каждый отдельный содержательный элемент получает свое определенное место. В то время как чувственное представление удовлетворяется установлением простого «что» отдельных содержательных элементов, теперь это простое «что» преобразуется в форму «потому что», простое сосуществование или последовательность содержательных элементов, их совместная данность в пространстве и времени заменяется их идеальной зависимостью (их отношением основания и следствия). Но тем самым одновременно достигается - в противоположность простоте и своего рода простодушию первого, неотрефлектированного, представления о вещи - чрезвычайное утончение и дифференциация в значении самого понятия объекта. «Объективным» - в духе теоретического миросозерцания и его познавательного идеала - считается отныне не все то, что по свидетельству восприятия предстает перед нами как простое «наличное бытие» и как простое «вот-так-бытие», а то, что несет в себе гарантию постоянства, прочной и всеохватывающей определенности. Поскольку эта определенность - как может подтвердить любой феномен «обмана органов чувств» - не присуща восприятию в его непосредственности, то оно все больше и больше сдвигается от центра объективности, где оно поначалу, как казалось, располагалось, по направлению к периферии. Объективное значение элемента опыта уже зависит не от властной силы чувств, с которой он как отдельное явление навязывается сознанию, а от ясности, с которой в нем выражается и отражается форма, закономерность целого. Однако поскольку именно эта форма возникает не одним махом, а строится в ходе постоянного восхождения, то в результате возникает дифференциация и градация самого эмпирического понятия истины. Простая чувственная видимость отделяется от эмпирической истины объекта, не улавливаемой непосредственно, а добываемой лишь по мере прогресса теории, прогресса научного мышления, основанного на законах. Но именно поэтому и сама эта истина обладает не абсолютным, а только относительным характером: ее существование полностью зависит от сплетения условий, в котором она единственно доступна, а также от предпосылок, от «гипотез», на которых это сплетение основано. Так постоянно происходит разграничение постоянного и переменного, объективного и субъективного, истины и видимости: и лишь в этом движении мышление устанавливает достоверность эмпирического - устанавливает его подлинный логический характер. Позитивное бытие эмпирического объекта достигается как бы двойным отрицанием: его разграничением с «абсолютным», с одной стороны, и с чувственной видимостью - с другой. Он представляет собой объект «явления», однако оно само - не просто «видимость», поскольку коренится в необходимых законах познания, поскольку представляет собой «phaenomenon bene fundatum». Снова оказывается, что общее понятие объективности, как и его отдельные конкретные осуществления, в том виде, как они формируются в сфере теоретического мышления, полностью основаны на поступательных
48
актах отсечения элементов опыта, на критической работе духа, все больше и больше реализующей контраст «акцидентального» и «сущностного», изменяемого и остающегося неизменным, случайного и необходимого.
И нет ни единой - пусть даже самой «примитивной» и лишенной рефлексии - фазы опытного сознания, где данная фундаментальная характерная черта сознания не была бы уже ясно различима. Правда, в работах по теории познания в качестве начала эмпирического познания часто принимается состояние чистой непосредственности, голой данности, в которой впечатления должны восприниматься в их простом чувственном качестве и в этом качестве «переживаться» - без придания им какой-либо формы, без какой-либо мыслительной обработки. То есть в данном случае все элементы содержания еще как бы находятся на одном уровне, наде-ленны еще одним-единственным, не расщепленным и недифференцированным характером простого «наличного бытия». Однако при этом слишком легко забывают, что предполагаемая сугубо «наивная» ступень опытного сознания сама не является фактом, а представляет собой теоретическую конструкцию - что она в сущности не что иное, как пограничное понятие, созданное критическим анализом познания для своих потребностей. Ведь и в тех случаях, в которых воспринимающее эмпирическое сознание еще не развилось до уровня познающего сознания абстрактной науки, оно уже имплицитно содержит те рубежи и разделительные линии, что в научном сознании выступают в эксплицитной логической форме. Это было уже показано на примере пространственного сознания, однако то, что верно для пространства, в не меньшей степени верно и для других форм упорядочивания, лежащих в основе «предмета познания» и конституирующих его. Ибо всякое простое «восприятие» уже предполагает «принятие в качестве истины» - то есть определенную норму и масштаб объективности. Восприятие, если рассмотреть его более внимательно, уже представляет собой процесс отбора и различения, осуществляемый сознанием по отношению к хаотической массе «впечатлений». В этих впечатлениях, в том виде, в каком они сходятся в данный момент, должны быть зафиксированы определенные черты в качестве повторяющихся и «типичных» и противопоставлены прочим, всего лишь случайным и мимолетным; то есть определенные моменты выделяются, подчеркиваются, в то время как другие исключаются как «несущественные». Подобная «селекция», осуществляемая нами по отношению к обрушивающейся на нас со всех сторон материи восприятия, лежит в основе самой возможности соотнесения восприятия с объектом. Предметное сознание восприятия и предметное сознание научного познания различаются, таким образом, не принципиально, а лишь градуально, постольку, поскольку эффективные различия, уже присутствующие и действующие в первом, во втором поднимаются до формы познания, т.е. фиксируются в понятии и суждении1.
49
Однако мы сделаем еще один шаг по направлению к «непосредственному», если обратим наш взор на тот иной вид предметов и предметности, что предстает перед нами в мифологическом сознании. Миф также живет в мире чистых образов, представляющихся ему вполне объективными, более того - как сама объективность. Однако в отношении к ним не обнаруживается еще ничего от того решающего «суждения», ?????,?, с которого начинается эмпирическое и понятийное знание. Если его содержательные элементы даны ему в предметном оформлении, как «действительное содержание», то эта форма действительности еще внутренне полностью гомогенна и недифференцирована. Смысловые и ценностные нюансы, которые познание отчеканивает на своем понятии объекта и с помощью которых оно проводит границу между миром «истины» и миром «видимости», в данном случае еще полностью отсутствуют. Миф пребывает исключительно в наличности своего объекта - в той интенсивности, с какой тот в определенный момент овладевает сознанием и подчиняет его себе. Поэтому он совершенно лишен возможности продления момента, возможности заглянуть в предшествующее и последующее состояние, соотнести его как частность с элементами действительности как целым. Вместо диалектического движения мышления, для которого всякая частная данность оказывается лишь поводом связать ее с другой, соединить ее с другими в ряды и таким образом в конечном итоге включить ее во всеобщую закономерность происходящего, - вместо этого здесь присутствует простое упоение самим впечатлением и его соответствующим «присутствием». Сознание охвачено им, как простым наличным бытием - у него нет ни силы, ни возможности исправлять, критиковать данное здесь и сейчас, ограничивать его в объективности, соразмеряя с тем, что не дано в данный момент, с прошедшим или будущим. Но если этот опосредующий масштаб отсутствует, то все бытие, вся «истина» и действительность растворяется в простом присутствии предметного содержания, и тем самым все вообще являющееся с необходимостью собирается на одном-единственном уровне. Здесь отсутствует всякое различие ступеней реальности, отсутствуют разграниченные степени объективной достоверности. Картине реальности, возникающей в результате этого, не хватает, так сказать, глубины изображения - различения переднего и заднего планов, столь характерного для научно-эмпирического понятия, для различения «основания» и «обоснованного».
Одна эта основная черта мифологического мышления, обрисованная здесь поначалу в самом общем виде, обнаруживает вместе с тем множество других черт этого мышления, заданных как ее простое и необходимое следствие, открывает достаточно далекую перспективу специальной феноменологии мифа. В самом деле, уже беглый взгляд на факты мифологического сознания показывает, что это сознание вообще не знает некоторых разграничивающих линий, для эмпирического понятия и эмпирически-научного мышления являющихся
50
просто необходимыми. Прежде всего, в нем отсутствует надежный рубеж между восприятием «представляемого» и «реального», между желанием и исполнением, между образом и вещью. Наиболее ясно это проявляется в том значении, которое имеет для происхождения и построения мифологического сознания переживаемое во сне. Правда, анимистическая теория, пытающаяся по сути вывести все содержание мифа из одного этого источника, усматривающая происхождение мифа в «смешении» пережитого во сне с пережитым наяву, остается в этой форме, приданной ей прежде всего Тэйлором, односторонней и недостаточной2. Однако нет никакого сомнения в том, что определенные основополагающие мифологические понятия становятся понятными и прозрачными только тогда, когда мы учтем, что для мифологического сознания и мифологического «опыта» между миром видений и миром объективной «реальности» постоянно существует зыбкая переходная грань. И в практическом отношении, в положении, которое человек занимает по отношению к действительности не только в представлении, но и в своей деятельности, определенным переживаниям во сне придается та же сила и значимость, то есть опосредованно приписывается та же «истинность», что и пережитому наяву. Вся жизнь и деятельность многих «первобытных» народов вплоть до деталей определяется и направляется их сновидениями3. Подобно тому как нет для мифологического сознания твердого различия между сном и явью, нет для него и четкой линии, отделяющей сферу жизни от сферы смерти. Отношение между ними не как между бытием и небытием, а как между однотипными, однородными частями одного и того же бытия. Для мифологического сознания отсутствует определенный, ясно очерченный момент перехода жизни в смерть или смерти в жизнь. Подобно тому как рождение оно мыслит словно возвращение, так же и смерть оно мыслит как длительное существование. Все мифологические «учения о бессмертии» в этом смысле изначально обладают не столько позитивно-догматическим, сколько скорее негативным значением. Внутренне недифференцированное и неотрефлектированное сознание отказывается осуществить разделение, которое и в самом деле не заключено непосредственно и непреложно в содержании переживаний как таковом, но которое в конечном счете требуется осознанием эмпирических условий жизни - то есть определенной формой каузального анализа. Если вся «действительность» просто принимается такой, каковой она предстает в непосредственном впечатлении, если она считается достаточно засвидетельствованной в силе воздействия, оказываемого ею на жизнь эмоций, аффектов и воли, - то мертвый и в самом деле «существует» и тогда, когда его прежняя форма проявления изменилась, когда место чувственно-материального существования заняло присутствие некоей бестелесной тени. Тот факт, что живой по-прежнему сохраняет с ним связь в сновидениях, а также в аффективных проявлениях любви, страха и т.п., не может быть в данном случае - когда «быть действительным» и «быть действенным» сливаются во-
51
едино - выражен и «объяснен» иначе, нежели через представление, что мертвый продолжает существовать. Место аналитического рассечения, которое продвинутое опытное мышление осуществляет, разделяя жизнь и смерть и их эмпирические предпосылки, в данном случае занимает скорее недифференцированное представление о «наличном бытии» вообще. Согласно этому представлению и физическое присутствие не обрывается с наступлением смерти, а лишь меняет место своего действия. Всякий культ мертвых основан в сущности на вере в то, что мертвый продолжает постоянно нуждаться и в физических средствах поддержания своего существования, что у него должны быть пища, одежда, имущество. Если на ступени мышления, на ступени метафизики, мышление вынуждено мучительно пытаться представить «доказательства» существования души после смерти, то в ходе естественной истории человеческого духа соотношение скорее обратное. Не бессмертие, а смертность является тем, что должно быть «доказано», т.е. теоретически познано, что лишь постепенно должно быть выявлено и закреплено демаркационными линиями, прокладываемыми прогрессирующей рефлексией в содержании непосредственного опыта.
Это своеобразное взаимопроникновение, эту индифферентность всех ступеней объективации, различаемых эмпирическим мышлением и критическим разумом, всегда следует иметь в виду тому, кто стремится не рассматривать содержание мифологического сознания извне, а понять его изнутри. Мы привыкли воспринимать это содержание как «символическое» постольку, поскольку за ним стремятся отыскать иной, скрытый смысл, к которому символы опосредованно отсылают. Миф становится при таком подходе мистерией: его подлинное значение и его подлинная глубина заключаются не в том, что он выражает своими собственными фигурами, а в том, что он скрывает. То есть мифологическое сознание, подобно шифрованному письму, понятно только тому, кто обладает необходимым для этого ключом, - т.е. тому, для кого особые содержательные элементы этого сознания в сущности не более чем конвенциональные знаки для «иного», в них самих не содержащегося. Отсюда ведут свое начало различные виды и направления толкования мифов - попыток выявить скрытое смысловое содержание мифов, будь то теоретическое, будь то моральное4. Средневековая философия различала в процессе этого толкования три смысловых ступени, sensus allegoricus, sensus analogicus и sensus mysticus. И даже романтизм, как ни стремился заменить «аллегорическое» представление о мифе «тав-тегорическим», то есть понимать основные феномены мифического из самих себя, а не из отношения к чему-либо другому, все же не смог преодолеть этот вид «аллегорезы» принципиально. «Символика и мифология древних народов» Крейцера, как и «История мифов азиатского мира» Гёрреса усматривают в мифе аллегорически-символический язык, прячущий в себе скрытый глубинный смысл, чисто идеальное содержание, просвечивающее через образное выражение. Если же,
52
напротив, взглянуть на сам миф, на то, что он собой представляет и что он о самом себе знает, то станет ясно, что именно это отделение идеального от реального, этот рубеж между миром непосредственного бытия и миром опосредованного значения, это противопоставление «изображения» и «вещи» самому мифу чужды. Это только мы, наблюдатели, в нем не присутствующие и не живущие, а лишь его со стороны созерцающие, вкладываем в него эти различия. Там, где мы видим отношения чистой «репрезентации», для мифа, если он еще не отклонился от своей основной и изначальной формы и не утратил своей исконности, существуют отношения реального тождества. «Образ» не представляет «вещь» - он есть эта вещь; он не только ее замещает, но и действует так же, как и она, так что заменяет ее в ее непосредственном присутствии. Соответственно, можно рассматривать прямо-таки в качестве характерного признака мифологического мышления то обстоятельство, что в нем отсутствует категория «идеального» и что при встрече с чисто смысловыми явлениями ему приходится претворять эти смысловые явления в нечто вещное, в некое бытие. Это основное отношение воспроизводится на самых различных ступенях мифологического мышления, но в мифологическом действии оно проявляется гораздо яснее, чем в одном только мышлении. Во всяком мифологическом действии есть момент, когда происходит подлинное пресуществление, превращение субъекта этого действия в бога или демона, им изображаемого. Эта основная черта может быть прослежена от самых примитивных проявлений магического взгляда на мир до высших манифестаций религиозного духа. Справедливо подчеркивалось, что в отношениях мифа и ритуала ритуал является более ранним, миф - более поздним. Вместо того чтобы объяснять ритуальное действие содержанием верований как чистых представлений, следует идти обратным путем: необходимо понимать то, что в мифе принадлежит миру теоретических представлений, что в нем является чистым сообщением или принятым на веру повествованием, как опосредованное толкование человека, непосредственно живущего в делах, в своих аффектах и проявлениях воли. Однако при таком подходе все ритуалы изначально обладают совсем не просто «аллегорическим», подражательным или изобразительным, а реальным смыслом: они настолько вплетены в реальность воздействия, что образуют его необходимую составную часть. Всеобщий характер носит встречаемое в самых разнообразных формах и в самых различных областях культуры верование, предполагающее, что на правильном выполнении ритуалов основано продолжение человеческой жизни, более того, сохранение самого мира. Пройс сообщает об индейцах кора и уитото, что исполнение священных ритуалов, соблюдение праздников и исполнение песнопений представляется им более важным, чем результат всех полевых работ - ведь от них зависит все процветание и рост. Культ является подлинным инструментом, с помощью которого человек подчиняет себе мир не столько духовно, сколько чисто физически - основное
53
попечение творца мира о человеке состоит в том, что он снабдил его различными формами культа, благодаря которым он покоряет силы природы. Ибо несмотря на свой регулярный ход, природа ничего не отдает без церемоний5. И этот переход, это растворение бытия в магически-мифологическом действии, как и непосредственное обратное влияние этих действий на бытие, верно как в субъективном, так и в объективном смысле. То, что танцор исполняет в мифологической драме, - не просто театр и игра, напротив, танцор и есть бог, становится богом. В особенности во всех ритуалах плодородия, празднующих смерть и воскрешение бога, то и дело выражается это фундаментальное чувство тождества, реального отождествления. То, что происходит в этих ритуалах, как и в большинстве мистерий, - не просто изображение, имитирующее некоторый процесс, это сам процесс и его непосредственное осуществление', это ????????-, это реальное и действительное событие, поскольку оно абсолютно действенное6. В этой форме мима, из коей мы можем вывести все драматическое искусство, речь нигде не идет о чисто эстетической игре, все совершенно серьезно, и это та серьезность, которая как раз и характеризует священное действо как таковое. Поэтому и выражение «аналогическая магия», обычно используемое для определенного направления магических действий, совершенно не соответствует их подлинному смыслу, ведь там, где мы видим только знак и подобие знака, для магического сознания и, так сказать, для магического восприятия присутствует сам предмет. Только так можно понять «веру» в магию: магия не нуждается в вере в действенность магических средств, поскольку в том, что мы называем средством, она обладает вещью как таковой и непосредственно овладевает ей.
Эта неспособность мифологического мышления к постижению всего лишь смысловых явлений, чисто идеального и сигнификативного, выражается наиболее ярко в позиции, приписываемой языку. Миф и язык находятся в постоянном взаимном соприкосновении - их содержание поддерживает друг друга, оно взаимообусловлено. Наряду с магией изображения существует магия слова и имени, являющаяся составной частью магического взгляда на мир. Однако и в этом случае решающая предпосылка заключается в том, что слово и имя выполняют не просто функцию изображения, но содержат в себе сам предмет и его реальные силы. Слово и имя также не обозначают и не значат - они существуют и действуют. Уже в простой чувственной материи, из которой образуется язык, уже в каждом звуке человеческого голоса присутствует своеобразная власть над вещами. Известно, как у первобытных народов угрозу и катастрофы отгоняют и «заклинают» пением, громкими криками и восклицаниями. Солнечные и лунные затмения, бури и грозы пытаются усмирить криками и шумами7. Однако подлинная мифологически-магическая сила языка проявляется лишь там, где он выступает в форме членораздельного, артикулированного звука. Оформленное сло-
54
во само является в себе ограниченным, индивидуальным - и потому ему подчинена определенная область бытия, своего рода индивидуальная сфера, и над ней он безраздельно властвует. В особенности имя собственное оказывается связанным таинственными узами со своеобразием существа. И в нас продолжает во многих случаях действовать эта своеобразная робость перед именем собственным - ощущение, будто оно не просто соединено с человеком внешне, а каким-то образом является его «принадлежностью». «Имя человека, - говорится в известном месте из "Поэзии и правды" Гёте, - не плащ, болтающийся у него на плечах, который можно прилаживать и одергивать, но плотно, точно кожа, облегающее платье, его нельзя скоблить и резать, не поранив самого человека»9*. Однако для изначального мифологического мышления имя даже больше чем такая кожа: оно выражает внутреннюю, существенную сторону человека, оно прямо-таки и «есть» эта внутренняя сторона. Имя и личность сливаются здесь воедино8. При посвящении в мужчины и при прочих инициациях человек получает новое имя, потому что обретает при этом новую личность9. Однако прежде всего имя бога составляет реальную часть его сущности и его воздействия. Оно обозначает силовое поле, в котором бог существует и действует. Поэтому в молитве, гимне и всех формах религиозной речи следует тщательно следить, чтобы каждый бог был поименован подобающим ему именем; ибо только если призыв адресован верно, бог принимает приношение. У римлян способность призывать в каждый момент подходящее божество в нужной форме стала особым искусством, культивировавшимся понтификами и зафиксированом в тщательно хранимых молитвенных формулах indigetamenta10. И в прочих случаях история религии постоянно дает примеры взгляда, согласно которому подлинная природа бога, сила и многообразие его действий заключены в его имени, словно сгущены в нем. В имени скрывается тайна божественного изобилия: многообразие божественных имен, божественная «полионимия» и «мирионимия» являются подлинными признаками неисчерпаемости божественных возможностей. Как эта вера в силу божественного имени непосредственно входит в писания Ветхого Завета, хорошо известно11. В Египте, классической стране магии и волшебных действий с именем, где и эта черта была наиболее ясно выработана в религиозной истории, не только вселенная считалась созданной божественным логосом, но и первый бог сам был порожден силой своего собственного мощного имени: в начале было имя, выделившее затем из себя всякое бытие, включая и божественное. Кто знает истинное имя бога или демона, тот может неограниченно пользоваться и силой его носителя; одна из египетских историй повествует о том, как Изис, великая волшебница, заставляет бога Ра открыть ей свое имя и как она тем самым получает власть над ним самим и над другими богами12.
Подобно имени, изображение личности или вещи также представляет собой яркий случай, позволяющий с непосредственной ясностью
55
продемонстрировать равнодушие мифологического мышления по отношению ко всем различиям «ступеней объективации». Для мифологического сознания, для которого все элементы содержания сбиваются на один-единственный уровень бытия, для которого все ставшее предметом восприятия уже само по себе обладает характером реальности, с увиденным изображением дело обстоит точно так же, как и с произнесенным и услышанным словом - оно наделено реальными силами. Изображение также не только представляет объект для субъективного восприятия третьего лица, зрителя, но и является частью его собственной действительности и воздействия. Подобно имени человека, его изображение является его alter ego: что происходит с изображением, происходит и с человеком13. Поэтому в магических представлениях колдовство с изображением нигде четко не отграничено от колдовства с предметами. Подобно тому как колдовство использует определенные физические части человека, вроде ногтей или волос, оно с тем же успехом может взять в качестве исходной точки изображение. Если пронзить изображение врага иглой или поразить его стрелой, то это тут же окажет магическое воздействие на самого врага. Но наряду с этой пассивной ролью изображение способно и на активное воздействие, совершенно равное воздействию самого предмета. Отлитая в воске копия предмета равнозначна ему и оказывает то же воздействие, что и объект изображения14. Ту же роль, что и изображение, может играть тень человека. Она также представляет собой реальную, уязвимую часть человека, и всякое поражение тени будет и поражением того, кто ее отбрасывает. Запрещено наступать на тень человека, потому что он может от этого заболеть. О некоторых первобытных народах известно, что их охватывает дрожь при виде радуги, потому что они полагают, что это сеть, раскинутая могущественным волшебником, чтобы поймать их тени15. В Западной Африке до сих пор, чтобы тайком умертвить человека, пронзают его тень гвоздем или ножом16. Вероятно, уже позднейшая рефлексия, задним числом вносимая нами в мифологическое мышление, приводит к попыткам анимистического объяснения значения тени, к отождествлению тени человека с его душой. В действительности же здесь скорее речь идет о более простой и исконной идентификации - той, которая соединяет вместе сон и явь, имя и вещь и т.п. и которая вообще не позволяет осуществить сколько-нибудь строгую дифференциацию форм «отображаемого» и «прото-типического» бытия. Ведь каждое подобное разделение потребовало бы и еще кое-чего помимо простого созерцательного погружения в само содержание: оно потребовало бы, чтобы отдельные элементы содержания, вместо того чтобы просто регистрироваться в их наличии, были возведены к условиям их возникновения в сознании и к каузальному закону, это возникновение регулирующему, - а это, в свою очередь, потребовало бы своего рода анализа, чисто мыслительной дифференцирующей операции, до которой здесь еще очень далеко.
56
В самом общем виде особое своеобразие мифологического мышления, как и решающее отличие, противопоставляющее его чисто «теоретическому» представлению о мире, может быть не менее ясно продемонстрировано не только на его понятии объекта, но и на его понятии каузальности. Ибо оба понятия взаимно обусловлены: форма каузального мышления обусловливает форму объектного мышления и vice versa. Общая категория «причины» и «действия» вовсе не отсутствует в мифологическом мышлении; более того, в определенном смысле она входит в его основания. Об этом свидетельствуют не только мифологические космогонии и теогонии, пытающиеся ответить на вопрос о возникновении мира и рождении богов, но и множество мифологических повествований, обладающих «объяснительным» характером, т.е. стремящихся дать частное «объяснение» происхождения какой-либо конкретной вещи, происхождения солнца или луны, человека или какого-либо вида животных или растений. «Культурные» мифологические повествования, возводящие определенное культурное достижение к какому-либо герою или «благодетелю», также входят в этот круг представлений. Однако каузальность мифа отличается от формы каузальности, требуемой и устанавливаемой научным познанием, той же чертой, к которой в конечном счете может быть сведена противоположность их понятий объекта. Постулат каузальности является, согласно Канту, «синтетическим основоположением», - постулатом, служащим для того, чтобы разбирать явления на значимые элементы, получая возможность «читать» их как опыт. Однако этот синтез понятия причинности содержит в то же время, как и синтез понятия объекта вообще, совершенно определенное направление анализа. Оба, и синтез, и анализ, оказываются и в данном случае взаимодополняющими, нуждающимися друг в друге методами. Основной недостаток психологических представлений Юма и его психологической критики понятия причинности состоит в том, что в ней эта аналитическая функция, присущая понятию причинности, не была постигнута и должным образом оценена. У Юма всякое представление о причинности должно быть в конечном счете выводимо из представления о простом сосуществовании. Два содержательных элемента, достаточно часто встречавшиеся в сознании совместно, срастаются в конце концов, благодаря опосредующей психологической функции «силы воображения», из отношений простой близости, пространственного сосуществования или временной последовательности, в каузальное единство. Пространственная или временная смежность преобразуется под воздействием простого механизма «ассоциации» в причинность. Однако в действительности способ, каким научное познание добывает свои понятия и суждения причинности, обнаруживает прямо противоположное действие. С помощью этих понятий и суждений то, что для непосредственного чувственного впечатления совмещено, последовательно разлагается на составляющие и развертывается в различные комплексы условий. В чистом восприятии за определенным состоянием А в момент Af следу-
57
ет другое состояние В в момент А2. Однако эта последовательность, сколько бы она ни повторялась, не привела бы к мысли, что А представляет собой «причину» В, post hoc никогда бы не превратилось в propter hoc, если бы здесь не появлялось новое среднее понятие. Из общего состояния А мышление выделяет определенный момент а, соединяемый сознанием с моментом ? в В. И то, что а и ? находятся в «необходимой» связи, в отношении «причины» и «следствия», «условия» и «обусловленного», не просто пассивно считывается с данного восприятия или множества восприятий, это положение испытывается путем создания условия а самого по себе и последующего изучения связанного с ним результата. В особенности в основе физического эксперимента, к которому в конечном итоге восходят каузальные суждения физики, всегда лежит подобное разложение события на отдельные круги условий, на различные уровни отношений. В силу этого поступательного анализа пространственно-временные процессы, изначально данные нам как чистая игра впечатлений, как «рапсодия ощущений», получают новый смысл, который и переводит их в процессы каузальные. Единичный процесс, рассматриваемый нами, перестает быть только единичным процессом: он становится носителем и выражением универсальной закономерности более высокого порядка, чем та, что в нем представлена. Подергивание лягушачьей лапки в лаборатории Гальвани становится доказательством и свидетельством нового вида энергии, «гальванизма» не само по себе, как нерасчлененный феномен, а в силу аналитического мыслительного процесса, которому оно послужило отправной точкой. Тем самым через каузальные отношения, устанавливаемые наукой, не просто повторно констатируется чувственно-эмпирическое наличное бытие, но, скорее, напротив, разрывается простая смежность элементов опыта, происходит прорыв: содержательные элементы, в соответствии с одним наличным бытием находящиеся в простом соположении, оказываются, соответственно «причине» и «сущности», разведенными, в то время как другие, находящиеся для непосредственного чувственного взгляда далеко друг от друга, для понятия, для мыслительного построения действительности оказываются сближенными и связанными. Подобным образом Ньютон открывает новое каузальное понятие гравитации, с помощью которого столь разнообразные феномены, как свободное падение тел, движение планет, а также приливы и отливы, оказываются сведенными воедино и подчиненными одному и тому же общему правилу процессуальных событий.
Однако именно эта изолирующая абстракция, в силу которой из общего комплекса выхватывается и выделяется в качестве «условия» определенный частный момент, совершенно чужда мифологическому образу мысли. Для него всякое совпадение во времени, всякое пространственное совмещение и соприкосновение уже само по себе содержит в себе реальное каузальное «следствие». В качестве прямо-таки принципа мифологической каузальности и основанной на
58
ней «физики» принято считать то, что в мифе всякое соприкосновение в пространстве и времени непосредственно воспринимается как отношение причины и следствия. Для мифологического мышления наряду с принципом «post hoc, ergo propter hoc» особенно характерен принцип «juxta hoc ergo propter hoc»10*. Так, для этого мышления привычно представление, будто животные, появляющиеся в определенное время года, приносят его, являются его причиной: для мифологического воззрения именно ласточка и делает лето17. «Сети фантастически произвольных связей, - так характеризует, например, Оль-денберг фундаментальные представления, лежащие в основе жертвенных и магических ритуалов ведийской религии, - охватывают все сущности, чьи действия должны объяснять структуру жертвы, ее воздействие на ход мировых событий и на Я. Они воздействуют друг на друга соприкосновением, содержащимся в них числе, чем-нибудь их сопровождающим... Они боятся друг друга, переходят друг в друга, переплетаются друг с другом, спариваются друг с другом... Одно переходит в другое, становится другим, является формой другого, является другим... Можно подумать, что если здесь два представления как-то раз оказались в некоторой близости, то их уже никогда не удастся развести»18. Если это верно, то получается удивительный результат: Юм, анализируя, как он полагал, каузальные суждения науки, скорее вскрыл на самом деле корень всякого мифологического объяснения мира. Мифологические представления и в самом деле - пользуясь термином, заимствованным из типологической классификации языков, - были обозначены как «полисинтетические», и это обозначение было объяснено таким образом, что для этого мышления еще не произошло разделение общего представления на отдельные элементы, а существует только одно-единственное целостное созерцание без какой-либо «диссоциации» на составляющие моменты, в особенности же на объективные моменты восприятия и субъективные моменты эмоционального отношения19. Пройс объяснил это своеобразие мифологически-комплексного способа представления, противостоящего аналитическому представлению понятийного мышления, показав, например, что в космологических и религиозных воззрениях индейцев кора не отдельное светило, не луна или солнце играют роль верховного существа, а скорее вся совокупность небесных светил воспринимается как нерасчлененное целое и является предметом религиозного поклонения. Так, в частности, представление о ночном и дневном небе появляется раньше представлений об отдельных небесных телах: «поскольку целое воспринималось как единое существо, а религиозные представления, связанные со светилами, часто смешивали их со всем небосводом, то есть не могли освободиться от общего восприятия»20. В контексте предшествующих рассуждений нам теперь становится ясно, что эта часто подчеркиваемая и описываемая черта мифологического мышления21 является для него не внешней или случайной, а необходимо следующей из структуры этого мышления. В данном случае
59
мы имеем дело словно с оборотной стороной важного результата критики познания, заключающегося в том, что основополагающая логическая функция понятия причинности не исчерпывается тем, чтобы всего лишь «соединить» - с помощью ли «способности воображения», с помощью ли рассудка - элементы, уже данные в восприятии, но что оно сначала должно вообще установить эти элементы как таковые, определить их. До тех пор, пока это определение не осуществлено, отсутствуют и все те разграничительные и демаркационные линии, которые для нашего развитого опытного сознания, уже полностью пронизанного причинными «выводами», отделяют друг от друга различные объекты и категории объектов.
В то время как мыслительная форма эмпирической каузальности направлена на то, чтобы установить однозначное отношение между определенными «причинами» и определенными «воздействиями», для мифологического мышления и там, где оно ставит вопрос о происхождении как таковом, сами «причины» еще являются предметом совершенно свободного выбора. Здесь еще все может стать всем, потому что все может соприкасаться со всем в пространстве и времени. Поэтому там, где эмпирически-каузальное мышление говорит об «изменении» и пытается понять его, исходя из некоторого общего правила, мифологическое мышление знает разве что простую метаморфозу (в духе Овидия, а не в духе Гёте). Когда научное мышление обращается к факту «изменения», то его интерес направлен главным образом вовсе не на переход одной единичной чувственно-данной вещи в другую - этот переход представляется ему лишь постольку «возможным» и допустимым, поскольку в нем выражается некий всеобщий закон, поскольку в его основе лежат определенные функциональные отношения и определения, которые рассматриваются как универсально действующие, независимо от пространственных и временных координат - здесь и сейчас - и от сложившейся конфигурации вещей в этих координатах. Мифологическая «метаморфоза», напротив, представляет собой сообщение об индивидуальном событии - о переходе одной индивидуальной и конкретной формы вещности и бытия в другую форму. Мир вылавливается из морской пучины или изготавливается из черепашьего панциря; земля формуется из тела большого животного или из плавающего на воде цветка лотоса; солнце возникает из камня, люди - из скал или деревьев. Во всех этих столь разнообразных мифологических «объяснениях» все же выражено, сколь бы хаотичными и лишенными закономерности они ни представлялись по своему чистому содержанию, одно и то же направление восприятия мира. В то время как понятийное каузальное суждение разлагает событие на постоянные элементы и пытается «понять» его, исходя из сложности и взаимопроникновения этих элементов, мифологическому взгляду, погруженному в общее представление как таковое, достаточно картины простого совершения самого события. В нем, правда, могут повторяться определенные типичные черты, однако при этом не может быть и речи о некотором правиле, а вместе с ним и об опре-
60
деленных ограничительных формальных условиях процесса возникновения.
Разумеется, противопоставление закона и отсутствия закономерности, «необходимости» и «случайности» также нуждается в более четком критическом анализе и более строгом определении, прежде чем оно может быть приложено к соотношению мифологического и научного мышления. Левкипп и Демокрит, похоже, высказали прямо-таки принцип научного объяснения мира и свое бесповоротное отречение от мифа, когда выдвинули положение, согласно которому ничто в мире не возникает «просто так», но все происходит на некотором основании и в силу необходимости (????? ????? ????? ???????,, ???? ????? ?? ????? те ??? ??' ???????)11*. И все же на первый взгляд может показаться, что именно этот принцип причинности в не меньшей степени присущ структуре мифологического мира, более того, что он существует в этой структуре даже в особо обостренном виде. По крайней мере в качестве своеобразной существенной особенности мифологического мышления указывалось то, что оно вообще не в состоянии помыслить в каком-то роде «случайное» событие. Часто бывает так, что там, где мы, находясь на позициях научного объяснения мира, говорим о «случайности», мифологическое сознание неумолимо требует «причины» и устанавливает ее в каждом отдельном случае. Так например, для мышления первобытных народов стихийное бедствие, разразившееся над страной, увечье, полученное человеком, равно как и болезнь и смерть никогда не бывают «случайными» событиями, но всегда могут быть возведены к магическим воздействиям как их истинной причине. В особенности это касается смерти, никогда не наступающей «сама по себе», а неизменно производимой извне колдовским воздействием22. Таким образом, мифологическое сознание, похоже, столь мало допускает не обусловленной закономерностью произвольности, что скорее возникает искушение говорить о противоположной тенденции, о своего рода гипертрофии каузального «инстинкта» и потребности в каузальном объяснении. И в самом деле, до сих пор положение, согласно которому в мире ничто не происходит случайно, но все обусловлено сознательным намерением, характеризовалось прямо-таки как основоположение мифологического мировоззрения23. Но и здесь различие и противоположность этих духовных миров основаны не на понятии причинности как таковой, а на специфической форме каузального объяснения. Дело выглядит так, как если бы чистое познание и мифологическое сознание прилагали рычаг «объяснения» к совершенно различным точкам. Первое удовлетворено, когда ему удается постичь индивидуальное событие в пространстве и времени как частный случай общего закона, в то время как относительно самой индивидуализации, относительно здесь и сейчас как таковых оно не задает дальнейших вопросов. Второе, напротив, ставит вопрос «почему» именно относительно частного, единичного и уникального. Оно «объясняет» индивидуальное событие, устанавливая и принимая в качестве основания индивидуальные акты воли. Наши понятия ка-
61
узальных законов все же оставляют в этом частном некую зону неопределенности, как бы активно они ни были направлены на постижение и определение частного и как бы ни были они с этой целью дифференцированы, как бы ни дополняли и ни детерминировали друг друга. Ибо именно как понятия они не в состоянии исчерпать наглядно-конкретное наличное бытие и событие, множество соответствующих «нюансов» общего случая. Поэтому все частное хотя и подлежит здесь общему без исключения, однако не может быть полностью выведено из него. Уже «частные законы природы» представляют собой в отношении всеобщего принципа, принципа причинности как такового, новое и своеобразное явление. Они подчиняются этому принципу, они подпадают под него, однако в своей конкретной формулировке они не устанавливаются и не могут определяться только им. Здесь для теоретического мышления и теоретического естествознания возникает проблема «случайного» - поскольку «случайным» для них обоих называется не то, что выпадает из формы всеобщей закономерности, а то, что основано на не выводимой далее модификации этой формы. Если теоретическое мышление попытается и это «случайное» с точки зрения всеобщего закона каузальности каким-либо образом уловить и определить, то ему придется - как это было подробно изложено в «Критике телеологической способности суждения» - перейти в сферу иной категории. Место принципа каузальности теперь заступает телеологический принцип: ведь «закономерность случайного» - это то, что мы называем целесообразностью24. Однако миф идет в данном случае прямо противоположным путем. Он начинает с представления целенаправленного воздействия - ибо все «силы» природы для него не что иное, как проявление демонической или божественной воли. Этот принцип является для него источником света, последовательно освещающим бытие в целом, - а вне него для мифа нет и возможности понимания мира. Для научного мышления «понимание» какого-либо процесса означает не что иное, как его сведение к определенным общим условиям, как его включение в тот универсальный комплекс условий, который мы именуем «природой». Некоторый феномен, например смерть отдельного человека, оказывается понятым, если удается указать для него место в пределах этого комплекса - если он познается как «необходимый» исходя из физиологических условий жизни. Но именно эта необходимость всеобщего «хода природы» осталась бы для мифа - даже если бы он смог подняться до мысли об этом - чистой случайностью, поскольку она оставляет необъясненным как раз то, что приковывает его интерес и на что единственно направлен его взгляд: здесь и сейчас единичного случая, смерть именно этого человека в это время. Эта индивидуальная часть события представляется «понятной» лишь тогда, когда нам удается свести ее к не менее индивидуальному, к личному акту воли, который как свободный акт не поддается дальнейшему объяснению или не нуждается в нем. Если тенденция общего понятия направлена на то, чтобы помыслить и всю
62
свободу действия как детерминированную, поскольку она определена однозначным каузальным порядком, то миф, напротив, растворяет определенность событий в свободе действия: оба «объясняют» процесс, если им удалось истолковать его с этой их специфической точки зрения.
С такой интерпретацией понятия каузальности связана следующая черта мифологического миросозерцания, черта, постоянно подчеркиваемая как особенно характерная: речь идет о своеобразном отношении, которое оно предполагает между целым конкретного объекта и его отдельными частями. Для нашего эмпирического взгляда целое «состоит» из его частей; по логике познания природы, по логике научно-аналитического понятия каузальности целое «следует» из них; но для мифологического взгляда в сущности не приемлемо ни то, ни другое, здесь еще господствует подлинная нерасчлененность, мысленная и реальная «индифферентность» целого и частей. Целое не «обладает» частями и не распадается на них - часть в данном случае есть непосредственно целое и действует как таковое. И это отношение, этот принцип pars pro toto также указывался в качестве фундаментального принципа «примитивной логики». В данном случае речь также ни в коем случае не идет о простом замещении, но о реальном определении; не о символически-мыслимой, а о вещно-действительной связи. Часть представляет собой, с точки зрения мифа, все ту же вещь, что и целое, поскольку является реальным носителем действия - поскольку все, что она испытывает или совершает, что происходит с ней активно или пассивно, является одновременно активными или пассивными событиями целого. Сознание части как таковой, как «чистой» части, еще не является принадлежностью непосредственного, «наивного» созерцания действительности, а лишь только той дифференцирующей и членящей функции опосредующего мышления, которая восходит от предметов как конкретных вещных единиц к образующим их условиям. Если проследить продвижение научного мышления, то можно увидеть, как в нем формирование понятия причинности и формирование категории целого и частей идут рука об руку, принадлежа одному и тому же направлению анализа. Вопрос о «начале» бытия отделяется в истоках греческого умозрения от вопроса о происхождении, свойственного мифологическим космогониям, благодаря тому, что оно одновременно пронизано и вопросом об «элементах» бытия, ???? в ее новом философском смысле, в смысле «принципа» означает с этого момента и то, и другое: она есть одновременно и начало, и элемент. Мир не только возник, как в мифе, из первобытных вод, но вода является его «составляющей», его неотъемлемым вещественным основанием. И если поначалу это основание искали в отдельном материальном компоненте, в конкретном пра-веществе, то вскоре понятие самой элементарной стихии смещается в той степени, в какой место физического взгляда на мир заступает математический взгляд, а вместе с ним и фундаментальная форма математического анализа. Теперь уже не земля и воздух, вода и огонь образуют «элементы» вещей, - но
63
и не «любовь» и «вражда», словно полумифические основные силы, соединяют и снова разъединяют их; отныне простейшие пространственные фигуры и движения, вместе с универсальными и необходимыми законами, в соответствии с которыми они упорядочены, выстраивают бытие как математико-физический космос. Возникновение античной атомистики позволяет ясно проследить, каким образом именно новое понятие «основания», новое понятие «причинности» требует нового понятия элементарности и порождает его при этом, требует нового отношения между «целым» и его «частями». Идея атома является лишь отдельным моментом построения и развертывания того нового воззрения на бытие, которое выражается в понятии природной закономерности, «этиологии» у Демокрита25. Дальнейшее развитие, проделанное понятием атома в истории науки, также полностью подтверждает эту связь. Атомы считаются последними, далее неделимыми частицами бытия до тех пор, пока анализ становления уверен, что нашел в них последнюю точку опоры. Однако в тот момент, когда каузальное расщепление становления на его отдельные факторы двинулось дальше и вышло за пределы этих крайних точек опоры, изменилось и представление об атоме. Целостная картина «распадается» на дальнейшие более простые элементы, теперь принимаемые в качестве подлинных носителей происходящего, в качестве исходной точки формулирования определенных каузальных отношений. Тем самым становится ясно, что деления и подразделения, которыми научное познание занято в работе с бытием, всегда являются всего лишь выражением и как бы понятийной оболочкой закономерных отношений, с помощью которых наука пытается охватить и однозначно определить мир становления. Целое является здесь не столько суммой его частей, сколько складывается из их взаимоотношений, представляя собой единство динамических связей, причем каждая составляющая «принимает в нем участие», а целое, в свою очередь, помогает его осуществлять.
И в этом случае миф проявляет оборотную сторону этого отношения и позволяет тем самым осуществить дополнительную проверку правильности высказанного положения. Раз миф не знает мыслительной формы каузального анализа, то для него не может существовать и четкой границы, только с появлением этой формы и пролегающей между целым и его частями. Даже там, где эмпирически-чувственное воззрение, как кажется, представляет нам вещи, так сказать, сами по себе в раздельном виде, миф заменяет это чувственное разъединение и соположение свойственной ему формой «включенности одного в другое». Целое и его части переплетены друг с другом, соединены в своей, так сказать, судьбе - и остаются соединенными, даже если чисто эмпирически оказываются разъединенными. То, что после этого разъединения случается с частью, является тем самым судьбой и для целого. Кто овладевает малейшей телесной частью человека, более того - его именем, его тенью, его отражением (для мифологических представлений также являющихся вполне реальными «частя-
64
ми» человека), тот овладел и им самим, получил над ним магическую власть. Вся «феноменология магии» с формальной точки зрения сводится к этой одной принципиальной предпосылке, в которой «комплексный» подход мифа с особой ясностью отличается от своеобразия «абстрактного» или, вернее сказать, абстрагирующего и анализирующего понятия.
Воздействие этой формы мышления может быть прослежено как в направлении времени, так и в направлении пространства: она преобразует, приводя в соответствие с собой, как представление о последовательности, так и представление об одновременности. В обоих случаях мифологическое мышление обладает тенденцией по возможности сдерживать то аналитическое раздробление бытия на самостоятельные частичные моменты и частичные условия, с которого начинается научное понимание природы и которое остается его типичной чертой в дальнейшем. В соответствии с основными представлениями «симпатической магии» существует сквозная связь, подлинное каузальное сочленение всего, что в результате пространственной близости или некоторой - пусть совершенно внешней - соотнесенности признается «относящимся к одному и тому же». Чрезвычайно опасно бросить остатки пищи, кости съеденных животных, поскольку все, что случится с этими вещами под влиянием враждебных колдовских чар, случится и со съеденной пищей, а также с тем, кто ее съел. Отрезанные волосы, ногти и экскременты следует закопать или сжечь, чтобы они не попали в руки вражеского колдуна. У некоторых индейских племен слюну врага, если удается ее раздобыть, помещают в картофелину, последнюю же подвешивают в дымоходе: по мере того как картофелина сохнет под действием дыма, сякнут и силы врага26. Как видно, на «симпатическую» связь, предполагаемую между телом и его отдельными частями, никак не влияет физическое и пространственное разъединение. В силу этой связи оказывается невозможным разделение организма на части и четкое выделение того, чем эти части являются сами по себе и чем - для организма в целом. Если понятийно-каузальное представление в своем описании и анализе жизненных процессов раскладывает все происходящее в организме на отдельные характерные типы деятельности и функции, то мифологическое воззрение не может выйти на подобное разделение на элементарные процессы, а потому и на подлинную «артикуляцию» самого организма. Любая часть тела, какой бы «неорганичной» она ни была - вроде ногтя мизинца на ноге - в соответствии со своим магическим значением для целого равнозначна всякой другой. Вместо органической структуры, всегда предполагающей органическую дифференциацию, господствует простая эквивалентность. И здесь мы имеем дело с представлением о простом сосуществовании вещных фрагментов, без какой-либо иерархии функций, каждая из которых отличается от других. И подобно тому как физические части организма не выделены четко по своему значению, так же и временные параметры события, отдельные временные моменты не могут быть опознаны по своему ка-
65
узальному значению. Если воин поражен стрелой, то он может, согласно магическим поверьям, залечить рану и ослабить боль, подвесив стрелу в прохладном месте и смазав ее мазью. Какой бы странной ни показалась нам эта «каузальность», она все же сразу же становится понятной, если учесть, что стрела и рана, как «причина» и «следствие», в данном случае все еще представляют собой совершенно простые, нерасчлененные вещные единицы. С позиций научного взгляда на мир просто «вещь» никогда не бывает причиной другой: ведь то действие, что она оказывает на другую, она оказывает лишь в совершенно определенных детерминирующих обстоятельствах и прежде всего в четко ограниченный временной момент. Причинная связь является в данном случае не столько связью между вещами, сколько связью между изменениями, претерпеваемыми некоторыми объектами в определенные временные отрезки. Благодаря этому следованию временному протеканию события и его разделению на различные, четко отграниченные «фазы», причинные связи по мере прогресса научного познания приобретают все более сложную и опосредованную структуру. Здесь уже «эта» стрела не может мыслиться в качестве причины «той» раны - все выглядит следующим образом: эта стрела в определенный момент (t^ в который она проникает в тело, вызывает в нем определенное изменение, а за ним в дальнейшем (в последующие моменты ty t3 и т.д.) следует ряд других изменений, изменений в телесном организме, которые в целом и должны рассматриваться в качестве необходимых частных условий появления раны. Поскольку миф и магия нигде не осуществляют выделения этих частных условий, обладающих лишь относительной значимостью в целостной связи действий, для мифа и магии в сущности не существует определенных границ, позволяющих развести временные моменты, как не существует для них и подобных границ для частей пространственного целого. Связь симпатической магии перескакивает как через пространственные, так и через временные барьеры: подобно тому как разделение пространственного единства, физическое отделение одной части тела от всего тела не разрывает действенной связи между ними, так и границы между «до» и «после», «раньше» и «позже» сливаются. Вернее было бы сказать, что магическая связь не устанавливается между разделенными в пространстве и времени элементами - это скорее опосредованное рефлексивное выражение ситуации, - а изначально препятствует подобному разделению на элементы как таковому: в том числе и там, где эмпирическому взгляду разделение представляется непосредственно данным, оно тут же устраняется магическим взглядом, напряжение между пространственными и временными различиями словно растворяется в простом тождестве магической «причины»27.
Еще одно следствие этого предела, положенного мифологическому представлению о мире, проявляется в повсеместно свойственном ему вещно-субстанциалъном взгляде на воздействие. Логически-каузальный анализ события в значительной степени направлен на то, чтобы
66
в конечном итоге разложить данное на простые процессы, которые мы в состоянии наблюдать сами по себе и в регулярности их протекания, - мифологическое воззрение, напротив, даже обращаясь к рассмотрению процессуального события, где оно ставит вопрос о возникновении, связывает сам «генезис» с конкретным данным наличным бытием. Оно знает и понимает процесс воздействия лишь как простую смену конкретно-индивидуальных форм наличного бытия. В научном подходе путь ведет от «вещи» к «условию», от «субстанциального» к «функциональному» рассмотрению - в мифологическом представление о становлении остается включенным в представление о простом наличном бытии. Если познание, чем дальше оно продвигается, тем все более ограничивается вопросом относительно того, «как» происходит возникновение чего-либо, т.е. относительно его закономерной формы, то миф вопрошает исключительно относительно «что», «из чего» и «во что». И при этом он желает видеть перед собой эти «из чего» и «во что» в полной вещной определенности. Причинность представляет собой в этом случае не форму отношения опосредующего мышления, словно встающего «между» отдельными элементами как нечто самостоятельное, чтобы осуществить их анализ и синтез, но моменты, на которые разлагается становление, доподлинно носят характер вещных причин, самостоятельный конкретный характер. В то время как понятийное мышление, разлагая последовательность событий на «причины» и «следствия», направлено в основном на способ, устойчивость, правило перехода, мифологической потребности объяснения довольно того, что начало и конец процесса достаточно ясно различаются. Множество мифов о творении сообщают, как мир возник из подобной простой первоосновы, начальной вещи, из мирового яйца или мирового ясеня. В древнескандинавской мифологии он создается из тела великана Имира: из плоти Имира творится суша, из крови - шумное море, горы из его костей, деревья из волос, из черепа - небесный свод. То, что речь идет о типичной форме представления, доказывается полной аналогией в ведийском гимне о творении, где описывается, как живые существа, твари небесные и лесные, как солнце, луна и воздушное пространство возникли из Пуруши, человека, принесенного в жертву богами. И в этом случае своеобразное опредмечивание, свойственное всякому мифологическому мышлению, проявляется с еще большей четкостью: ведь подобным способом объясняется возникновение не отдельных конкретно-воспринимаемых объектов, но и совершенно сложных и опосредованных формальных отношений. Песни и мелодии, стихотворные размеры и жертвенные формулы также возникли из отдельных частей тела Пуруши; социальные отношения и касты также обнаруживают такое же конкретно-вещное происхождение. «Его уста стали брахманом, его руки стали кшатрией, его бедра вайшьей, из его ног возник шудра»28·п*. Таким образом, в то время как понятийно-каузальное мышление приходит к тому, чтобы растворить все сущее в отношениях и понять его исходя из этих отношений, мифологический вопрос о происхождении, на-
67
против, удовлетворяется лишь тем, что сводит к заранее данному вещному наличному бытию даже самые сложные комплексы отношений - как, например, ритмы мелодии или разделение общества на касты. Все чистые свойства, принадлежности также должны в конечном счете превратиться для мифа - согласно этой его исконной форме мысли - в тела. Тот факт, что брахман, кшатрий или шудра отличаются друг от друга, не может быть понят иначе, как через содержание в них разных субстанций - брахмана, кшатрия, сообщающих тому, в ком они содержатся, их особые свойства. В дурной и неверной женщине живет, согласной ведийской теологии, «убивающее супруга тело», в бесплодной женщине - «тело (tanu) бездетности»29. В таких определениях особенно ясно ощущается имманентная борьба противоречий, диалектика, в которой живет мифологический образ представления. Мифологическая фантазия стремится к оживлению и одушевлению, к последовательной «спиритуализа-ции» вселенной; однако мифологическая форма мышления, привязывающая все свойства и виды деятельности, все состояния и отношения к твердому субстрату, постоянно приводит к противоположной крайности: к своего рода материализации духовных элементов содержания.
Правда, мифологическое мышление также пытается установить между «причиной» и ее «действием» своего рода преемственность, включая между ними, как начальным и конечным состоянием, целый ряд опосредующих звеньев. Но и эти звенья все же сохраняют чисто предметный характер. Последовательность события образуется-с точки зрения аналитически-научной каузальности - главным образом тем, что обнаруживается единый закон, аналитическая функция, с помощью которой мысль может овладеть событием как целым и определить продвижение от момента к моменту. Каждому временному моменту приписывается однозначно определенное «состояние» в рамках происходящего, которое может быть выражено математически с помощью определенных величин; однако все эти различные количественные величины вновь создают в своей совокупности единственный ряд изменений, поскольку именно само изменение, ими претерпеваемое, и подлежит всеобщему правилу и мыслится как необходимо следующее из него. В этом правиле отображаются как единство, так и расчлененность, как «континуальность», так и «дискретность» отдельных моментов события. Мифическое же мышление, напротив, не знает ни подобного единства, ни подобной расчлененности. Оно воспринимает процесс воздействия даже в тех случаях, когда оно вроде бы раскладывает этот процесс на множество ступеней, во вполне субстанциальной форме. Все своеобразие воздействия объясняется тем, что определенное вещное свойство предмета, к которому оно привязано, последовательно переходит на другие предметы. Все то, что в эмпирическом и научном мышлении выступает в качестве совершенно несамостоятельного «свойства» или чистой принадлежности, также приобре-