Большая часть этой главы была посвящена слежке, которая осуществлялась от имени государства. Однако если работа Гидден. са привела нас к более ясному пониманию природы слежки, которую ведет за нами государство, то нам не нужно забывать и о другой заинтересованной в слежении за всеми и вся стороне - о корпорациях. И Гидденс напоминает о той роли, которую в этой слежке играет капитал, бросая едкое замечание: «При капиталистическом способе производства отслеживание - ключевой элемент менеджмента» (Giddens, 1987, с. 175). Вполне можно было бы отстаивать точку зрения, что менеджмент - это открытие XX в. - представляет собой, в сущности, разновидность информационной работы, в задачу которой входит внимательное наблюдение за сферой деятельности корпорации, составление оптимального плана действий и использование стратегий, которые дадут возможность акционерам получить максимальную прибыль от сделанных инвестиций (Robins and Webster, 1989, с. 34-52). Один из основных специалистов в области корпоративного управления Ф. Тейлор (F. W. Taylor, 1947) считал, что raison d'etre менеджера - стать специалистом по информации, в идеальном случае единственным, кто наблюдает, анализирует и планирует деятельность капиталистического предприятия.
Отправной точкой и основной проблемой для Тейлора была организация производственного процесса, она всегда вызывала трудности, но стала особенно сложной, когда предприятия в конце XIX в. и начале XX в. стали огромными и на них работала масса народа. Обширная литература посвящена тому, как корпоративный капитал справился с этой проблемой, занявшись научной организацией труда (см. например, Braverman, 1974; Noble, 1977), при этом менеджерам было поручено стать «мозгом» (Taylor) организации, осуществляя наиболее эффективный контроль над предприятием, которым им было поручено руководить.
Сегодня менеджер не только внимательно следит за производственным процессом, от него требуется еще многого другого. Сегодня в поле зрения менеджмента находится не только производственный процесс (Fox, 1989). Чтобы понять, что еще относится к его обязанностям, нужно уяснить, что в XX в. корпоративный капитализм изменился, по крайней мере в трех отношениях. Во-первых, в чисто пространственном отношении: крупные корпорации действуют, по меньшей мере, в общенациональном масштабе, но зачастую и в транснациональном. Во-вторых, число корпораций сократилось, и они превратились в значительно более крупных
306
игроков на рынке, чем прежде: обычно на одном сегменте рынка доминирует небольшое количество организаций. В-третьих, хотя этого можно и не заметить, корпорации гораздо прочнее связаны теперь с обществом, они создали свои филиалы, которые присутствуют чуть ли не в каждом городе, они теперь уже многое не производят сами, предпочитая покупать полуфабрикаты и услуги на стороне.
Одно из основных следствий этих процессов, которое можно было бы назвать «приобщением [корпораций] к обществу» (Trachtenberg, 1982), состоит в том, что менеджеры, которые хотят эффективно работать в новой среде, должны полагаться на собранную информацию. Таким образом, чтобы управлять корпорацией, теперь нужно не ходить по цехам, а научиться собирать информацию. У этого процесса есть несколько сторон: следить приходится как за колебаниями курса валют, так и за политической ситуацией в ряде стран, но я подробнее остановлюсь на работе с потребителями.
О стремлении менеджмента знать как можно больше о потребителях своей продукции можно судить по возрастающему количеству исследований рынка, которые проводятся как в самих корпорациях, так и за их пределами. Методы проведения таких исследований могут быть различными: анкетирование, интервью, исследования общественного мнения. Тщательное изучение отношения потребителя к продукту начинается задолго до его запуска в производство, иногда даже на стадиях проектирования и разработки. Эти методы становятся все более изощренными, по мере того как исследователи рынка больше узнают о «стиле жизни» потенциальных и реальных потребителей (Martin, 1992).
Близкую по характеру деятельность ведут кредитные бюро, которые наряду с исследованиями финансовых возможностей потребителей часто составляют для своих корпоративных клиентов списки потенциальных покупателей. Кредитные бюро не слишком охотно рассказывают об этой стороне своей деятельности, но большинство читателей, наверное, удивлялись, неожиданно получив письма от неизвестных им компаний, которые, по-видимому, купили их адреса у других организаций. Связь здесь очень простая: если список адресов ведет гольф-клуб, то этот список представляет интерес и для фирм, которые специализируется на организации отдыха любителей гольфа, и тех, кто продает спортивную одежду. Приобретение баз данных - это дешевый способ получить данные о людях, о которых уже что-то известно на основе предшествующих исследований (хотя закон о защите данных (Data Protection Act) ограничивает возможность торговли такими данными).
307
20'
Важно отметить широкий сбор такой информации в процессе распространения различного рода электронных технологий. Кроме того, мы обязаны Дэвиду Бернхэму, который несколько лет назад обратил наше внимание на феномен системной информации, которая очень тесно связана с распространением в нашем обществе отслеживания разного рода деятельности. Это «новая категория информации, возникшая с появлением возможности автоматически вести протоколы, в которых отмечаются самые обыденные действия почти каждого человека» (David Burnham, 1983, с. 51): отметка в таком протоколе возникает, когда человек отвечает на звонок, обналичивает чек, использует кредитную карточку, делает покупку в магазине, берет напрокат автомобиль или даже включает канал кабельного телевидения. Системная информация отражает его повседневные действия, человек выполняет их, не задумываясь, когда щелкает выключателем или набирает телефонный номер. Однако, если свести воедино возникающую попутно информацию, то с ее помощью корпорация сможет построить детальную картину стиля жизни своего потребителя: кто он, когда и как долго он говорит по телефону; где он делает покупки и что именно покупает, как часто он покупает определенные товары и сколько он при этом тратит.
У- этого всего есть, конечно, и мрачная сторона, но здесь я хочу подчеркнуть, что такое наблюдение имеет практический смысл и ценность для делового мира. Системная информация, которая создается попутно с покупкой и оплатой товаров через компьютеризованную кассу, позволяет компании точно знать, что было продано, сколько это заняло времени, где это произошло, а для менеджера это очень существенно. А если покупатель использует при этом кредитную карточку, то информация становится еще более ценной, поскольку позволяет построить профиль расходов данного потребителя, его предпочтения в еде и в одежде, места, где он делает покупки. Такая форма отслеживания может помочь фирме улучшить стратегию продаж, позволить вести очень прицельную рекламную кампанию, обращаясь к определенной группе потребителей.
Заключение
В этой главе я попытался, опираясь на труды Гидденса, выделить основные направления рефлексивной модернизации и явления, сопутствующего ей, - отслеживания и отдельных его видов, вклад которых в создание информации возрос за последние годы. Необходимость в системе слежения возникает в национальном го-
308
сударстве, озабоченном проблемами войны и безопасности, а вместе с тем - гражданских прав и обязанностей. Одновременно с мутацией способа войны, от индустриального к информационному, появилось стремление использовать самые последние информационные технологии, совершенные средства слежки и управления информацией. Глобализация, однако, приводит к тому, что надежное управление восприятием становится чрезвычайно сложной задачей, и все труднее придавать соседнему государству образ врага. Труднее стало во многом из-за появления понятия «режим прав человека», который, правда, сам может стимулировать военные усилия глобальных структур (или во всяком случае структур надгосударственных), таких, как ООН или НАТО. Растущие масштабы использования корпорациями методов отслеживания поведения потребителей (эти методы еще далеко не полностью изучены) приводят и парадоксальным результатам, поскольку' распространение отслеживания сопровождается требованиями придания деятельности самих корпораций прозрачности и ведет, в свою очередь, к усилению наблюдения за поведением самих корпораций. Итак, мы видим, что рефлексивная модернизация оказывается двуликим Янусом.
Основная мысль данной главы состояла в том, что распространение отслеживания не обязательно идет по сценарию Оруэлла, хотя и об угрозе появления «Большого брата» тоже не нужно забывать. Отслеживание, возникшее как элемент рефлексивной модернизации, можно рассматривать и как средство повышения уровня организации нашего общества, и оно способно, как это ни странно, повысить его управляемость, прозрачность и позволить сосуществовать в нем различным стилям жизни.
9
ИНФОРМАЦИЯ,
ПОСТМОДЕРНИЗМ
И ПОСТСОВРЕМЕННОСТЬ
Тема этой главы одновременно привлекает своей смелостью и отталкивает своей расплывчатостью. Приставка пост наводит на мысль о решительном разрыве с прошлым и приходе новой эры. Тема вызывает интерес еще и потому, что постмодернизм и общество постсовременности напоминают о взглядах тех, кто считает, что мы стоим на пороге нового информационного общества. j-(o при этом суть идеи приводит в замешательство своей неконкретностью, поэтому определить, что же понимается под постсовременностью и постмодернизмом, очень сложно. Эти понятия не определяют, а описывают, причем постоянно ссылаются на про-Т11вопоставление, дискурсы, иронию и пр. Постмодернизм присутствует как бы всюду (в архитектуре, науке и даже в отношении к самому себе), и в то же время нигде, так как слова, использующиеся для его описания так многозначны, что просто невозможно понять, о чем идет речь.
Однако исследовать эту оригинальную, но вызывающую протест идею нам все-таки придется, хотя бы уже по тому, что постмодернизм указывает, по крайней мере, на две причины, по которым информация играет особую роль в «постобществе». Во-пер-bi,ix, философы-постмодернисты рассматривают роль информации (и коммуникации) как отличительную черту новой эпохи. Во-вто-pi,ix, ведущие авторы, примыкающие к этому направлению, такие как Жан Бодрийяр и Ролан Барт, анализируют понятие информа-щш в совершенно иных терминах, нежели другие авторы, кото-pi,ie пишут об информационном обществе. Говоря об информации, они не используют экономические категории, не упоминают об изменениях в структуре занятости, не касаются обмена инфор-мдиией во времени и пространстве. Информация интересует их как система знаков и символов. Они пишут о быстром развитии средств массовой информации, гипнотическом воздействии этих средств, разнообразии медийных форм, видеозаписях и кабельном телевидении, рекламе и моде, об интересе к человеческому телу, тату и
ЗЮ
граффити. Они привлекают наше внимание к особенностям повседневной жизни, в которой мы окружены океаном знаков и символов (пожалуй, лучше сказать, погружены в этот океан). Тут у сторонников идей постмодернизма есть много общего с теми, кто пишет о новом информационном обществе, и это совпадение заслуживает пристального внимания.
Поэтому в данной главе я собираюсь обсудить связь информации с концепцией постмодернизма. Я хотел бы сосредоточиться на именах нескольких известных выразителей его идей, таких как Жан Бодрийяр, Жан-Франсуа Лиотар и Марк Постер, поскольку они уделяли особое внимание информационным аспектам постмодернизма. Но до этого я хотел бы попытаться определить более или менее понятным образом, что же все-таки понимается под постмодернизмом. Это задача не из легких, поскольку, как мы убедимся, очень сложно определить реальное содержание учения, которое отрицает саму реальность! И, наконец, я остановлюсь на дискуссии, которая ставила своей целью понять природу постмодернизма как результата определенных социальных и экономических процессов. В ходе этого обсуждения такие философы, как Дэвид Харви и особенно Зигмунт Бауман и Фредерик Джэймсон, говорили об обществе постсовременности как о возникшем в результате определенных сдвигов, о которых можно говорить в терминах социологии.
Нужно сразу сказать, что позиция исследователей, которые пишут о ситуации постсовременности (ее еще можно назвать обществом постсовременности), принципиально отличается от позиции таких философов, как Бодрийяр, отвергающих любые теоретические построения, в которых содержатся попытки применить для объяснения настоящего испытанные временем понятия социологии прошлого. Поэтому нужно различать позицию Дэвида Харви (Harvey, 1989b), который писал, что, с одной стороны, есть постсовременность как социальная действительность, а с другой - то, что о ней думают постмодернисты. Он писал, что мы действительно живем в изменившемся мире, поэтому можно говорить о постсовременности как об обществе, отличающемся от существовавшего ранее, но при этом возникают сомнения, можно ли использовать для объяснения социальных процессов в таком обществе категории ортодоксальной социологии. Сейчас это замечание не кажется особенно важным, в нем хочется видеть только методологический изыск, но когда мы займемся анализом постмодернизма вплотную, станет очевидным, что вопрос, можно ли использовать в отношении нового общества привычные методы социологии, даже
311
современной социологии, весьма существенный. От него зависит состоянии ли профессиональные социологии поддержать взгляды постмодернистов или нет (Best and Kellner, 1997).
Постмодернизм
Постмодернизм - это одновременно интеллектуальное движение и наша повседневность: то, с чем мы сталкиваемся, когда смотрим телевизор, выбираем, в чем выйти на улицу, или слушаем музыку. То, что объединяет эти совершенно разные проявления, - наше отрицание сформировавшегося в новое время отношения к этим актам поведения. Конечно, отказываясь думать и поступать так, как было принято на протяжении нескольких столетий, мы бросаем нашему прошлому дерзкий вызов.
Содержание этого вызова во многом определяется тем, что мы считаем современностью и где для нас начинается постмодернизм. К сожалению, многие из упомянутых философов даже не пытаются уточнить, что они имеют в виду, говоря «современность» и «постсовременность», или обращают внимание только на отдельные черты явлений. До сих пор в социальных науках под современным миром понимали результат определенных изменений в науке, производстве и мышлении. Обычно возникновение современного общества связывали с эпохой Просвещения, которая знаменовала собой распад феодального и земледельческого общества в Европе и повлияла на развитие событий едва ли не во всем мире. Постмодернизм провозглашает конец общества Просвещения.
Некоторые анапитики считают, что речь идет не об обществе в целом, а только о культуре, поскольку постмодернисты интересуются в основном изобразительным искусством, эстетикой, музыкой, архитектурой, кино и т.д. (Lash, 1990). В этом случае нет всеобъемлющего противопоставления современного общества постсовременности, а проводится лишь граница между модернизмом в искусстве и постмодернизмом. Более того, если ограничиться только культурной сферой, то разрыв с модернизмом в смысле современного общества приобретает совсем другой смысл, поскольку Модернизм - это слово уместно было бы начинать с заглавной буквы - это всего лишь направление в искусстве конца XIX - начала XX в. (имрессионизм, дадаизм, сюрреализм, атональная музыка и пр.), которое противопоставило себя классической культуре. Модернизмом называют целый ряд направлений в живописи, литературе и музыке, для которых характерен отказ от классических
312
форм, от стремления искусства предшествующей эпохи подражать действительности. Вспомните, например, таких классиков английской литературы XIX в., как Диккенс, Элиот, Харди с их реализмом, стремлением писать романы, как «сама жизнь», или живопись этого периода, когда художники стремились добиться портретного сходства изображения с изображенным человеком. Писатели-модернисты вроде Джойса и художники вроде Пикассо порвали с традицией своих предшественников.
Но при такой трактовке постмодернизма мы наталкиваемся, по крайней мере, на две трудности. Первая связана с хронологией. Современная история в Европе начинается в середине XVII в., тогда как Модернизм - явление гораздо более позднее, да и сама классическая культура - продукт современной истории. Если принять во внимание, что современность старше Модернизма, да к тому же в понятие современной эпохи входит целый ряд изменений иного характера - от фабричного способа производства до определенного типа мышления, - то вопрос связи между современным обществом и Модернизмом нисколько не проясняется. Здесь может возникнуть по меньшей мере серьезная путаница понятий. Как же все-таки соотносятся, с одной стороны, модернизм и постмодернизм, а с другой - современное и постсовременное общество? Может быть, первое противопоставление просто вытекает из второго?
Вторая проблема состоит в том, что постмодернизм, как мы увидим, вовсе не представляет собой решительного разрыва с Модернизмом как культурным явлением, поскольку в основе постмодернистской культуры лежит тот же отказ от подражания действительности.
Если интерпретировать постмодернизм исключительно в терминах культуры, можно прийти к выводу, что приставка пост мало что значит, она связана с относительно ограниченным кругом общественных явлений, а сам постмодернизм является, в сущности, развитием Модернизма. Такая суженная трактовка постмодернизма не подразумевала бы перехода к новой эпохе постсовременности, не давала бы оснований считать, что постмодернизм - полное отрицание современности. Такая интерпретация поможет понять позицию некоторых участников дискуссии, их трактовку двух противопоставлений - современности и постсовременности, с одной стороны, и модернизма и постмодернизма - с другой, и эту трактовку нужно иметь в виду. Однако пользы от такой трактовки не много, большинство спорящих друг с другом не ограничиваются ею, хотя их внимание действительно приковано к явлениям культуры. Они придают очень большое значение проблемам
313
культуры, так как ее роль стала более существенной, чем когда-либо ранее, но идут дальше и считают, что постмодернизм есть разрыв с современной историей. Поэтому, начав с моды или архитектуры, философы-постмодернисты очень быстро переходят к критике всех реалий современного общества, по крайней мере, в той мере, в какой они согласны видеть за сконструированными ими символами вообще какие бы то ни было реалии. Например, постмодернисты категорически не согласны с тем, что телевизионные новости отражают действительность «такой, какая она есть». С их точки зрения, новости не говорят нам, что «происходит действительно». Они, впрочем, также считают пустыми претензиями и утверждения социологов, что они постепенно накапливают информацию о том, как ведут себя люди в обществе. В той же мере, в какой постмодернисты не согласны с тем, что культура в символической форме отражает действительность, они отвергают и мысль, что наука исследует основные направления изменений в обществе, постмодернисты настаивают, что сегодня мы должны решительно порвать с 300-летней традицией научной мысли.
Поэтому бесполезно пытаться загнать постмодернизм в узкие рамки размышлений о культуре: его адепты совершенно не согласны с такой интерпретацией. Наоборот, постмодернизм заявляет о себе как об интеллектуальном движении и как о явлении, с которым мы постоянно сталкиваемся в повседневной жизни, явлении столь новом, что можно говорить о конце целой эпохи и начале новой. Попытаемся разобраться в этом.
Постмодернизм как интеллектуальное течение
Как течение мысли постмодернизм характеризуется, прежде всего, тем, что противопоставляет себя той интеллектуальной традиции, которую принято называть Просвещением. Просвещение всегда видело свою задачу в том, чтобы найти рациональные основы социальных процессов и поведения отдельного человека. Постмодернизм, который испытал сильное влияние Фридриха Ницше (1844-1900), с большим подозрением относится к любым попыткам объяснить развитие общества ссылкой, например, на такой фундаментальный процесс, как модернизация, и точно так же отвергает любые объяснения поведения отдельного человека, лежащими в основе этого поведения, «мотивами».
Постмодернизм последовательно выступает против каждой попытки объяснения мира, которая состоит в редукции наблюда-314
емых изменений в обществе и в поведении человека к каким-то рациональным причинам. Постмодернисты расходятся с философами Просвещения в основной предпосылке: те считают, что они в состоянии открыть такие причины поступков человека и изменений в обществе, которые лежат в их основе и в то же время скрыты как от тех, кто в этих изменениях принимает непосредственное участие, так и от тех, кто совершает поступки. Постмодернисты эту предпосылку отвергают.
Постмодернисты не приемлют того, что они называют тотальными объяснениями, или, если использовать терминологию Жан-Франсуа Лиотара, «великими сказаниями». С этой точки зрения все попытки объяснить мир, в котором мы живем, предприняты ли они Марксом или британскими вигами, радикалами или консерваторами, если они используют такие понятия, как «развитие цивилизации», «становление капитализма», «силы прогресса», должны быть отброшены. Конечно, верно, что все эти и другие теории пытаются выявить основные тенденции и движущие силы человеческого развития, и эти силы предполагаются умопостигаемыми. Но для постмодернистов это неприемлемо по нескольким взаимосвязанным причинам.
Первый, часто используемый довод, на котором основано неприятие, состоит в том, что все это теоретические конструкты, а не результат тщательного исследования исторического процесса. Сомнению подвергается то, что исследователи, принимающие предпосылку Просвещения, что мир познаваем, в состоянии описать его рационально и беспристрастно. Выбор самих категорий, в которых осуществляется описание, утверждают постмодернисты, искажен предвзятым отношением наблюдателя, это отнюдь не беспристрастное изложение исторических фактов. Этот род возражений стал уже аксиомой постмодернизма и очень хорошо известен. Исследователей обвиняют в том, что все их претензии на объективность несостоятельны, так как они не могут интерпретировать только то, что действительно видят. Пытаясь объяснить собранные факты, они «конструируют знание».
Второй и третий доводы, на которых основаны возражения, свидетельствуют, что система аргументации постмодернистов нетривиальна. Они утверждают, что анализ «великих сказаний», которые претендуют на открытие «истины», обнаруживает пристрастность: выводы и рекомендации из них неявно должны придать ходу событий определенное направление (или, по крайней мере, повысить вероятность такого развития событий). Но обвинения состоят не только в том, что «тотальные объяснения» социальных сдвигов являются замаскированными попытками придать настоя-
315
шему и будущему определенный облик, но и в том, что ход истории разоблачает и дискредитирует эти попытки.
Поскольку сказанное выглядит несколько абстрактно, позвольте привести несколько примеров. Рассмотрим, например, теории развития общества, которые считают, что основной движущей силой истории выступает стремление к получению максимальной прибыли при минимальных вложениях капитала. В этом данные теории видят рациональное начало изменений в обществе. Суть дела не в том, что в какие-то исторические периоды и в каких-то отдельных обществах этот принцип не работает, такие случаи можно рассматривать как отдельные отклонения от основной тенденции развития. Просто такой подход к истории - взять хотя бы теории модернизации общества - построен, как видно, на попытках так экстраполировать тенденции прошлого, чтобы повлиять на современные и будущие события. Формулируя принцип «получать больше, давать меньше» и утверждая, что он торжествует всегда, идеологи должны часто (если не всегда) брать на себя ответственность за то, что они манипулируют событиями или облегчают воспроизведение такого порядка вещей. Это серьезное соображение, по крайней мере, по отношению к многим теоретикам, которые пытаются повлиять на развитие событий в третьем мире на основе своего понимания принципов экономического роста на Западе.
Обвинение в пристрастности против тех аналитиков, которые считают, что установили движущие силы изменений, подтверждаются тем, что теории этих аналитиков и опирающиеся на их построения практические рекомендации дискредитировали себя. Утверждается, например, что эти рекомендации ухудшили положение слаборазвитых стран (тут и наступление пустынь, и кислотные дожди, и чрезмерная урбанизация, и экономики, которые оказались в зависимости от уровня цен на международном рынке сельскохозяйственной продукции), и принцип «получать больше, давать меньше», который пришел в противоречие с требованиями экологии, поставил под угрозу выживание человека и животного мира планеты Земля, а «зеленая революция», которая должна была привести к изобилию продуктов питания за счет использования достижений современной науки, на самом деле вызвала социальные потрясения, безработицу среди сельскохозяйственных рабочих и зависимость стран от состояния мировых рынков.
Еще чаше вспоминают о крахе марксистского «великого сказания», которое видело первопричину исторических изменений в классовой борьбе и капиталистическом накоплении. Выделив эти факторы изменений, философы-марксисты сочли, что на смену им должен прийти фактор более высокого порядка. Они отстаивали точ-
316
ку зрения, которая опиралась на их исторические исследования, что на смену капитализму должна прийти новая форма общественного устройства (коммунизм), которая возьмет от капитализма все лучшее и позволит преодолеть его пороки.
Однако марксистские претензии на понимание истинных причин социальных изменений оказались несостоятельными, это стало очевидно после распада Советского Союза, и еше более ясно - после того как стали известны ужасы ГУЛАГа, ленинского и сталинского периодов истории. Марксизм сегодня - это интеллектуальное построение, к которому некоторые испытывают слабость, это «язык», на котором желающие могут изложить свое видение мира. Доверие к этому учению сильно подорвано. Дэвид Селбурн, сам бывший марксист, заметил по этому поводу: «После разоблачения пророка интеллектуальный мир [марксизма] пережил крушение» (Selbourne, 1993, с. 146).
Для таких постмодернистов, как Лиотар, история нового времени искажена не столько даже «великими сказаниями», сколько ложными претензиями Просвещения. Фашизм, коммунизм, холо-кост, суперсовременные военные технологии, Чернобыль, СПИД, эпидемическое распространение сердечных заболеваний, рака, вызванного воздействием окружающей среды, и т.д. - все это (и еще многое другое) есть не что иное, как плоды Просвещения и практические следствия из «сказаний» о прошлом, в которых утверждалось, что у исторических изменений есть рациональные причины, как бы мы их ни называли: национализмом, классовой борьбой, чистотой расы или научно-техническим прогрессом. Сталкиваясь с такими результатами применения теорий общественного развития, постмодернисты объявляют «войну тотальным учениям» (Lyotard, 1979, с. 81), отказываются от любых построений, которые ссылаются на «истинные» причины исторических изменений. С их точки зрения, любые попытки выделить движущие силы истории «не заслуживают доверия вне зависимости от того, являются ли они чисто спекулятивными или рассказывают историю эмансипации [разумного субъекта]» (с. 37).
Для постмодернизма вообще характерно крайне подозрительное отношение к любым претензиям на «истинность» выводов, от кого бы эти претензии ни исходили. Ссылаясь на явную ошибочность созданных до сих пор «великих сказаний», указывая на их явную «сконструированность» (сколько бы исследователи ни ручались за их объективность), постмодернисты уже не просто подозревают любую тотальную теорию. Они их все категорически отрицают, придерживаясь релятивизма, ссылаясь на множественность описаний любой действительности, настаивая на том, что истины
317
нет, есть только ее различные версии. Как сказач Мишель Фуко постмодернисты считают, что «в каждом обществе есть свое представление об истине, свойственная ему «общая политика» правды, т.е. в обществе существуют типы дискурса, которые приемлемы для него и выполняют функцию правды» (Foucault, 1980, с. 131-132). Сами постмодернисты считают, что им удалось избавиться от «смирительной рубашки Просвещения», прекратить погоню за истиной и тем самым обрести свободу различий: в анализе материала, объяснении и его интерпретации.
Постмодернизм как социальное явление
В обществе постмодернизм как интеллектуальное течение имел успех, его положения стали перефразировать и употреблять в расширенном смысле. И здесь мы имеем дело уже не с философией, а с особенностями новейшей истории. Чтобы оценить, насколько точно подмечены эти особенности, не обязательно соглашаться с постмодернистской критикой идей Просвещения, хотя ясно, что если мы действительно вступаем в эпоху постсовременности, то философские идеи постмодернистов найдут какое-то отражение и в социальной действительности. Больше того, люди, которые читают эту книгу, тоже живут в постсовременности и, наверное, захотят сопоставить ее описание, приведенное далее, с собственным опытом и наблюдениями. Мне самому кажется, что выявить и признать в нашей обыденной жизни черты постсовременности не так уж и сложно, хотя постмодернистам придется еще изрядно потрудиться, чтобы убедить нас поддержать проект философии постмодернизма в целом.
Постмодернисты начинают с того, что бросают вызов всему в нашей жизни, к чему можно применить термин «современные», ко всем современным принципам и подходам (Kroker and Cook, 1986). Слово «современный» здесь, конечно, ярлык, который навешивается на такие явления, как планирование, организация и функциональность. Постмодернисты постоянно в оппозиции ко всему, что исходит от влиятельных групп в обществе: бюрократов, политиков, проектировщиков, которые опираются на авторитет, основанный на опыте, высшей мудрости или знании истины. Эти группы просто навязывают другим свои объяснения действительности. «Почему, например, дизайнеры решают, что "действительно" модно и элегантно, на каком основании они устанавливают для нас всех стандарты одежды и поведения?» - бро-
318
сают вызов постмодернисты привилегированному положению кутюрье. По тем же причинам им претит принцип функциональности: «самый эффективный» способ возведения зданий кажется им даже не выражением принятого инженерами способа осмысливать действительность, а просто попыткой группы профессионалов навязать другим людям свои ценности.
Здесь явно прослеживается свойственная постсовременности тенденция без особого уважения относиться ко всякого рода авторитетам. Это нечто вроде простонародной насмешки над всеми, кто пытается навязать обычному человеку определенный образ поведения. Особо нужно отметить антипатию постмодернистов к эстетическим нормам, основанным на представлении о «хорошем вкусе» или «принятой традиции». Речь идет, скажем, о попытке влиятельного литературного критика Ф. Ливиса (1895-1978) отобрать лучших английских романистов в его книге с показательным названием The Great Tradition (1948). Ливис отнес к ним Джейн Остин, Джорджа Эллиота, Генри Джеймса и Джозефа Конрада, их он считал классиками литературы. На это постмодернисты отвечают: «Если вас берет за живое Джефри Арчер*, то зачем вам слушать этих профессоров?»
Все, кто пытаются устанавливать какие-то стандарты, подвергаются насмешкам. Пусть тот же Ливис утверждает, что его оценка писателей «справедлива» и основана на внимательном чтении английской прозы, постмодернисты тут же заявят, что литературные критики как раз и зарабатывают тем, что выставляют оценки писателям, и что сочинительство для них - источник престижа и карьеры, поэтому ни о каком бескорыстным поиске истины тут и речи быть не может. Не так уж сложно показать, что критерии, которые использует данный критик, сильно зависят от его пристрастий, полученного образования, классовых предпочтений. Ли-вису, например, можно поставить в вину его провинциализм, карьеру в Кембридже, увлечение мифической «органической общиной» - идеалом, осуществить который, как он считал, поможет классическая литература. Короче говоря, нужно только найти у критика слабости, а там уж ясно, что у нет никакого права навязывать нам свои оценки.
Разоблачая претензии тех, кто считает, что обрели истину, культура постмодернизма тяготеет к релятивизму в эстетике и поощряет его в каждой сфере. Релятивизм становится универсальным принципом (Twitchell, 1992): в музыке («Кто сказал, что Моцарт лучше
* Английский писатель, автор (род. 1940) не слишком изысканных бестселлеров (шпионаж, секс, политические интриги). - Прим, перев.
319
Ван Моррисона?»), в одежде («Чем, собственно, Егер лучше, Некст, только стоит дороже»), в театре («Почему именно Шекспир, а не Эндрю Ллойд Уэббер?»). От постмодернистского отрицания «тирании» тех, кто за нас решает, как нам жить, действительно веет духом свободы. Вместо догм культура постсовременности предлагает нам разнообразие выбора, карнавальность, бесконечное количество решений. В архитектуре вместо экономных коттеджей фирмы Уимпи или жилых башен в квартшгах плотной застройки, спроектированных теми, кто знает, «как лучше» или «чего хотят люди», постмодернисты предлагают терпимо относиться к разнообразию вкусов: пусть каждый придаст своему жилью индивидуальность, в нарушение всех архитектурных канонов что-то пристроит тут, а что-то - там, здесь снесет стену, нагородит «ромашку на кашке», а если кто-то ему скажет, что это дурновкусие, то пошлет советчика к дьяволу.
За всем этим кроется, конечно, отказ модернистов от поиска истины. С одной стороны, постмодернизм противится этим поискам, потому те, кто решают, что есть истина, не очень-то искренни, рассказывая, почему они так решили, да еще и сами эксперты не могут разобраться, в чем эта истина состоит. Поэтому и веры в единственную и незыблемую истину больше нет. С другой стороны, постмодернисты указывают, что решив, в чем состоит истина, мы очень легко придем к тирании. Не к тирании коммунистических режимов, когда как людям жить, решают не они сами, а партия, которой лучше известна «объективная реальность», а к той, вкус которой каждый из нас испытал, когда ему навязывали чужое мнение. Поэтому школьная программа требовала, чтобы мы читали Диккенса и Харди, так как именно они, по мнению наших педагогов, отвечали «стандартам хорошей литературы», а не фантастика, вестерны или любовные романы. Кроме того, каждый человек в Великобритании прошел через испытание телевидением ВВС с ее хранителями культурной традиции: мы смотрели массу новостей и комментариев, сериалы по классическим литературным произведениям, «серьезные» пьесы, а кроме этого, - немного спорта да специальные детские передачи вроде Blue Peter. A еще многие из моих читателей, выросших в муниципальных квартирах, помнят о тех правилах, которые навязывали нам архитекторы и проектировщики.
На все это постсовременность весело отвечает: да нет никакой истины, есть только версии, и сам поиск истины - полная чепуха. Место поиска истины занято сейчас оправданием различий мнений, плюрализма, стиля «кто во что горазд». Результатом стали
320
насмешки над увлечением модернистов жанрами и стилями (которые рано или поздно утверждались повсеместно и становились мерилами «хорошего вкуса»), стиль отвергается как признак претенциозности. Отсюда склонность постмодернизма к пародии, высмеиванию устоявшихся стилей, ироническому переосмыслению образов, сопоставлению и смешению всего и изготовлению ярких поделок. Образцы архитектуры постмодернизма вроде знаменитых «Уроков Лас-Вегаса» (Venturi, 1972; Jencks, 1984) возникли в результате забавного соединения несоединимого, когда деревянные детали в испанском колониальном стиле появляются на готическом фасаде, а ранчо строится с отделкой в венецианском стиле. Постмодернистские модницы одеваются в эклектичные наряды из леггинсов, агрессивных бутсов, индейских бус, жилетов и экзотических блузок.
Но, пожалуй, наиболее знаменателен отказ культуры постсовременного общества от поиска аутентичности. Если мы составим список слов, которые по смыслу близки к понятию «аутентичность» - «подлинный», «осмысленный» и «настоящий», - то заметим, что все они изгоняются из этой культуры. Каждое из них косвенно утверждает важную для современности ценность - истинность. Этим мотивом человек оправдывает свои попытки разобраться в «настоящем значении» музыки, которую он слушает, свои поиски «настоящей» жизни, когда он интересуется своими «английскими корнями» (а, может быть, и своим истинным Я), свои размышления над «смыслом жизни» и свое стремление к «праведной жизни». Постмодернизм выступает против всего этого, на первый взгляд из чистого упрямства, но если задуматься, то вполне последовательно, так как он отрицает современность, его искренне тешат любые подделки, эфемерность и поверхностность, все тривиальное и явно искусственное.
Постмодернизм не хочет иметь ничего общего с поисками аутентичности по двум основным причинам. Одну я уже детально обсуждал: само понятие истины фантастично, поэтому любые поиски аутентичности или реальности обречены на провал, потому что есть только разные версии правды. Мы не можем понять, например, что действительно сказал Диккенс, поскольку мы живем в XXI в., а интерпретировать образ маленькой Нелли из «Лавки древностей» берутся люди, которые уже знают, что такое бессознательное и детская сексуальность, поэтому между ними и Диккенсом, а также и той аудиторией, к которой обращался Диккенс, лежит пропасть. Бессмысленно спрашивать, что на самом деле значат песни «Битлз», потому что их смысл зависит от возраста и опыта человека, который пытается в этих песнях разобраться.
321
21 -2647
Если первое возражение, связанное с поисками аутентичности, сводится к относительности любых интерпретаций, то второе носит более радикальный характер, и, как мне кажется, оно даже более характерно для постсовременности вообще. Возражение состоит в том, что как бы вы ни искали аутентичность, вы ее никогда не найдете, потому что она существует только в воображении тех, кто ее ищет. Люди думают, что где-то там - за углом, за горизонтом, в тридевятом царстве - и есть подлинная жизнь, и что мы когда-то сможем найти ее (внутри себя, в другом времени, в другой стране), и она будет отличаться от искусственной и поверхностной жизни современного мира, где всюду преобладает «стильное», «казовое», «только за деньги». Постмодернизм считает, что все эти поиски совершенно напрасны.
Обратимся, например, к такому популярному в наши дни занятию, как генеалогические изыскания. Многие люди прилагают массу усилий, восстанавливая свое семейное прошлое. Обычным способом вернуть себе аутентичность стали поездки эмигрантов в те места, из которых (может быть, несколько поколений назад) выехали их предки. И что же находят люди, добравшись до мест, из которых когда-то отправились отцы-пилигримы, до хижины в ирландской деревушке, откуда бежали их голодавшие предки, до бывшего еврейского гетто в Польше, из которого они были изгнаны? Ну уж, конечно, ничего аутентичного. Скорее всего, они увидят реконструированную «под амбар» пуританскую церковь, которая выглядит «точно так, как было», «настоящий» ирландский обед из картошки (с охлажденным пивом «Гиннес» и приличным вином, если они его закажут), новенькую синагогу с центральным отоплением и занесенную в компьютер приходскую книгу.
Вы хотели бы увидеть «настоящую» Англию? Эту «зеленую, славную» страну ухоженных полей, буколических коров, нетронутых пейзажей, беленых коттеджей, садов за каменными оградами и подлинных соседских отношений, на которую сейчас наступают автомобильные дороги, жилые кварталы и которая все чаще населена людьми, задерживающимися на одном месте на год-два, прежде чем уехать еще куда-нибудь? Вы хотели бы в такой деревне обрести свое «настоящее Я», найти свои корни, попробовать настоящий «английский образ жизни», который свяжет вас с предшествующими поколениями? Но взгляните на реальную жизнь этой деревни в Англии, в самой урбанизированной стране в Европе. Что вы там найдете? Агробизнес, оборудованные по последнему слову техники фермы, фабрики бройлеров и «покинутые деревни», заселенные жителями пригородов с их прекрасно устроенными домами (налоги за которые не поступают в местный бюд-
322
жет), где автоматизированное центральное отопление само включается в назначенное время, а морозильники набиты запасами из супермаркета, с их «вольво» (символ грубой деревенской неприхотливости и выносливости, по выразительности уступающий только «лэндроверу»), доставляющими их владельцев в деловой центр города и обратно. Именно эти городские пришельцы и занимаются восстановлением «традиционной» деревни, сопротивляясь промышленному строительству (которое могло бы дать рабочие места сельскохозяйственным рабочим, которых заменили комбайны, тракторы и агрономическая наука), собирая деньги на реконструкцию старых кузниц (часто они служат вторым домом и оснащены всеми современными удобствами), активно поддерживая исторические общества (а те издают эти очаровательные старые фотографии, развешивают их в деревенских залах собраний и на них «жизнь в деревне, столь нами любимая, выглядит такой, какой она когда-то была»), и, конечно, помогая сохранять «традиции» типа фольклорных танцев и деревенских ремесел - прядения и ткачества (Newby, 1985, 1987).
Я не собираюсь высмеивать здесь мечты современных любителей деревенской жизни, я просто думаю, что поиски «аутентичной» Англии бессмысленны. Мы просто пытаемся заново создать тот образ жизни, который в каких-то отдельных чертах напоминает нам прошлое. В этой реконструкции нет места ни голоду, ни бедности, ни всем другим тяготам жизни, которые приходилось переносить деревенским жителям. Сама эта реконструкция подлинного образа жизни очень далека от подлинности и не может быть иной, нужно только это признать. Если мы выбираем, что восстанавливать, то уж о подлинности можно забыть. Многие хотели бы вернуться к традициям, чтобы обрести чувство уверенности в быстро изменяющемся мире, найти в нем свое место. В тревожные времена традиции успокаивают, дают опору, чувство подлинности, которое служит якорем в бурную эпоху. Но не так уж сложно показать, что английские традиции - Рождество с елкой, индейкой и гарниром, соревнования по гребле между Оксфордом и Кембриджем, розыгрыш кубка на стадионе Уэмбли, «настоящий» эль и «настоящий» английский паб, да, прежде всего монархия, восходящая едва ли не к англосаксонской древности, - все это сплошные новации (Hobsbawm and Ranger, 1983), изобретенные самое раннее во времена королевы Виктории. «Типично английское» Рождество - изобретение принца Альберта (мужа королевы Виктории. - Прим. перев.), кубок стал разыгрываться совсем недавно, пабы специально построены для того, чтобы вызывать ностальгические чувства по минувшим временам, пиво в них варит-
323
ся самым современным способом, а монархия изменилась самым радикальным образом за бурную историю своего существования
Итак, аутентичность отсутствует, есть только (неаутентичная) реконструкция аутентичности. Обратите внимание, например, ца впечатления, которые получают туристы (Urry, 1990). В брошюрах вовсю расхваливается «нетронутый» пляж, «достопримечательности», «необычная» культура, нравы местного населения и «ощущение реальности увиденного». Но ясно, что все, что испытывает турист как раз неаутентично, все это тщательно от начала до конца срежиссировано: на греческом острове это таверна на берегу с отличным холодильником, доверху забитым континентальным пивом, местная музыка и фольклорные танцы, которые только что сочинены и записаны на компакт-диск, официанты, которых обучили упрощенным танцевальным движениям и способам вовлечения туристов в пляски, подлинная греческая кухня, приготовленная на мик-роволновке, замороженная и подогнанная под вкусы посетителей так, что в ней остался только намек на местный колорит (муссака с чипсами), любезные местные жители, не испорченные городом, но подготовленные в швейцарских школах гостиничного бизнеса, специальные туристские аттракционы, созданные и разрекламированные специально для них. Весь «мыльный пузырь» туризма держится на том, чтобы у туристов оставались только приятные ощущения, чтобы посетители не почувствовали вони и не столкнулись с теми антисанитарными условиями, в которых живет значительная часть местного населения. Ну, и кроме того, даже если место, в которое попадают туристы сохранило аутентичный вид, пояатение туристов неизбежно меняет его облик, не говоря уже о том, что местной культуре, которой специально придают «первобытный» вид, а древние церемонии отказываются при ближайшем рассмотрении чистыми постановками (MacCannell, 1976). Туризм - это бизнес, и он не может позволить себе ничего другого: рейсы должны быть заполнены, комнаты заранее заказаны, а стандарт обслуживания должен отвечать требованиям постояльцев из зажиточных стран (душ, чистое постельное белье и, если нужно, кондиционеры), а клиенты должны остаться довольными. Все это требует планирования, фальши и неаутентичности (Boorstin, 1962, с. 100-122).
Неаутентичность не представляет собой монополию континентальных стран вроде Италии и Франции, которые прямо заинтересованы в постановочном туризме. И в Великобритании мы точно так же соблазняем туристов. Можно, конечно, утверждать, что в Великобритании сохранилось достаточно памятников истории, архитектуры, да и просто много всего занимательного, что не служит массовой индустрии туризма, но представляет собой «настоя-
324
щую историю» (Hewison, 1987). Но и «индустрия прошлого» тоже принимает участие в реконструкции и развитии британского прошлого, его подмазывании и подкрашивании с целью напомнить «какими мы были в прошлом». В качестве примеров приведу Бе-мишский промышленный музей в графстве Дерхем, Центр Иор-вика в Йорке, Айронбрижд* и экспозицию «Оксфордская история». Постмодернисты могли бы с иронией отметить, что многие из этих туристских аттракционов были специально созданы, чтобы можно было наглядно увидеть, «какой на самом деле была наша жизнь» (прямо-таки понюхать прошлое), но их искусственность подрывает всякую веру в их аутентичность.
Вообше-то, нужно заметить, что эти «новоделы» в определенном смысле более подлинны, чем иные, даже древние, памятники нашего наследия, например, старинные замки. Лондонский Тауэр, Имперский военный музей и Стоунхедж тоже неаутентичны, поэтому нам никогда не добраться до своего подлинного прошлого. И не только потому, что в них много того, что аутентичность разрушает (современные методы консервации, электричество, лифты, профессиональные гиды и пр.), но и потому, что все попытки познакомить нас с историей содержат элемент интерпретации, а следовательно, и конструирования прошлого и поэтому неаутентичны. Обратимся, например, к тем спорам, которые ведутся сейчас историками: должна ли это быть история, рассказанная мужчинами, или в нее нужно включить и чисто женский опыт; история чисто имперская, то есть такая, в которой основное место занимают войны и колониальные захваты; должна ли она быть англоцентричной или учитывать точку зрения континентальных народов; должна ли она строиться по принципу кратких периодов или концентриваться на долгосрочных процессах; чему нужно отдать в ней предпочтение, социальному или политическому; в центре ее должны стоять монархи или обычные люди? Проще говоря, перед нами не одна, а много историй, и это бросает вызов современным гуманитариям, которые хотели бы создать «истинную» историю, существенно подрывает веру в проект под названием «Наше наследие».
Постсовременность отвергает все претензии на реальность: ничто не может быть истинным и аутентичным, поскольку все фальсифицировано. Нет «настоящей Англии», нет «настоящей истории» и «настоящей традиции». Аутентичность - только настоящая подделка, артефакт. Но если это так, то постоянный вопрос,
* Музей, посвященный промышленной революции, при создании использованы приемы создания Диснейленда. - Прим, перев.
325
который мучит современность «Какой в этом смысл?», сам смысла. Тот, кто этот вопрос задает, имеет в виду, что 'истинное значение можно установить, можно, например, открыть настоящий смысл Библии, понять, что хотел сказать архитектор, когда спроектировал здание определенным образом, какой была на самом деле жизнь в эпоху наполеоновских войн, что хочет сказать девушка, надевая именно такое платье.
Но если нам известно, что ничто само по себе не имеет смысла, а есть только различные интерпретации (Ролан Барт обычно называл это полисемантическим видением), то вполне логично полностью отказаться от поисков смысла. Характер человека постсовременности таков, что он легко мирится с тщетностью этого поиска и не впадает от этой тщетности в уныние, предпочитая вместо этого находить удовольствие в ощущении бытия. Вы, например, можете не иметь никакого представления, что выражает данная прическа, но вам доставляет удовольствие демонстрировать ее друзьям, и вся суть в том, что удовольствие нужно получать, не задумываясь над смыслом увиденного. У французов появилось даже специальное слово для этого - jouissance, оно было использовано сначала в переводе «Критики чистого разума» Канта, который был сделан в 1972 г. Кант проводил различие между высшими и низшими формами чувственности, но для постмодернистов (каждый из которых знает, что все имеет бесконечное количество значений) это несущественно, а поэтому можно вообще не беспокоиться о значении. Как гласят граффити, забудь о том, что хотел сказать Элвис [Пресли] своей песней Jailhouse Rock («Тюремный рок»), это просто рок-н-ролл: лови ритм и двигайся.
Итак, мы, интеллектуалы, не должны беспокоиться по поводу потери смысла. Что касается простых людей, то они давно так же отчетливо, как и мы, осознают, что поиски «истинного значения» чего-либо - безнадежная затея. И они понимают, что в каждой ситуации возникает масса значений, так что найти среди них истинное невозможно. Поэтому люди даже в кино не стремятся понять реального смысла увиденной картины: они просто ощущают то, что она несет с собой: «прикольна» или наводит скуку, отвлекает, позволяет забыть о домашних делах или завести подружку либо приятеля, а там и вечер прошел. Люди, которые обитают в современности, постоянно тревожатся, понимают ли они, что это все значит, а граждане постсовременности давно на это махнули рукой и вполне довольны, с головой погрузившись в многообразное бытие. В постсовременности туристы хорошо знают, что за свои деньги ничего аутентичного они не получат; они нисколько не верят в подлинность якобы старинных безделушек, которые им преД-
326
лагают местные лавки, их не смущает коммерциализация туризма, не раздражают местные жиголо, фланирующие по пляжу в поисках легкой добычи, они легко прощают трюки с достопримечательностями, которые вдруг оказались тут вот поблизости, в кустах, эти туристы вполне довольны новыми фильмами на видеокассетах, поп-музыкой и выпивкой на дискотеках. Они отлично осознают, что все это игра, но, сознавая это, рады празднику, они охотно участвуют в подготовленных для них инсценировках, потому что у них отпуск, они «хорошо оттянулись», «словили кайф», и к черту всю бодягу по поводу «смысла» и аутентичности людей, блюд и всего окружающего (Featherstone, 1991, с. 102).
Ранее я уже отмечал, что постмодернизм уделяет исключительное внимание различиям в интерпретации, стилях жизни, ценностях, и все это находится в полном соответствии с его отказом от подлинного. Еще пример: господствующее в постсовременности мнение отрицает элитарность, в частности в образовании. Элитарное образование направлено на то, чтобы приобщить ребенка к общекультурным ценностям, к литературной классике, чтобы сделать его членом определенного социума. Такой подход к образованию давно уже встречается бурей протестов, его объявляют идеологизированным и утверждающим господство одного класса в обществе над другим. Однако идеологи постсовременности идут дальше: они призывает игнорировать опасения тех, кто, боясь превращения культуры в лоскутное одеяло, требуют, чтобы наших детей научили любить литературу и историю, поскольку литература и история объясняют нам, кем мы являемся, тем самым объединяя нас. Один довод состоит в том, что «общенациональная культура», понимаемая в смысле Мэтью Арнольда, как «лучшее из того, что познано и создано в мире» или, проще говоря, как «все, что имеет ценность в нашем обществе», - всего лишь средство утверждения исключительности и господства одной социальной группы над другими (ведь английская классическая литература мало что значит для этнических меньшинств в стране, да то же справедливо и для молодежи, и рабочего класса современной Великобритании). Второй довод выражает сомнение, действительно ли люди испытывают какие-то трудности в расчлененном, мозаичном мире, правда ли, что они испытывают чувства отчуждения, беспокойства и угнетенности.
Идеологи же постсовременности вполне одобрительно относятся к фрагментарности культуры. Что же плохого в том, что человек почитает Шекспира, а потом послушает регги? Долгое время хранители культуры считали своим долгом разъяснять людям, что и как они должны читать, слушать и видеть (и хотя бы не-
327
множечко стыдиться, когда забывают об этих наставлениях). За всем этим наставничеством кроется убежденность современного рационалиста, что непоследовательность - сама по себе порок. Напротив, культура постсовременности, выбросив за борт поиски «истинного смысла» («Быть англичанином - значит знать и любить данный вариант истории, данный роман, данное стихотворение»), полагает, что «лоскутность» - это уже хорошо, люди могут получать наслаждение, просто забыв о несовместимости смыслов и образов. Если не задумываться над смыслом, то удовольствие могут доставлять самые разные веши: неоновые вывески, французская кухня, фаст-фуд из Макдональдса, китайская еда, Визе, Мадонна, Верди и Гари Глиттер. Да здравствует всеядность!
Нетрудно видеть, что за опасениями, которые высказывают противники «лоскутное™» культуры, стоит страх потери самоидентификации. Этот страх не возник бы, если бы мы не предполагали, что у каждого из нас есть истинное, аутентичное Я- автономное, последовательное и защищенное от противоречивых сигналов со стороны культурной среды. Как, например, человек, считающий себя интеллектуалом, может утверждать, что у него есть собственное Я, если отложив Платона, он отправляется на собачьи бега? Как может ученый, погруженный в свои исследования, одновременно состоять и в клубе фанатов «Тоттенхэма»? Как истинный христианин может получать удовольствие от порнографии? Как уважаемые люди могут жульничать при игре в крикет? Как может сохранить целостность своего Я актер, который одновременно выступает в ролях, в которых блистали Клинт Иствуд, Поль Гэс-койн* и Вуди Аллен?
Культура постсовременности предлагает нам не надрываться, пытаясь распутать этот узел противоречий, а просто забыть о существовании истинного Я. С этой точки зрения поиск аутентичного Я предполагает существование глубинного значения, которое недоступно здесь и сейчас, а следовательно, нет и смысла в его поиске. Вместо этого постмодернизм убеждает нас смириться с противоречиями, свойственными как обществу в целом, так и отдельной личности, и продолжать жить, не тревожась о смысле существования, забыть о таких абстракциях, как честность и мораль, и стремиться к получению удовольствия. Только кучка интеллектуалов, повторяют идеологи постсовременности, продолжает сокрушаться по поводу распада личности. Остальные неплохо проводят время и «не берут в голову» всего, что там болтают умники об угрозе нашему «истинному Я».
* Знаменитый английский футболист. - Прим. перев. 328
Как и подобает культуре, которая испытывает удовольствие от всего искусственного и поверхностного, постсовременность теснее всего ассоциируется с городской жизнью. Наслаждаться поверхностностью, не задумываться над существом дела, предпочитая вместо этого все быстротечное, модное и несерьезное... Для этого нет лучшего места, чем урбанизированная среда, где царит искусственность, сталкиваются различные стили, царят непостоянство и эклектика, разнообразие и различия, где нет ничего стабильного, а нашу нервную систему всегда стимулируют контрасты культур, встречи с новыми людьми с их разнообразным жизненным опытом, взглядами и вкусами; причем это разнообразие одновременно и тешит нас, и лишает веры в стабильность.
И наконец, нужно отметить еще одну особенность культуры постсовременности, хорошо согласующуюся с ее враждебностью по отношению к поискам собственного Я: она делает упор на творческие возможности обычных людей и их склонность к играм. Философы нового времени явно тяготели к детерминистским теориям человеческого поведения. Для них характерно, что, предлагая свои объяснения, они отдавали им предпочтение по сравнению с ощущения людей, поведение которых они пытались объяснить, как если бы они одни были в состоянии выделить реальные мотивы, основные движущие силы поступков тех, кого они изучали. Фрейд, например, настаивал, что за многими человеческими действиями кроются сексуальные мотивы, и не важно, что об этом думают сами люди; марксисты, исследуя общество, настаивали на том, что человеческое сознание обусловлено экономическими отношениями, и не важно, что по этому поводу говорили они сами; феминистки, рассказывая о том, что испытывают женщины, часто настаивают, что именно они лучше всех знают, в чем состоят «истинные потребности» женщин, и не важно, что об этом думают сами женщины.
Мы уже встречались с утверждением постмодернистов, которое они не устают повторять, что у интеллектуалов нет никакого права считать, что они лучше, чем средний человек, знают, в чем состоит истина. Рассуждая по аналогии, давайте спросим, почему интеллектуалы так опасаются, что простого человека надувают, что политики с их манипулятивными технологиями сбивают его с толка, что с помощью идиотских развлечений и потребительства его оглупляют? А не проявление ли это невыносимого высокомерия интеллектуалов? Почему интеллектуалы претендуют на знание истины, если они сами так часто ошибались и не могут договориться даже друг с другом, что они понимают под истиной? То,
329
что интеллектуалы называют чепухой, дает возможность простым людям творить и жить столь же плодотворно, как и любому интеллектуалу. В мире, где признается всего лишь одна версия истины люди тем не менее создают поразительное множество значений и даже не понимая скрытых смыслов, умеют использовать вещи и получать жизненный опыт.
В своей мозаичной книге Мишель де Серто (Michel de Certeau, 1984), приводя массу примеров маленьких открытий, которые в повседневной жизни сделали обычные люди, считает, что эти примеры доказывают безосновательность претензий интеллектуалов, которые якобы больше понимают в жизни, чем массы. Люди, как утверждает Серто, беспрестанно создают новые значения, придумывают новые способы использования самых обычных вещей и получения новых удовольствий. Даже такое тривиальное занятие, как вождение автомобиля, может стать стимулом для творчества: на автомобиле можно курсировать, на нем можно добираться до работы и лихачествовать; можно ездить медленно и существует воскресный стиль езды; во время вождения можно думать, наслаждаться одиночеством, мечтать, слушать музыку, расслабляться и наблюдать за другими водителями. Учитывая все это, как могут интеллектуалы претендовать, что они лучше знают, о чем думают простые люди и как они чувствуют?
Читатели, которые уже достаточно продвинулись в своем постижении постмодернизма, наверное, не удивятся, что для него bete noire [жупелом] становится всякая попытка выделить существенные стороны явления. Рационалисты же провоцируют постмодернистов именно на то, что бы они перечислили свои пункты обвинения против философов и против исходных положений философии Нового времени: способность человека беспристрастно судить об истине, дар некоторых способных людей находить за внешними проявлениями скрытые закономерности и путем долгого труда и пристального анализа выявлять основные значения.
Поскольку я сам не придерживаюсь взглядов постмодернистов, то я, ничтоже сумняшеся, прямо перечислю основные черты постмодернизма как интеллектуального направления и как социального явления. Вот эти особенности:
» неприятие образа мыслей, свойственного Новому времени, его ценностей и обычаев;
» неприятие любых претензий на установление истины, так как существуют только ее версии;
» неприятие стремления к аутентичности, поскольку все неаутентично;
330
» неприятия стремления к уточнению смысла, поскольку смыслов бесчисленное множество, и это делает безнадежным сам поиск смысла;
» удовлетворение от самой констатации различий между субъектами: в интерпретациях, ценностях и стилях;
• особое внимание к получению удовольствия, неотрефлек-сированного жизненного опыта, Kjouissance и сублимации этой чистой аперцепции;
» удовольствие от поверхностного, видимости, разнообразия, изменений, пародий и стилизаций;
» признание существования творческого начала и игры воображения у обычного человека и основанное на этом пренебрежение детерминистскими теориями человеческого поведения.
Постмодернизм и информация
Но что это все имеет общего с информацией? Первый из ответов на этот вопрос вытекает из тезиса постмодернистов: все, что мы знаем о мире, мы знаем через посредство языка. Для философов Просвещения было ясно: язык - это средство описания объективной действительности, слова не заслоняют нам действительность. Но постмодернисты утверждают, что это не более чем «миф о прозрачности» языка (Vattimo, [1989] 1992, с. 18), просто прежние философы закрывали глаза на то, что символы и образы (т.е. информация) представляют собой единственную реальность, с которой мы имеем дело. Таким образом, мы не разглядываем реальность сквозь «дымку» слов, наоборот, язык - это вообще единственная реальность, которая нам доступна. Мишель Фуко когда-то сформулировал эту мысль так: «Действительности вообще нет; все, что есть, это язык, и, даже говоря о языке, мы вынуждены пользоваться им же» (цит. по: Массу, 1993, с. 150).
Одно из следствий, вытекающее из этой посылки гласит: «Язык никогда не был невинным» (Barthes, [1953] 1967, с. 16). Например, по отношению к литературной критике это утверждение значит следующее. Некогда критики видели свою задачу в том, чтобы лучше разглядеть облик капитализма викторианской эпохи в зеркале романа Диккенса «Домби и сын», или, читая рассказы Эрнеста Хемингуэя, понять, какой смысл он вкладывал в понятие мужественности, или определить, как повлияло воспитание Д. Лоурен-са на его творчество. Критики исходили из предпосылки, что через призму языка этих писателей мы можем приблизиться к реалиям
331
исторического периода, к взглядам на отношения полов, к роди семейного воспитания. Их целью было установить, хотя бы ддя себя, роль языка, действуя при этом тактично и стремясь к ясности, то есть объективности, насколько это возможно. Высшим достижением как для автора, так и для критика была ясность изложения, поскольку они хотели увидеть скрытую за текстом действительность.
Ролан Барт (1963, 1964) в начале 1960-х годов вызвал большое замешательство во французских литературных кругах, когда выступил против сформулированного выше постулата в полемике с одним из ведущих критиков - Раймоном Пикаром. Барт предложил свое прочтение Расина, классика и основоположника французской литературы, настаивая, что предположение об однозначности его текстов ошибочно и что все подходы к анализу его творчества, с каких бы позиций этот анализ ни осуществлялся и какой бы метаязык при этом ни использовался (язык фрейдизма, марксизма, структурализма и пр.), построены так, что ясность была делом рук самих критиков (Barthes, 1966), которые, например, делали более прозрачным исторический контекст, в котором возникло произведение. Центральное место в возражениях Барта занимал, конечно, довод, что язык не обладает прозрачностью, и суть авторства (причем речь идет не только о художественной литературе) не в том, чтобы, используя язык, дать возможность увидеть мир, скрытый за ним, а в самом языке (как авторов, так и их критиков).
Связь этой полемики с проблемой постмодернизма станет более отчетливой, когда мы вспомним, что Барт и его сторонники распространяли принцип, в соответствии с которым язык - это единственная доступная нам реальность, на широкий круг дисциплин, от истории до социологии. И в каждой из этих дисциплин они пытались (Lyotard) выяснить «господствующую фразу» (phrase-regime), которая характеризовала бы ее предмет. Добившись этого, они поставили под сомнение фразы (принадлежащие, конечно, интеллектуалам) и в духе постмодернизма выдвинули альтернативные подходы, которые рассматривали предметы этих дисциплин исключительно в терминах языка (или, используя их любимое слово, как дискурсы).
Важно также, что Барт (Barthes, 1979) применил тот же подход к огромному количеству явлений современного мира: от политики, спортивной борьбы, кино, моды, кухни и радиопередач до газетных публикаций. Причем каждый раз объект описывался как языковое явление, как способ говорить о нем. Если встать на путь, предложенный Бартом, то все, что мы сегодня знаем, становится