспиризмы: к вопросу о взаимоотношении логоса и мифа
Е.Ю. Куницына
XVII век в диалоге эпох и культур: Материалы научной конференции. Серия «Symposium». Выпуск 8. СПб.: Издательство Санкт-Петербургского философского общества , 2000. С.107-110
[107]
Взаимоотношение логоса и мифа - один из наиболее интересных и важных аспектов исследования творчества Уильяма Шекспира. Тесная связь логоса и мифа обнаруживается, в частности, в дихотомии шекспиризмы / псевдошекспиризмы. Под шекспиризмами обычно понимают созданные поэтом фразеологические единицы (ФЕ), например: be all eyes, cakes and ale, triton of the minnows и многие другие, а под псевдошекспиризмами - выражения, им популяризованные (см.: Свиридова Л.Ф. Обогащение английской фразеологии шекспиризмами: Дисс. канд. филол. наук. М., 1968). Проведенное нами исследование выявило весьма любопытные факты.
Языковая личность Шекспира оказывает значительное влияние на наблюдателя, а именно на составителей фразеологических словарей, и результаты наблюдения (контекстная атрибуция ФЕ). Тот факт, что состави-
[108]
тели словарей также представляют собой языковые личности, проясняет до некоторой степени, почему разные лексикографы по-разному оценивают лингвистический статус ФЕ. При составлении словарей их авторы выступают в роли наблюдателей, которые, ориентируясь в значительной степени на иллокуцию, считают, в одних случаях, что эти ФЕ создал сам Шекспир, а в других - что он их только популяризовал. Примечательно, что авторы словаря английских идиом Кенкуша (v.: Ichikawa S., Mine T., Inui R., Kihara К., Takaha S. The Kenkyusha Dictionary of Current English Idioms. Tokyo, 1969) приоритет отдают «истинному популяризатору», а не предполагаемому автору. Здесь следует подчеркнуть, что своеобразие Шекспира как языковой личности позволяет приписывать ему не только популяризацию, но и создание отдельных потенциальных ФЕ. В качестве примера приведем ФЕ give the devil his due, которую А.В. Кунин помечает как шекспировское выражение (см.: Кунин А.В. Англо-русский фразеологический словарь. М., 1984). В американском культурологическом словаре (v.: Hirsh E.D.Jr., Kett J.F., Trefil J. The Dictionary of Cultural Literacy: What Every American Needs to Know. Boston, 1988) это выражение помечено как восходящее к роману «Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский» М. де Сервантеса. Этот факт тем более интересен, что оба автора жили и творили практически в одно и то же время. Следовательно, установить, кому принадлежит пальма первенства, вряд ли возможно. Значит, то, что «создали» два мастера, существовало ранее. Получается, что Шекспир и Сервантес создали уже созданное. В этом, заметим, усматривается серьезный аргумент против положения, выдвинутого Н.Хомским, относительно бесконечной способности человека порождать предложения (см.: Хомский Н. Аспекты теории синтаксиса. М., 1972). И тем не менее нельзя отрицать роли языковой личности в создании или воссоздании того или иного слова, выражения.
Языковая личность Шекспира оказывается сродни архетипу великого прачеловека К. Юнга. Поэтому даже у специалистов возникает желание приписать великой языковой личности заслуги, которых у нее, возможно, и вовсе не было. Такое приписывание характерно для мифологического мышления, что в значительной мере объясняется мифологичностью самого объекта исследования (на мифологичность объекта исследования и связанные с этим особенности его изучения указывали многие ученые. Приведем имена лишь некоторых из них: Аникст А.А. Шекспир и художественные направления его времени // Шекспировские чтения - 1984. М., 1986. С. 37-66; Успенский Б.А. Избранные труды. М., 1994. Том II. С. 246-272; Harbage A. Conceptions of Shakespeare. Cambridge-Mass., 1966). Наблюдения показывают, что использование определенных языковых средств в речестратегических целях всегда более эффективно, если прототипическое значение таких единиц связывается с мощной языковой личностью (в данном случае, с Шекспиром). Логос, таким образом, уступает место мифу, рациональное - иррациональному.
Взаимоотношение логоса и мифа находит свое яркое воплощение в жанровой (в традиционном понимании) принадлежности шекспиризмов - носителей иррационального. Иррациональное пронизывает все творчество Шекспира (v.: Frye N. A Natural Perspective: The Development of Shakespearean Comedy and Romance. New-York-London, 1965), но с осо-
[109]
бой силой оно проявляется в трагедиях, к которым восходит около 60 процентов всех ФЕ, созданных поэтом. Выдающейся в этом отношении представляется трагедия «Гамлет». К этому произведению восходит более 40 процентов от числа ФЕ, порожденных в трагедиях, и примерно 25 процентов от общего количества шекспиризмов. Доминанта иррационального в трагедиях обусловливает неоднозначность их толкований.
С различием логоса и мифа связан еще один важный момент в исследовании шекспиризмов. Разворачиваемый персонажем дискурс - это способ манифестации его языковой личности. Языковая личность автора «мультиплицирована» (Ю.Н. Караулов) в языковых личностях его героев.
Героями, в уста которых Шекспир вкладывает потенциальные ФЕ, являются не только мужчины: to gild refined gold, to paint the lily (Salisbury - King John), flesh is heir to (Hamlet), hit the mark (Mercutio - Romeo and Juliet), a Daniel come to judgment (Shylock - The Merchant of Venice), fetch and carry (Launce - Two Gentlemen of Verona), carry authority (Henry VIII), breathe one's last (Somerset - King Henry VI), thrust smth. down smb's throat (Demetrius - Titus Andronicus), the world's mine oyster (Pistol - Merry Wives of Windsor), the wheel is come full circle (Edmund - King Lear), a foregone conclusion (Othello), но и женщины: the seamy side (Emily - Othello), the primrose path of dalliance (Ophelia - Hamlet), (not) to have a word to throw at a dog (Rosalind - As You Like It), like patience on a monument (Viola - The Twelfth Night), enough to make the angels weep (Isabella - Measure for Measure).
Примечательна точка зрения Л. Бэмбер, которая подходит к исследованию творчества Шекспира с позиций половых и жанровых различий (v.: Bamber L. Comic Women, Tragic Men: A Study of Gender and Genre in Shakespeare. Stanford, 1982). Исследовательница полагает, что наибольшего контраста достигают различия между комедией и трагедией. По нашим наблюдениям, к героиням комедий восходит больше ФЕ, чем к героиням трагедий. В комедиях женщины более остроумны, чем мужчины, лучше осознают себя и окружающий их мир; они более здравомыслящи, жизнерадостны, веселы. Круг интерпретации позволяет определить интенциональный горизонт героя-мужчины как горизонт поиска (справедливости, возмездия), раздумий о себе, своем месте в мире, как горизонт борьбы с миром, с самим собой. Такими предстают возможные миры Лира (more sinned against than sinning; (ay), every inch a king), Отелло (pride, pomp and circumstance; Othello's occupation gone), Макбета (golden opinions, sound and fury, signifying nothing), Гамлета (look before and after; the country from whose bourn no traveller returns; (not) to set one's life at a pin's fee).
Проблема «себя» для трагического героя существует в той же мере, в какой она не существует для женских персонажей трагедий. Разумеется, героини трагедий также задумываются об окружающем их мире, людях, но они не могут распознать в этом самих себя. Их горизонт слишком узок. Любопытно, что компоненты потенциальных ФЕ, вложенных в уста героинь трагедий, «очерчивают» границы их мира: sweets to the sweet, protest too much (Gertrude), a glass of fashion, the primrose path of dalliance (Ophelia). Интерес вызывают леди Макбет, ведущей интенцией которой является жестокая воля, зло (too full о' the milk of human kindness; screw
[110]
one's courage to the sticking place), и Клеопатра (salad days), способная анализировать прошлое и делать выводы.
Герменевтическое прочтение шекспиризмов обнаруживает созданную Шекспиром в трагедиях асимметрию между мифом и логосом, иррациональным и рациональным, женским и мужским началами. В шекспировских трагедиях женщина - воплощение греха и зла; она неспособна глубоко и тонко чувствовать, а потому неспособна выразить это в языке. Мужчина (как правило, протагонист), напротив, - существо поистине трагическое, способное переживать, осознавать действительность не только разумом, но и сердцем (см.: Аникст А.А. Шекспир: Ремесло драматурга. М., 1974). Способность «мыслить сердцем» и есть то иррациональное, что в конечном итоге находит свое яркое отражение в потенциальных ФЕ, произносимых героями. Такое иррациональное, поэтическое, мифологичное осмысление героями действительности позволяет заключить, что дискурс шекспировского героя преимущественно «женский» однако, это отнюдь не умаляет и не принижает его мужественности. Наоборот, «женское», то есть иррациональное, в дискурсе мужчины делает его, при всей противоречивости, гармоничной и целостной натурой.
В заключение следует подчеркнуть, что миф задает весьма жесткий круг интерпретации. Интерпретатору целесообразнее ввести в данный круг новые предметы (ввести в шекспировский миф новые единицы идентификации), нежели заниматься поисками независимого объяснения.
Пародия и пародическое использование в комедии Шекспира «Бесплодные усилия любви»
Г.В. Яковлева
XVII век в диалоге эпох и культур: Материалы научной конференции. Серия «Symposium». Выпуск 8. СПб.: Издательство Санкт-Петербургского философского общества , 2000. С.110-112
[110]
Комедия Шекспира «Бесплодные усилия любви» была впервые опубликована в 1598 г. Она была написана по горячим следам истории любви Генриха IV и Маргариты Наваррской. В ней нас будет интересовать линия, которая напоминает итальянскую комедию дель арте. Это - история дона Адриано де Армадо и пастушки Жакнетты, а также ученого педанта Олоферна. Рисунок их ролей построен так, что он отражает в пародийном зеркале главную сюжетную линию. Чередование сцен верхнего и нижнего планов позволяет говорить о том, что Шекспир создал автопародию как на архитектонику собственной пьесы, так и на ее образы.
Пародия - синтез литературы и критики. Ее критическая функция заключается в истолковании «второго», пародируемого плана. Стиль его становится содержанием пародии, а стиль самой пародии демонстрирует отношение пародиста к изображаемому, его умение выделить и обыграть наиболее важные черты оригинала. Так в пародии возникает контраст двух произведений, их своеобразное диалектическое единство. И здесь на первый план выходит эстетическая программа самого пародиста.
В свете всего вышесказанного посмотрим на комедию Шекспира. Во время ее написания стиль драматурга находился под влиянием так называемого «эвфуистического» стиля, отличавшегося пышностью и вычурностью. Молодой Шекспир пишет изысканную поэзию, в ранних драмах он
[111]
наделяет своих героев витиеватой речью. Украшения стиля были органическими чертами созданных Шекспиром героев. Отдал он им дань и в серьезной драматической линии «Бесплодных усилий любви». Этот стиль присущ и самому королю Генриху, и его придворным (акт I, сц. I). На риторически противопоставленных эпитетах построена и речь принцессы (акт II, сц. I).
Но Шекспир не просто использует эвфуистический стиль. Он может и оценить его издержки. Так, в «Бесплодных усилиях любви» появляются комические персонажи, в речах которых гипертрофированно отражаются черты эвфуистического стиля, характерного для главных героев. Так возникает комический характер с весьма знаменательным именем. Это - испанский рыцарь дон Адриано де Армадо (намек на разгром испанской Непобедимой армады англичанами). Он оказывается «переложением» главных героев. Он - и их продолжение, в котором их черты доведены до крайности. «В Армадо - пропасть блеска и ума, /Он - рыцарь моды и речист весьма», - замечает один из героев (акт I, сц. 1). Дон Армадо полностью соответствует данной ему характеристике. Его речь почти полностью состоит из «эвфуизмов». Она характеризует его еще до того, как он появляется на сцене. В письме дона Армадо, которое читает король, Шекспир уже создает комический образ рыцаря, чей стиль отражает способ его мышления. Вместе с тем напыщенность его речей гиперболизирует напыщенность речи и короля, и его придворных. Если они облекают в эвфуистические выражения простые мысли, дон Армадо определяет при помощи эвфуизмов наипростейшие слова (акт I, сц. I): «атрибуты моей доблести» - так величает он свои усы, «вместилище для ярости твоих законов» - этими выражениями пересыпана речь рыцаря. Эти преувеличения доходят до алогизма. Но очень часто этот алогизм лишь отражает алогичность мышления короля Генриха. Его отказ от реальной жизни ради задуманной им научной схемы высвечивается рассказом дона Армадо о том, как он выслеживал нарушивших приказ влюбленных.
Подобно тому, как составляют пару король Генрих и постоянно отрезвляющий его герой Бирон, в пару дону Армадо дан паж Мотылек. В его обязанности входит, как и у Бирона по отношению к королю, критическая оценка действий хозяина. Речь Мотылька, как и речи Бирона, - это постоянное упражнение в остроумии. Но Бирон поднимает сложные жизненные вопросы. Ответы Мотылька на реплики дона Армадо - это схоластические выкладки, которые в перевернутом виде отражают суть речей Бирона. Так Шекспир использует еще один прием пародирования. Внешне противоположные герои оказываются по сути близки друг другу.
Речи персонажей «серьезной» линии построены по всем правилам риторики. Первая часть риторики - «изобретение». Ее главное условие - найти тему для изложения и показать, каким способом она будет рассказана. Такая тема звучит в устах короля, договорившегося с друзьями отказаться от радостей жизни и предаться наукам. Эта же тема вторично звучит в устах учителя Олоферна (чье имя перекликается с именем героя Рабле). Как и дон Армадо, это - еще одна пародийная ипостась короля. Он и деревенский священник Натанаэль резко снижают «ученые» речи короля. Их главное занятие - щеголять «умными» фразами. Не менее часто в устах Олоферна звучит латынь. Шекспир использует здесь пародийный прием механизации. Он несколько назойливо повторяет структу-
[112]
ру высказывания. Упрощенная в устах Олоферна, она звучит насмешкой. Для самой пародии такая «механизированная» сущность героя становится художественной ценностью, выделяющей отдельные черты стиля, намеченного в главной линии. Развиваясь спиралевидно, тот же самый образ становится для пародии темой, переведенной в иной план. Пародией здесь оказывается не столько жанр, сколько сама техника, подразумевающая определенные операции над словом. Амбивалентность пародии Шекспира подразумевает одновременность и «за», и «против».
То, что драматург обращает пародию на самого себя, позволяет ему варьировать свои высказывания. В пародии те же мысли, что были выражены у него серьезно, звучат подчас чрезвычайно экстравагантно. Травестийные элементы, привнесенные в пародию, способствуют не только шекспировской самооценке, но и ироническому переосмыслению всей эвфуистической традиции.
Пародийный элемент присутствует в «Бесплодных усилиях любви» и на структурно-тематическом уровне. Структура главной сюжетной линии традиционна. То же развитие действия, но переведенное в комический план, мы встречаем и в истории дона Армадо и крестьянки Жакнетты. Происходит своеобразный диалог-дуэль, создается особая динамика развития действия, всех его моментов и уровней организации. Каждый мотив и образ становятся темой для всякого комического мотива. Все уровни художественной структуры перерабатывают друг друга. Они выступают одновременно и в роли структуры, и в роли материала. При этом пародия приобретает собственную художественную ценность. Создавая комических персонажей и показывая их действия, создавая новую сюжетную линию с теми же функциями, что и в главной, Шекспир как бы воссоздает последнюю, но в новом качестве. Она включается в различные внутренние системы, ее образы раскрывают свои возможности, которые и противоречат друг другу, и гармонируют один с другим.
В пародийном двойнике Шекспир разыгрывает и доводит до конца одну из многочисленных вариаций жизни героя. Элемент пародии в «Бесплодных усилиях любви» подчеркивает и высвечивает основные воззрения драматурга на современное ему состояние литературы и театра.
Античность в сочинении Роберта Бертона «Анатомия меланхолии»
В.П. Комарова
XVII век в диалоге эпох и культур: Материалы научной конференции. Серия «Symposium». Выпуск 8. СПб.: Издательство Санкт-Петербургского философского общества , 2000. С.112-115
[112]
Знаменитое в истории английской литературы сочинение Роберта Бертона «Анатомия меланхолии» (с 1621 по 1651 гг. - шесть изданий; ссылки приведены по лондонскому изданию 1886 г. в трех томах, указаны том и страницы) поражало современников необыкновенной эрудицией автора, который, по его признанию, всю жизнь читал. Однако произведение Бертона - не просто энциклопедия суждений о всех сторонах жизни человека и общества, а настоящее научное исследование: Бертон систематизировал суждения древних и новых авторов, решая сложные проблемы, откликаясь на новейшие события и научные открытия, высказывая собст-
[113]
венные оценки, проявляя незаурядный талант сатирика, публициста и просветителя.
Особенность стиля этой работы заключается в единстве английского и латинского языков, когда автор начинает рассуждение по-английски, но вводит латинские цитаты или собственные латинские фразы, указывая источники, однако, при рассмотрении особенно опасных вопросов религии и физиологии, избегая приводить английские переводы латинских цитат. Античность преобладает во всех частях сочинения Бертона. Даже в обращении к читателю, которое служит предисловием, Бертон поясняет, что вводит в качестве псевдонима имя Демокрита из Абдеры потому, что идеи этого благородного философа древности ожили в новое время, например, в сочинениях Коперника.
Собственные взгляды Бертона выражены во введении, но и здесь автор цитирует античных историков, напоминая о войнах в древние времена (среди историков упомянуты Плутарх, Фукидид, Тацит, Саллюстий). Он напоминает о судьбах Демокрита и Диогена, о сатирах Лукиана и Мениппа, цитирует Горация, Сенеку, Лукреция, Эпикура. Чаще всего Бертон цитирует античных философов-материалистов, сатириков Ювенала и Лукиана, приводит цитаты из комедий Аристофана и Плавта.
Произведение Бертона состоит из трех частей, каждая часть подразделяется на тематические секции, разделы, подсекции. В первой части дается подробный анализ причин меланхолии, и свое исследование природы человека Бертон сопровождает множеством цитат из античных авторов (Гесиод, Гомер, Плиний, Гораций, Овидий и многие другие авторы). Очерк о человеке подразделяется на два раздела - «Анатомия тела» и «Анатомия души». Суждения о влиянии физиологии на состояние человека (часть I, секция I, раздел 2, подсекция 9) включают и весьма опасные мнения: упомянуты Гиппократ, Гален, Эпикур, Лукреций, то есть авторы, которые признавали материальную природу душевных состояний человека.
Бертон перечисляет естественные причины болезненных состояний: страх, зависть, гнев, честолюбие, недовольство своим положением, суеверия. Выразительные определения дополнены цитатами. Например, о зависти сказано: «моль, грызущая душу», она побуждает человека «поедать собственное сердце», - и Бертон приводит обширную цитату из сочинения Гесиода «Труды и дни», а также суждения Аристотеля, Плиния, Лукиана и многих других о влиянии гнева: это безумие превращает человека в чудовище, этот зверь бушует, бранится, сражается и не сознает своих поступков (I, 359).
Причиной многих болезней Бертон считает образ жизни, обычаи, попутно говорит о влиянии праздности и одиночества на возникновение меланхолии. Заслуживает внимания и выбор античных суждений о влиянии нервной системы на болезни тела и мозга: чрезмерное возбуждение и воображение порождают химеры, галлюцинации, видения; при этом резко отрицательные оценки вызывает у Бертона вера в колдунов и ведьм.
Вторая часть книги содержит анализ типов меланхоликов и рассуждения о «законных» и «незаконных» средствах излечения. Целые страницы суждений античных авторов заполнены советами, какими именно способами можно излечить болезненные состояния. Приводя советы Цицерона, Плутарха и других античных писателей, Бертон иронически добавляет,
[114]
что советы давать легко, однако вопрос заключается в том, как этим советам следовать. Скептически относится Бертон к советам прибегать к помощи святых, а их чудеса называет обманом и вымыслом. Даже картины ада он считает художественными вымыслами.
Раздел о мироздании изобилует скептическими размышлениями: астрономы встряхивают мир, как одеяло, швыряют землю вверх и вниз, как мячик, заставляя земной шар то двигаться, то стоять. Но многие суждения приведены с явным сочувствием: среди древних - Пифагор, Гераклит, Демокрит и Эпикур, а из новых - Бруно, Галилей, Кеплер, Коперник (II, 146-149). Особенно дерзкими были в тот период цитаты из античных скептиков, отрицавших существование богов и бессмертие души. Иронией проникнуты и комментарии Бертона к советам отцов церкви, призывающих к терпению (II, 302, 331-335).
Опасные мысли высказывает Бертон в очерке о смерти Сократа; его источником служило сочинение Платона «Апология Сократа», но в этом очерке важны собственные оценки Бертона - он восхищается презрением Сократа к смерти и для контраста приводит эпизод о поведении еретика Сервета перед сожжением.
Третья часть книги называется «Меланхолия любви», при этом понятие «любовь» трактуется в земном и космическом планах. Эта часть книги включает историю, философию, религию, вопросы семьи и брака, половую любовь и разные искажения любовной страсти. Бертон приводит мнение Гесиода о мироздании: вечно существовали Земля и Хаос, позднее возникли Любовь и Боги. Античные мифы о господстве Любви в живой и неживой природе, сведения об античных гетерах и их влиянии на правителей, эпизоды о проявлениях чрезмерной похоти (примеры - Соломон, Мессалина, Сарданапал, Анакреон) Бертон сопровождает оправданием своего внимания к эротическим писателям; Марциал, Петроний, Вергилий, Аристофан затрагивали эротические темы, но это не значит, что они были порочны; «я человек, и ничто человеческое мне не чуждо» - не осуждай меня, добрый читатель, если некоторые места покажутся слишком вольными. Сразу можно добавить, что латинские цитаты о болезнях в сексуальной сфере Бертон не переводит, хотя в примечаниях указывает источники.
Множество примеров из античных авторов включает очерк о ревности и способах ее излечения. Приводя советы мужчинам, как выбирать жену, Бертон предлагает слушать других авторов, поскольку сам он не обладает опытом. Особенно дерзким является четвертый раздел третьей части, озаглавленный «Религиозная меланхолия» - так определяет Бертон «рвение в любви к Богу». В этом разделе преобладают собственные суждения автора о религиозных распрях в прошлом и в настоящем. Он упоминает о религиозных войнах в современной ему Франции и добавляет, что многие люди насмехались над всем, считая религиозные разногласия и веру в бессмертие души чистой глупостью и предрассудком. Дерзким было и приводимое им суждение Макиавелли о христианской религии, которая лишает энергии, обессиливает, отнимает мужество и отвагу. И Бертон прибавляет без перевода латинские оценки. Сочувственно он приводит суждения Лукреция и Эпикура, Лукиана и Сенеки - торжество негодяев в мире побуждало их сомневаться в существовании богов.
[115]
Вполне обоснованно можно сделать вывод о преобладании в сочинении Бертона античного и ренессансного мировоззрения. При этом многие сатирические инвективы, направленные против господства зла в мире, проникнуты негодованием гуманиста. У Бертона зло всегда конкретно: войны, тираны, инквизиция, пытки, жадные церковники, лицемерные политики, использующие толпу в своих целях. Избавить мир от невежества и злодеяний было бы трудно и новому Геркулесу, и новому Христу. Античность представлена во всем богатстве идей: история, наука, психология, география, медицина; при этом суждения организованы в систему, богатейший материал преподнесен в своеобразном, часто причудливом изложении.