Здесь следует указать еще на один пункт при рассмотрении пасторального и рыцарского идеалов. В чем причина, что оба эти жизненных идеала предстают в ряду неизменно повторяющихся возрождений? В этом отношении положение с рыцарством не отличается от положения с пасторалью: рыцарство XIV столетия было намеренным воссозданием рыцарства XII и XIII столетий, XV столетие шло тем же путем и т. д. Кажется очевидным, что причина повторяющегося упадка и оживления этих двух идеалов лежит в существенной ложности их содержания. Именно серьезная претензия рыцарского идеала претвориться в действительность и была тем, что наносило ущерб его воодушевляющей силе. Форма, так сказать, то и дело опустошается; периоды наибольшей жизненной фальши и самообмана сменяются реакцией противоположного свойства. Нужна была неслыханная доля притворства, чтобы поддерживать иллюзию рыцарского идеала в повседневной жизни. Лишь в непосредственной близости к властелину это еще можно было делать без те-
282
ни смущения. Так, около 1400 г. предпринимались неоднократные серьезные и детальные приготовления к поединкам между двумя государями, дабы уладить их спор, - поединкам, которые были реальны не в большей степени, чем крестовые походы, обставленные столь решительными обетами. Combat des Trente [Битва Тридцати]30*, наиболее восхвалявшийся образец рыцарского поединка, на деле имела, по словам Фруассара, откровенно низкий характер18.
фальшь рыцарского идеала хорошо известна его носителям, и именно поэтому - почти с самого начала - рыцарская идея то и дело отрицает самое себя в иронии и сатире, пародии и карикатуре. Дон-Кихот - всего лишь последнее и наивысшее выражение этой иронии: эта линия проходит через все Средневековье. Знаменитый «v?u du h?ron» [«обет цапли»] при дворе Эдуарда III Английского сопровождается смехом и зубоскальством: Жан де Бомон, выдающийся генегауский рыцарь, цинично похваляется, что пойдет на службу к тому, от кого можно ожидать больше денег19 31*. Буколический идеал был застрахован от этого постоянного разложения в гораздо большей степени, нежели рыцарский, из-за того, что у него было меньше контактов с реальностью. Сам Сервантес все еще относился к пасторали серьезно.
Между тем еще одно, последнее представление о совершенстве обретало все большую власть над умами, на сей раз это был исторический идеал в самом строгом смысле слова: идеал греко-римской Древности. Ничто не может быть дальше от истины, нежели мысль, что классический идеал, подобно Солнцу, взошел над человечеством в Италии XV столетия. Прославленный образ Античности продолжал сиять на протяжении всего Средневековья, однако он не был различим ясно и полностью. Не только схоластика и изучение римского права таили в себе зародыши классического возрождения; даже в рыцарской жизни, формы которой нам кажутся типично средневековыми, присутствовали важные элементы Античности. Система куртуазной любви была заимствована не в малой степени из латинских источников: Овидий и Вергилий значили для средневековой мысли гораздо больше, чем какие-нибудь там книжки с картинками20 32*.
Сколь ни ошибочно мнение о том, что классический идеал родился лишь в эпоху Ренессанса, еще менее верно то, что затем христианский и рыцарский идеалы Средневековья были им вытеснены. Напротив, то, что мы зовем Ренессансом, является внутренне обусловленным продуктом классицистских, рыцарских и христианских чаяний, в которых античный элемент был превосходящей, но не исключительной движущей силой21. Буркхардтовский шедевр33* научил нас видеть в чувстве чести и жажде славы две основные характеристики ренессансного человека. Так вот, и то и другое может быть в большей степени объяснено как прямое продолжение рыцарской чести, чем как результат оживления изучения классики22. Не все то Античность, что с таким блеском предстает в Ре-
283
нессансе: никак не классическая рыцарская фантазия романов об Амадисе все еще безраздельно господствует в умах людей XVI столетия34*.
Причина того, что сияние классического идеала в ренессансной жизни превосходит все остальное, заключается в богатстве его исторического содержания по сравнению с содержанием рыцарского идеала, в том, что классический идеал был истинно культурным идеалом в широком смысле. Образ жизни времен Античности первый смог сделаться объектом адекватного подражания вплоть до отдельных подробностей. В любой области жизни Античность могла служить руководством и кладезем великолепных примеров. Искусство и наука, эпистолярный стиль и красноречие, взгляды на государство и тактику ведения войн, философия и исповедание веры могли плодотворно обогащаться сокровищами божественной Древности. Она в изобилии давала ценнейшую пищу этому идеалу.
Здесь следует говорить об обогащении, а не о подражании. Достаточно известно, что современная культура возникла не из намеренного воспроизведения Античности, но под животворным воздействием античного духа и формы. Ревностный последователь Цицерона и Брута был бы столь же немыслимым существом, как салонный пастух или рыцарь, начисто лишенный изъянов. Хотя представление об Античности было наделено более широким историческим содержанием, это вовсе не означало, что практическое преломление ее в жизни самих гуманистов отличалось большей правдивостью. Гуманист как мастер-виртуоз жизни, речистый и падкий на роскошь, пустой и лукавый, напыщенный как павлин, вскоре потерял свою цену в глазах современников. Уже слышались над ним насмешки Рабле.
Пока мир видел в греческой и римской Античности объективное совершенство, достойное подражания для всех времен, и соответственно приписывал ей действенность нормы и абсолютный авторитет, - одним словом, пока длилось Возрождение... фактически продолжалось Средневековье. Но, как оно и бывает при любом воспитании, люди большей частью усваивают в своей жизни совсем не то, о чем повествуют книги. Углубление в Античность, восхищение ею и желание ее воскресить все более приводило к осознанию ее историчности: Поиски того, что могло бы объединить, приводили к тому, что только разъединяло. На Античности и из Античности человек учился мыслить исторически, а когда он этому научился, он неминуемо должен был отвергнуть исторические жизненные идеалы общечеловеческой значимости.
В последний раз, когда классицизм предстает как практический идеал, как непосредственное подражание жизненному укладу: в величавой фразеологии Французской революции и искусстве Давида35*, - он производит впечатление анахронизма по сравнению с подходом Гёте, который в это же самое время черпал из Античности чисто современную жизнь.
С этого времени исторические культурные идеалы общечеловеческих устремлений, казалось бы, сходят со сцены. Даже романтизм никогда уже не был вполне серьезен в своем подражании Средневековью. Воспроизведению исторических форм в искусстве ХIХ в., так же как и имитации средневековых ар-
284
хитектурных стилей, в этом смысле не следует придавать никакого значения36*. Неприкрашенная правда истории, так же как и неутолимость желаний, были слишком хорошо осознаны, чтобы современное человечество все еще продолжало искать спасения в подражании воображаемому прошлому. Но старая потребность не исчезает. Культура все еще хочет убежать от себя самой, бесконечная ностальгия по нецивилизованности все еще длится. Быть может, именно из-за незначительности отдаления мы не видим, что основные настроения пасторали и евангельской бедности, хотя и утратившие связь с прежними формами, продолжают жить и сейчас - в анархизме, в литературном натурализме, в движении за реформу сексуальной морали.
Итак, это сама история изгнала исторические жизненные идеалы словно пустые призраки. Именно она научила мир смотреть вперед в своей борьбе за счастье и более не одурманивать себя ретроспективными грезами о жизнеустройстве. Идеалы такой общечеловеческой значимости, чтобы они могли вдохновлять и объединять все общество в целом, больше не ищут в прошлом. Но вместе с тем иные исторические концепции, более ограниченные по значению и более специфичные по содержанию, были выдвинуты историзмом как раз нашего времени. Я хотел бы сказать еще несколько слов о важнейшей из них: это национальные идеалы исторического характера.
Национально-исторические идеалы имеют то общее с ранее обсуждавшимися представлениями, что характер их, при всей исторической достоверности, сохраняет романтический облик. Национализма (я не говорю «патриотизма») без романтизма не существует37*. Эти идеалы отличаются от ранее рассмотренных общезначимых идеалов тем, что они, как правило, не являются моделями для непосредственного подражания, но выступают больше как символы, а то и вовсе как лозунги. Более того, это в гораздо меньшей степени идеалы счастья, нежели силы и чести, самое большее - процветания. И наконец, их этическая ценность особым образом ограничена: весьма жизненные для носителей таковых идеалов - племени, государства, нации, - которых это затрагивает, - они зачастую бывают вовсе не признаны со стороны тех, кто в эти группы не входит. Лишь те национальные идеалы, которые воплощаются в истинно человечном герое или во всеми почитаемой борьбе за свободу, обладают самостоятельной этической ценностью. Счастливы нации, в истории которых есть подобные главы - таковы Нидерланды, - или те, которые отныне будут иметь их, - такова Бельгия38*. И напротив, мир останется безучастным к нации, если та обратит свой взор к Тамерлану или какому-нибудь иному завоевателю.
Подобно общим человеческим идеалам, национально-исторический идеал развивается из мифологического, смутного и неопределенного - к исторически очерченному и испытанному. Национальный герой, известный уже ранней Античности, одинаков повсюду: прежде всего это победитель, ревностный почитатель истинного бога, а порою также изобретатель и благодетель. В такого рода почитании национальных героев уже очень рано вступают в игру заданная фактура и политическая устремленность. Всем
285
известна вымученность римской саги об Энее39*. То же, в еще большей степени, верно в отношении национальных идеалов Средневековья: почти все это сколки с Энеевой саги, перенесенные в рыцарское окружение. Лишь постепенно обретают народы осознанные представления о своих подлинных исторических героях и героических периодах истории. Представления эти постоянно варьируются, становятся все более богатыми и все более определенными по содержанию, и все более настойчиво звучат голоса, взывающие к истории для оправданий чаяний текущего времени. Чем выше культура, говорит Дитрих Шефер, тем сильнее в жизни нации выдвигается на передний план тяготение к истории. «Die Neuzeit ist v?llig durchsetzt von diesen Gedankeng?ngen. Die nationale Staatenbildung, die das 19. Jahrhundert beherrscht, hat vor allem aus ihnen Leben und Kraft gewonnen»23 [«Новое время полностью пронизано таким ходом мыслей. Именно из него созидание национальных государств, развернувшееся в XIX в., черпало свою жизнь и силу»].
Мне, однако, не кажется, что роль, которую подобные исторические концепции играют в жизни и чаяниях различных наций и государств, зависит лишь от уровня их культуры. Здесь в первую очередь важно, достиг ли народ своего полного развития или все еще стремится к нему. Можно было бы сказать, что для неудовлетворенных народов исторические стимулы незаменимы. Отсюда то чрезвычайное место, которое они занимают в жизни балканских народов: греков, румын, сербов, болгар. Из-за отчаянного этнического смешения в обширной срединной части все эти народы ощущают ирредентизм40* в его наиболее болезненной форме и находятся под властью живейшей тяги к экспансии: Великая Сербия, Великая Болгария, Великая Греция. Греки, болгары и сербы - все они в тот или иной период достигали гегемонии над всем полуостровом и держали других в подчинении. Но чтобы восстановить связь с этим великим прошлым, все они должны перескочить через долгий период общего своего порабощения турками. Это придает их национальным идеалам нечто мифическое: у Стефана Душана и царя Симеона много от традиционных национальных героев старого времени. В особенности два славянских народа проявляют явно романтическую склонность, присущую вообще этой расе, к превращению своих исторических воспоминаний в весьма действенный фактор становления своей государственности41*.
Такая склонность - быть может, более романтическая, нежели историческая, - является вторым пунктом, определяющим весомость национальных исторических идеалов. Третий пункт - это вопрос, до какой степени сохраняется гармония между современными национальными чаяниями и историей нации. Любопытно, что история занимает гораздо более заметное место в немецком национализме, чем в национализме западноевропейских народов. Франция и Англия также в достаточной степени гордятся своей благородной историей. Но взывают они к ней значительно реже. Что для них Верцингеторикс и Боадикка в сравнении с тем, что для немецкого сознания значит Арминий42*! «Was das deutsche Volk, - продолжает упомяну-
286
тый выше автор, - der historischen Richtung seines Sehnens und Sinnens, der Erinnerung an seine Vorzeit, verdankt, ist ja geradezu ?berw?ltigend. Die "Vergangenheit ist unser geistiger Besitz, einer unserer wertvollsten"» [«Просто поразительно <...>, до какой степени немецкий народ обязан как исторической направленности своих помыслов и стремлений, так и памяти о своем прошлом. Прошлое - наше духовное достояние, причем одно из наиболее
ценных»].
Несомненно, это различие лежит прежде всего в силе приверженности немецкого народа к истории. В том же, что касается Франции, играет роль также и другая особенность, которую я уже упоминал ранее. Французское национально-историческое сознание в своей власти над умами сталкивается с препятствиями из-за повторяющихся разрывов во французской истории. Слишком много здесь такого, от чего наполовину или целиком приходится отрекаться. Французский национализм уже с самого начала не в состоянии отдаться всем сердцем величию Меровингов и Каролингов, ибо величие это было уж слишком германским43*. Сколь бы ни сияли славою его короли и его император, французский народ времен республики не может почитать ни le Roy Soleil44*, ни даже Наполеона в качестве символов Отечества, которое французы любят столь нежно и трогательно. А «принципы 1789 года»45* слишком уж абстрактны для этой цели. Именно поэтому для французов одна-единственная историческая личность (но зато такая, прекраснее которой нет ни у одного другого народа) все больше и больше воплощает в себе значение национального символа - это Жанна д'Арк.
В противоположность этому в Германии мы видим потребность пустить весь золотой запас национального прошлого на чеканку живых символов народной мощи, котирующихся далеко за пределами кругов, посвятивших себя истории. Арминий, Барбаросса, Лютер и Дюрер, Фридрих Великий и Блюхер46* - все они обладают непосредственной жизненной ценностью для немецкой души. Значение, которое в современной немецкой культуре придают скандинавской мифологии, прежде всего благодаря Вагнеру, не следует недооценивать47*. В высшей степени примечательно, до какой степени Бисмарк возвысился уже до степени национального символа, даже национального героя48*, наделенного атрибутами далекого прошлого и изображаемого с чертами персонажа Средневековья, героя, в котором видят «die zeitlos ideale Verk?rperung unseres (sc. des deutschen) Volkstums» [«вневременное идеальное воплощение нашей (т.е. немецкой) народности»], которому дают «hinaufr?cken ins altgermanische, in die fr?heste Heldenzeit unseres (sc. des deutschen) Volkstums»24 [«вступить в древнегерманское, в самое раннее героическое время нашей (т. е. немецкой) народности»]. - В предпочтении, с которым немецкая мысль ориентируется на примитивную культуру, есть элемент величайшей силы, но, быть может, также и таится опасность49*.
Или следует предположить, что в той мощной энергии, с которой, как мы видим, народ определяет свою волю, все эти исторические сим-
287
волы едва ли обладают какой-либо действенной ценностью; что их следует отнести всего-навсего к сфере риторики: этот цветистый стиль, эти красочные метафоры? И тогда вновь всплывает вопрос, который мы оставили без ответа в самом начале. У нас и сейчас на него нет ответа: степень воздействия исторических образов на ход истории определить невозможно. Предположим, что влияние их может быть бесконечно малым. Пусть так, но возникает другой вопрос. Исторический элемент в народном мышлении обнаруживается не только в законченных исторических представлениях, он пребывает в таких наших понятиях и суждениях, как отечество, слава, геройская смерть, честь, верность, долг, государственные интересы, прогресс; он дает себя чувствовать в каждом слове, в каждом поступке. Мудрость и заблуждения прошлых веков непрерывно говорят в нас. - И вновь, и вновь тому или иному из нас кажется, что история душит нас всех...
Мы говорили о давнем стремлении к отвержению культуры, к бегству от убожества повседневности. Во времена вроде нынешних такое желание порой овладевает нами сильнее, чем когда-либо ранее. Но куда бежать? И к тому же перед нами все еще открыто немало путей. Если прошлое более не навевает прекрасных грез о мирном совершенстве, которое, быть может, еще вернется к нам в будущем, древняя красота и мудрость и поныне сулят сладкое забытье тем, кто этого ищет. Даст ли будущее нам что-либо большее? Мы можем взглянуть на этот беснующийся мир с некоего немыслимого расстояния и сказать, что трех тысяч лет нам не понадобится, чтобы все безумие нынешней бойни, ее глупость и ужасы, судьбы стран и народов, наконец, сами интересы культуры, возносимые ныне на такие высоты, сделались столь же малозначимыми для человечества, как в наше время войны, которые вела Ассирия50*. Это вовсе не утешение, это всего лишь забывчивость. Но такого спокойствия можно достичь и с более короткой дистанции: мы можем взглянуть на все это глазами павших. Это все еще кратчайший путь к освобождению. Тот, кто желает отвергнуть сегодняшнюю действительность с ее тяжким бременем истории, должен отвергнуть и самоё жизнь. Но тот, кто решит нести это бремя и все же взбираться вверх, обнаружить четвертый путь: путь простого поступка, будет ли идти речь об окопах или же о других серьезных вещах. Отдавать себя - конец и начало всякой жизненной философии. Не отвержение культуры, но отвержение собственного «я» приводит к освобождению. <...>*
* Этим, собственно говоря, речь и заканчивается. В заключение следует ряд обращений к указанным в начале категориям присутствующих. Обращения носят сугубо частный характер, и мы их здесь опускаем. - Примеч. составителя.
288
ПРИМЕЧАНИЯ
1 Commines, I, 390: «II d?siroit grand gloire, qui estoit ce qui plus le mettoit en ses guerres que nulle autre chose; et eust bien voulu ressembler ? ces anciens princes dont il a est? tant parl? apr?s leurs mort» [«Он жаждал великой славы, и это более, нежели что иное, двигало его к войнам; и он желал походить на тех великих государей древности, о коих столько говорили после их смерти»]. Philippe Wielant, Antiquit?s de Flandre, 56: «II estoit rude et dur en telles mani?res et ne prennoit plaisir qu'en histoires romaines et es faicts de Jule C?sar, de Pomp?e, de Hannibal, d'Alexandre le Grand et de telz aultres grandz et haultz hommes, lesquelz il vouloit ensuyre et contrefaire» [«В манерах таковых был он суров и резок, и нравились ему лишь сказания о римлянах и деяниях Юлия Цезаря, Помпея, Ганнибала, Александра Великого и иных подобных людей, прославленных и великих, каковым он желал следовать и подражать»]. Ср. также Оливье де ла Марш, II, 334.
2 Аграрные законы 1906 и 1910 гг. в основном эту систему разрушили.
3 Оливье де ла Марш, I, 145.
4 Согласно Эд. Майеру, лишь Золотой век восходит к народному мифу, Серебряный же и все последующие были вольной выдумкой Гесиода. Genethliakon Carl Robert. 1910, 174. Тот факт, что индийцы также знают четыре века, разумеется, совершенно не исключает этого предположения; индийская временная последовательность имеет характер скорее умозрительный, нежели мифологический. Ср. Roth R. Der Mythus von der f?nf Menschengeschlechtern bei Hesiod und die indische Lehre von den vier Weltaltern // T?binger Universit?tsschriften. 1860. 2.
5 Tacitus, Ann., III, 26; Posidonius ар. Senecam, Ep. 90; Dionysius Halicam. l, 36. Cp. Graf Е. Ad aureae aetatis fabulam symbola // Leipziger Studien z. class. Phil. 1885. VIII. 43 sq.
6 Cp. Oldenberg Н. Die Religion des Veda. 1894. 532 ff.; Rohde Е. Psyche. 98 f.; Meyer Е. Loc. cit. 173. Характер изображения Йамы меняется затем в сторону еще большего приближения к типу властелина ада.
7 Атхарваведа, XVIII, 3, 13.
8 In festo ss. apostolorum P?tri et Pauli sermo I, S. Bernardi Claravallensis Opera. Paris, 1719. I, 995; Cp. Epist. 238 ad dn. papam Eugenium, I, 235: «Quis mihi det, antequam moriar, videre ecclesiam Dei sicut erat in diebus antiquis: quando apostoli laxabant retia in capturam, non in capturam argenti vel auri, sed in capturam animarum» [«Кто бы дал мне, прежде нежели я умру, узреть Церковь Божию, какова была она во дни оны: когда апостолы сети забрасывали для ловли, не для ловли серебра или злата, но для уловления душ!»]. Ср. I, 734; II, 785, 828.
9 Paradiso, XI, 64: «Questa, privata del primo marito, / Mille е cent' anni е pi? dispetta е scura / Fino a costui si stette senza invito» [«Она, супруга первого ли-
289
шась, / Тысячелетье с лишним, в доле темной, / Вплоть до него любви не дождалась». - Рай. (Пер. М. Лозинского)].
10 Thomas de Aquin. [Фома Аквинский], in Isai. 48 (Antverpen. 1612. XIII. F. 40 vs.) перечисляет плоды евангельской бедности: «paupertas confert multa: primo peccatorum recognitionem... secundo virtutum conservationem... tertio cordis quietem... quarto desiderii impletionem... quinto divinae dulcedinis participationem... sexto exaltationem... septimo coelestem haereditatem» [«бедность объемлет многое: во-первых, видение грехов... во-вторых, сохранение добродетели... в-третьих, успокоение сердца... в-четвертых, исполнение желания... в-пятых, причастность божественной сладостности... в-шестых, восхищенность... в-седьмых, наследование Небес»].
11 «Beatus ille qui procul negotiis, / Ut prisca gens mortalium...» («Блажен лишь тот, кто, суеты не ведая, / Как первобытный род людской...» (Пер. А. Семенова-Тян-Шанского)], Horat., Epod. H, 2; Ср. Propertius, III, 13, 25-46; Calpurnius, Bucolica, I, 44.
12 D?mmler. Poetae latini carolini aevi // Monumenta Germaniae, Poetae latini, I, 269, 270, 360, 384.
13 Recollection des merveilles advenues en notre temps, Chastellain, VII, 200.
14 Некоторой связи с сакральными обычаями не лишены и буколика, и легенда о Золотом веке.
15 Le livre des faits du bon chevalier messire Jacques de Lalaing, Chastellain, VIII, 254. Об авторстве этого произведения ср. Doutrepont. La litt?rature fran?aise a la cour des ducs de Bourgogne. 99, 483.
16 Мне кажется нежелательным отделять, как то делает Векслер ( Wechssler. Das Kulturproblem des Minnesangs), придворный жизненный идеал, видя в нем нечто особенное, от рыцарского, каковой представляет собой, на мой взгляд, лишь его специализацию и совершенствование.
17 См. об этом обычае среди прочего: Monstrelet, IV, 65; Basin, III, 57.
18 Froissart, ed. Luce et Raynaud, IV, 69; ed. Kervyn, V, 291, 514.
19 Chronique de Beme (Molinier, № 3103, in: Kervin, Fro?ssart, II, 531): Post plures excusationes vovit «quod fieret soldarius illius a quo majus lucrum haberet, dicens quod gallo rostrum vertenti contra ventum assimilaretur, eo quod cum illo se teneret a quo pecur?as largius acciperet. Quibus dictis, Anglici estantes ridere coeperunt» (После многих отговорок обещает, «что на службу пойдет к тому, от кого более выгоды иметь будет, говоря, что (галльскому) петуху, нос по ветру поворачивающему, уподобится и, стало быть, того будет держаться, от кого денег более примет. Когда же он говорил сие, Англичане, бывшие подле, стали смеяться»]. Ср. это со словами, вложенными в уста того же Бомона поэтом, автором Le Voeu du h?ron, vs. 354-371 // Soci?t? des bibliophiles de Mons. 1839. № 8. P. 17. О самом историческом факте, положенном в основу этого повествования, здесь речь не идет. При принятии знаменитых V?ux du faisan (Обетов фазана] в Лилле в 1454 г. один из присутствующих клянется, «que, s'il n'a pas obtenu les faveurs de sa dame avant la croisade, il ?pousera, ? son retour d'Orient, la premi?re dame ou damoiselle qui aura vingt mille ?cus» [«что коли не добьется он благосклонности своей дамы перед тем, как отправится в крестовый поход, то, вернувшись с Востока, женится на первой же даме или девице, у которой сыщется двадцать тысяч экю»], Doutrepont, I. с., 111. О пародийном турнире см. Molinet, Chronique, III, 16.
290
20 Schr?tter W. Ovid und die Troubadours. Halle, 1909; Heyl K. Die Minnetheorien in den ?ltesten Liebesromanen Frankreichs. Marburg, 1911; Faral Е. Recherches sur les sources latines des contes et romans courtois du moyen-?ge. Paris, 1913.
21 О значении христианского элемента в Ренессансе среди прочего см. Burdach К. Sinn und Ursprung der Worte Renaissance und Reformation // Sitzungsberichte K. Preuss. Akad. d. Wiss. 1910. 594; Waiser Е. Christentum und Antike in der Auffassung der italienischen Renaissance // Archiv. f. Kulturgeschichte. 1914. XL 273.
22 Уже Фруассару присуще совершенно ренессансное представление о рыцарском долге. См. ed. Luce et Raynaud, I, 3, 4; IV, 112. У Шателлена читаем: «Honneur semont toute noble nature, / D'aimer tout ce qui noble est en son estre» [«Кто благороден, честь того влечет / Стремить любовь к тому, что благородно»]. Le Dit de V?rit?, ?uvres, VI, 221.
23 Sch?fer D. Weltgeschichte der Neuzeit. 1. Aufl. 1907. I. S. 7.
24 Historische Zeitschrift, 105, 1910, 456. Потребность установить связь между современной немецкой культурой, принадлежность к которой воспринимается как реальность, и древнегерманским прошлым не исчерпывается сферой монументального искусства и национальной поэзии. Вот некоторые примеры. В строго профессиональной научной работе: Schmidt L. Geschichte der deutschen St?mme bis zum Ausgange der V?lkerwanderung -ненемецкого читателя поражает, до какой степени автор, повествуя о деяниях Арминия (II, 2, 1913, 105 ff.), демонстрирует национальные чувства новейшей формации. Арминий - это «einer der gr??ten Helden unserer Nation» («один из величайших героев нашей нации»], которому навеки должна быть благодарна Германия; «die erste entschiedene Verk?rperung des nationalen Gedankes» [«первое несомненное воплощение национальной идеи»], тот, кому присуща «angeborene Genialit?t» [«врожденная гениальность»], «die Lichtgestalt des Cheruskerf?rsten» [«светлый образ князя херусков»]. На римлян и херусков здесь распространяются современные представления: «Freilich war der Sieg nicht in offener Feldschlacht, sondern durch einer hinterlistigen ?berfall gewonnen worden. Aber die Deutschen hatten den R?mern doch nur mit gleicher M?nze gezahlt, die selbst mit Treulosigkeit und Bruch des V?lkerrechtes ihnen vorangegangen waren» [«Победа, однако, была одержана не в открытом сражении на поле битвы, но вследствие коварного нападения. Немцы же всего лишь отплатили римлянам той же монетой, каковые, следовательно, предшествовали немцам в вероломстве и нарушении международного права»], - р. 116.
Лампрехт, Der Kaiser (1913), выделяет - в сущности, поверхностные -совпадения между высокой культурой народа и его «Urzeit» [доисторическим временем], в том числе между демократическим вкусом XX в. и древнегерманским прошлым, - р. 7. Так, он отмечает у Вильгельма II внушительные «Reste einer urzeitlichen Veranlagung» [«следы доисторических склонностей»], которые проявляются, среди прочего, в кайзеровском «Ahnenkult» [«культе предков»], его религиозных воззрениях и понятиях верноподданничества, - р. 6, 40, 42, 47.
Настроения, окрашенные тонами «Urzeit», теснейшим образом связаны с мощною верой «an die besondere weltgeschichtliche Berufung und Begabung
291
des deutschen Volkes» («в особое всемирно-историческое призвание и способности немецкого народа»], - Lamprecht, loc. cit., 99, - что недавно с такой убийственной остротой возвестил Ойкен. Эта идея от устремленности к чисто духовному мировому господству немецкой культуры (в том смысле, каким предстает, например, кайзер у Лампрехта, loc. cit., 99) может опускаться до беззастенчивого империализма: «Deutschland und ein gutes St?ck Welt der Deutschen... vom geographischen Nationalismus zum rassenm??igen Glauben an das Leben und die h?here Pers?nlichkeit unseres Volkstums... fortschreiten» [«Германия и немалая часть германского мира продвигаются... от географического национализма к расово отмеченной вере в жизнь и высшую индивидуальность нашего народного духа»], - Siebert F. Der Deutsche Gedanke in der Welt // Deutsch-akad. Schriften / Hrsg. v. d. Н. v. Treitschke-Stiftung. 1912. № 3. Примечательное развитие этой идеи демонстрируют сочинения: Bonus A. Deutscher Glaube. 1897; Zur Germanisierung des Christentums. 1911 (переработанные эссе, относящиеся к 1895-1901 гг. - Zur relig. Krisis, Bd. 1); Vom neuen Mythos, 1911. Автор исходит из неумеренных националистических пристрастий и вначале стремится к восстановлению почитания Вотана как своего рода вассала Христа (D. Glaube, passim). «Die religi?se Entwicklung der Zukunft ist die bewu?te Wiederaufnahme der mittelalterlichen Anf?nge: die Weiterger-manisierung des Christentums» [«Религиозное развитие будущего - это сознательное возобновление средневековых истоков и тем самым дальнейшая германизация христианства»]. Немецкий народ «(hat sich) am geeignetsten erwiesen, das Erbe Israels anzutreten» [«оказался наиболее пригодным, чтобы вступить во владение наследием Израиля»]. У римлян и славян «(ist) von einem tieferen Verst?ndnis des Christentums noch kaum ein Anfang vorhanden» [«имеются разве что зачатки более глубокого понимания христианства»], - Zur Germ., 12, 14, 15, первоначально 1895 г. Постепенно его представления очищаются и становятся менее узкими. Теперь он уже высмеивает новоявленных почитателей Вотана. Исландские саги и древнегерманское прошлое могут лишь задавать фон, определенное настроение, их мир ощущается «als echter deutsch und h?rter deutsch» [«как истинно германский, с еще большею твердостию германский»], можно даже сокрушаться, что такие многообещающие ростки германской религии не имели развития, но дать нам религию Исландия не в состоянии (Zur Germ., 105-111, 1901). Остается потребность в религиозной направленности, где господствует «ein unbeugsamer Wille zur Macht und Gewalt der Seele zur innerstem und h?chstem Stolz und Trotz», ib. 66 [«несгибаемая воля к власти и непреодолимая устремленность души к глубоко внутренней и высочайшей гордости и упорству»], «die alte germanische Auffassung der Religion als einer Kraftquelle statt Krankenzuflucht», 42 [«древнегерманский взгляд на религию как на источник силы, а не прибежище для убогих»], «nicht Tr?ume machen die Religion aus, sondern Tapferkeit und Eingreifen», 34 [«не мечтания составляют религию, но решительность и отвага»]; вопрос жизни для немца - «Wie hersche ich ?ber die Welt?» - 16, 34 («Как осуществить власть над миром?»]. В работе Von neuen Mythos националистическое содержание этих идей также ограничивается и облагораживается (40 ff.). В предисловии к Zur Germanisierung, 1911, автор призывает читате-
292
ля «nicht kleinlich aufzufassen» [«не слишком придирчиво воспринимать»] это заглавие; и было бы действительно крайне несправедливо представлять себе этого мыслителя всего лишь как духовного империалиста и теоретика расизма.
Война придала всем этим насторениям грубо материальную форму. Не является ли типичным, что такой теолог, как Дайсманн, ныне принимает всерьез мысль, которую радикально настроенный Бонус также обыгрывал в свой ранний период (Deutscher Glaube, 85, 216)? В канун Рождества 1914 г. он возносит хвалу древнесаксонскому Heliand [Спасителю], Иисусу как герою войны, - «der tiefste und echteste Eindruck, den der deutsche Geist jemals von Christus empfangen hat» (Heliands Weihnacht // Illustr. Zeitung. 1914. 10 Dez.) [«наиболее глубокий и наиболее подлинный отпечаток, который когда-либо налагал Христос на германский дух»]. Не следует, однако, переоценивать весомость военной гомилетики и военной поэзии. Мир позднее захочет отречься от огромной массы печатной продукции, выходившей начиная с 1914 г., - вот только когда позднее?
ПОЛИТИЧЕСКОЕ И ВОЕННОЕ ЗНАЧЕНИЕ РЫЦАРСКИХ ИДЕЙ В ПОЗДНЕМ СРЕДНЕВЕКОВЬЕ*
Дамы и господа!
Мне было бы весьма неловко находиться здесь среди вас и обращаться ко всем собравшимся, если бы я позволил себе умолчать о высокой чести, оказанной вашим приглашением Лейденскому университету, который я имею честь представлять. Несколько месяцев тому назад один французский ученый своей диссертацией в Сорбонне напомнил нам о долге Лейденского университета перед Францией. Конечно, мы о нем не забыли, - да и как можно было бы забыть имена Скалиже, Доно, Реве и Сомеза1*, прославивших Лейден и вообще Голландию? Призывая вас вспомнить о давнем духовном родстве между Францией и Голландией, я хочу обратить на это ваше особое внимание.
Намереваясь говорить о политическом и военном значении рыцарской идеи в позднем Средневековье, я не льщу себя надеждой высказать что-нибудь новое. Я лишь хочу сфокусировать ваше внимание на некоторых хорошо известных фактах и так или иначе коснуться нынешних тенденций в исторической науке.
Обычно медиевисты наших дней не слишком благосклонны по отношению к рыцарству. Разбирая архивы, в которых не так уж часто речь заходит о рыцарстве, они преуспели в создании такой картины Средних веков, где экономический и социальный подходы столь доминируют, что временами можно забыть, что вслед за религией рыцарская идея с ее благородством и универсальностью была одним из сильнейших факторов, воздействовавших на умы и сердца людей той эпохи. Мы слишком далеко ушли от романтиков, которые видели в Средневековье прежде всего времена рыцарства.
Каким бы ни было рыцарство во времена Крестовых походов, сегодня все уже согласны с тем, что в XIV или в XV в. оно представляло собой не более чем весьма наигранную попытку оживить то, что давно уже умерло, некий вид вполне сознательного и не слишком искреннего возрождения идей, утративших всякую реальную ценность. Романтическое увлечение доблестью Артура и Ланселота персонифицируется в короле Иоанне Добром, который дважды едва не поставил под удар не-
La valeur politique et militaire des id?es de chevalerie ? la fin du Moyen ?ge. Доклад, прочитанный 16 июня 1921 г. на Генеральной ассамблее Общества истории дипломатии (Soci?t? d'Histoire Diplomatique). Опубликован в Revue d'Histoire Diplomatique. 1921. 35 Ann?e. № 2. P. 126- 138 (Huizinga J. Verzamelde Werken. III/l. Н. D. Tjeenk Willink & Zoon N. V. Haarlem, 1949. P. 519-529.).
294
зависимость Франции: сначала потерпев поражение в битве при Пуатье, а затем передав храбрейшему из своих сыновей Бургундию2*. В его время все усердствуют в учреждении рыцарских орденов; турниры и поединки в моде гораздо больше, чем раньше; странствующие рыцари пересекают Европу, выполняя самые причудливые и неслыханные обеты; авантюрные романы подвергаются переработке, и культ галантной любви возрождается заново.
Все это можно при желании рассматривать как поверхностное и незначительное явление: литературную и спортивную моду в кругах знати,
и ничего более.
Пусть так. Но даже если все это и не было ничем иным, оно не в меньшей степени осталось бы историческим фактом первостепенного значения. Ибо следует указать на тенденцию, которую обнаружил дух этого времени: воссоздание в реальной жизни идеального образа минувшей эпохи. История цивилизации изобилует примерами подобной устремленности в прошлое. Из всех объектов исследования мы не знаем более важного. Не есть ли эта вечная ностальгия по не существующему более совершенству, это неутолимое желание возрождения - нечто гораздо более интересное, нежели вопрос о том, был ли тот или иной государственный муж предателем или простофилей и какова была изначальная цель той или иной военной кампании: начало завоевания или отвлекающий маневр и не более?
Я упомянул возрождение. Надо отметить, что связи между собственно Ренессансом и этим возрождением рыцарства в позднем Средневековье намного более сильны, чем это себе представляют. Рыцарское возрождение было как бы наивной и несовершенной прелюдией Ренессанса. Ибо полагали, что воскрешение рыцарства воскресит и Античность. В сознании людей XIV столетия образ Античности был все еще неотделим от образов рыцарей Круглого Стола. В поэме Le Сиеr d'amours ?pris [Влюбленное сердце] король Рене изображает могилы Ланселота и короля Артура наряду с могилами Цезаря, Геркулеса и Троила3*, и каждая из них украшена гербом покойного. Словесные совпадения помогали возводить истоки рыцарства к римской Античности. Да и как было бы возможно понять, что «miles» [«воин», «солдат»] у римских авторов вовсе не означало «miles» в средневековой латыни, то есть «рыцарь», а римский «eques» [«всадник»] не то же самое, что рыцарь феодальных времен4*? Ромул, таким образом, считался родоначальником рыцарства, ибо именно ему довелось собрать отряд в тысячу конных воинов. Бургундский хронист Лефевр де Сен-Реми писал во славу Генриха V Английского: «Et bien entretenoit la discipline de chevalerie, comme jadis faisoient les Romains» [«И усердно поддерживал правила рыцарства, как то некогда делали римляне»].
Очевидно, что политическая и военная история последних столетий Средневековья, так, как ее запечатлело перо Фруассара, Монстреле, Шателлена и столь многих прочих, обнаруживает весьма мало рыцарственности и чрезвычайно много алчности, жестокости, холодной расчет-
295
ливости, прекрасно осознаваемого себялюбия и дипломатической изворотливости. Историческая реальность с очевидностью то и дело разоблачает фантастический идеал рыцарства.
И все же для всех упомянутых авторов история этого времени была пронизана светом их главенствующего идеала, идеала рыцарства. Несмотря на сумбур и однообразные ужасы своих повествований, они видели эту историю погруженной в атмосферу доблести, верности, долга. Все они начинают с того, что провозглашают своим намерением прославление доблести и рыцарских добродетелей, рассказ о «nobles entreprinses, conquestes, vaillances et fais d'armes» [«благородных деяниях, победах, доблестных поступках и воинских подвигах»] (д'Эскуши), «les grans merveilles et Н biau fait d'armes qui sont avenu par les grans guerres» [«величайших чудесах и прекрасных воинских подвигах, кои произошли в ходе величайших баталий»] (Фруассар). В дальнейшем они все это более или менее теряют из виду. Фруассар, этот enfant terrible рыцарства, приводит бесконечный список предательств и жестокостей, не слишком отдавая себе отчет в противоречии между замыслом и содержанием своего повествования.
Все эти авторы твердо убеждены, что спасение мира, так же как и поддержание справедливости, зависит от добродетелей людей благородного звания. Худые времена - спасения можно ждать только от рыцарства. Вот что говорится об этом в Le livre des faicts du mareschal Boucicaut [Книге деяний маршала Бусико]: «Deux choses sont par la volont? de Dieu establies au monde, ainsi comme deux piliers ? soustenir les ordres des loix divines et humaines... et sans lesquels serait le monde ainsi comme chose confuse et sans nul ordre... Iceulx deux piliers sans faille sont Chevalerie et Science qui moult bien conviennent ensemble» [«Две вещи были основаны в мире волею Господа, подобно двум столпам, дабы поддерживать порядок законов божеских и человеческих... без коих мир уподобился бы путанице и лишился порядка... Сии два безупречных столпа суть Рыцарство и Ученость, столь превосходно сочетающиеся друг с другом»].
Рыцарская идея норовит внедриться даже в сферу метафизического. Бранный подвиг архангела Михаила прославляется Жаном Молине как «la premi?re milicie et prouesse chevaleureuse» [«первое деяние воинской и рыцарской доблести»].
Понятие рыцарства образовывало для этих авторов совокупность общих идей, с помощью которых они объясняли себе все, что касалось политики и истории. Вне всякого сомнения, их точка зрения была в высшей степени фантастична и сужена. Наш подход значительно шире: среди прочего он охватывает причины экономические и социальные. И все же взгляд на мир, управляемый рыцарством, сколь поверхностным и ошибочным он бы ни был, яснее всего отвечал мирскому духу Средневековья в области идей политических. Такова формула, с помощью которой людям этой эпохи удавалось понять, пусть в малой мере, ужасающую сложность событий. Все, что они видели вокруг себя, было насилием и разладом. Война, как правило, была хроническим процессом, состоящим из отдельных набегов. Диплома-
296
тия была весьма торжественной и многословной процедурой, в ходе которой множество вопросов юридического характера сталкивалось с общепринятыми традициями и понятиями чести. Все те категории, которые мы обычно применяем для понимания истории, тогда совершенно отсутствовали, и все же люди того времени, как и мы, ощущали необходимость обнаружить в ней некий порядок. Им требовалось придать форму своему политическому мышлению, и вот тут-то и явилась идея рыцарства. Стоило это придумать, и история превратилась для них во внушительное зрелище чести и добродетели, в благородную игру с назидательными и героическими
правилами.
Мне могут сказать, что все это, даже если и представляет чрезвычайный интерес для истории идей, не является достаточным доказательством того, что традиции рыцарства действительно повлияли на ход политических событий. Однако именно это последнее я и намерен продемонстрировать. Да и так ли уж это трудно? Когда я назвал короля Иоанна Доброго образцом этого возрождения рыцарства, вы, без сомнения, вспомнили, что его царствование было гибельным для Франции именно из-за его рыцарских предубеждений. Битва при Пуатье была проиграна королем вследствие опрометчивости и рыцарского упрямства, проявленных им в сравнении с тактикой уступающего по численности английского войска. После бегства сына, который был взят в заложники, король, верный требованиям чести, отправился в Англию, подвергнув свою страну всем опасностям смены правления5*. А вот еще одно рыцарское деяние, поистине изумительное. Отделение Бургундии, какие бы политические расчеты ни стояли за этим, было в первую очередь продиктовано рыцарскими мотивами, перед лицом которых государственные соображения сводились к нулю, - таково было вознаграждение юного Филиппа за отвагу, выказанную им в битве при Пуатье.
Всего этого достаточно, чтобы убедиться, что рыцарские идеи были способны оказывать реальное, и чаще всего губительное, воздействие на судьбу целых стран. Можно даже сказать, что политику н войну, какие бы реальности стратегии и дипломатии ни имели место, постигали с рыцарской точки зрения. Конфликт между двумя странами представлялся в виде правового казуса между двумя лицами благородного звания, как «спор» в юридическом смысле слова. В таком «споре» поддерживали своего господина так же, как последовали бы за ним к судье, дабы принять участие в совместной присяге. Как следствие этого, различие между битвой и судебным поединком или рыцарским ристалищем было не слишком значительным. В своем Arbre des batailles [Древе сражений] Оноре Боне относит все три к одной категории, хотя и тщательно различает «grandes batailles g?n?rales» [«большие всеобщие сражения»] и «batailles particuli?res» [«сражения, носившие частный характер»].
Из этого понятия о войне как о всего-навсего расширенном поединке вытекает идея, что лучшим средством разрешения политических разногласий является не что иное, как поединок между двумя князьями, двумя сторонами «спора». Здесь перед нами любопытный пример полити-
297
ческой установки, которая, не будучи ни разу осуществленной на практике, не покидала умы на протяжении нескольких столетий как вполне серьезная возможность и вполне практический метод. Вплоть до XVI столетия многие правители разных стран объявляли о намерении встретиться со своими противниками в рыцарском поединке. Они посылали вызов по всей форме и с великим энтузиазмом готовились к схватке. Этим, впрочем, все и заканчивалось.
Здесь можно видеть не более чем политическую рекламу - либо чтобы произвести впечатление на своего противника, либо чтобы погасить обиду своих собственных подданных. Что до меня, то я склонен верить, что во всем этом крылось и нечто большее, то, что я назвал бы химерическим, но тем не менее искренним желанием следовать рыцарскому идеалу, представ перед всеми защитником справедливости, готовым не колеблясь пожертвовать собою ради своего народа. Как иначе мы объясним поразительную живучесть подобных замыслов королевских дуэлей? Ричард II Английский предлагает, вместе со своими дядьями, герцогами Ланкастером, Йорком и Глостером, с одной стороны, сразиться с королем Франции Карлом VI и его дядьями, герцогами Анжуйским, Бургундским и Беррийским, с другой. Людовик Орлеанский вызвал Генриха IV Английского. Генрих V Английский послал вызов дофину перед началом битвы при Азенкуре. А герцог Бургундский Филипп Добрый обнаружил почти неистовое пристрастие к подобному способу разрешения споров. В 1425 г. он вызвал герцога Хамфри Глостерского, в связи с вопросом о Голландии. Мотив, как всегда, был выразительно сформулирован в следующих выражениях: «Pour ?viter effusion de sang chrestien et la destruction du peuple, dont en mon cueur ay compacion», я хочу, «que par mon corps sans plus ceste querelle soit men?e ? fin, sans y aler avant par voies de guerres, dont il convendroit mains gentilz hommes et aultres, tant de vostre ost comme du mien finer leurs jours piteusement» [«Во избежание пролития христианской крови и гибели народа, к коему питаю я сострадание в своем сердце», <я хочу>, «дабы плотию моею распре сей не медля был положен конец, и да не ступит никто на стезю войны, где множество людей благородного звания, да и прочие, из вашего войска, как и из моего, кончат жалостно свои дни»].
Все было готово для этой битвы: великолепное оружие и пышное платье, знамена, штандарты, вымпелы, гербы для герольдов, все богато украшенное герцогскими гербами и эмблемами - андреевским крестом и огнивом. Герцог неустанно упражнялся «tant en abstinence de sa bouche comme en prenant peine pour luy mettre en allainne» [«как в умеренности в еде, так и в обретении бодрости духа»]. Он ежедневно занимался фехтованием под руководством опытных мастеров в своем парке в Эдене. Де Лаборд подробно перечисляет затраты на все это предприятие, но поединок так и не состоялся.
Это не оградило герцога, двадцатью годами позже, от желания разрешить вопрос относительно Люксембурга посредством поединка с гер-
298
цогом Саксонским. А на склоне жизни он дает обет сразиться один на один с Великим Туркой.
Обычай владетельных князей вызывать на дуэль сохраняется вплоть до лучшей поры Ренессанса. Франческо Гонзага сулит освободить Италию от Чезаре Борджа, сразив его на поединке мечом и кинжалом. Дважды Карл V сам по всем правилам предлагает королю Франции разрешить разногласия между ними личным единоборством6*.
Не будем пытаться определить слишком точно степень искренности этих фантастических, никогда не реализовывавшихся проектов. Без сомнения, это была смесь искреннего убеждения и героического бахвальства. Не будем забывать, что во всякой архаической цивилизации сколько-нибудь выраженная граница между серьезностью и рисовкой ускользает от нашего взгляда. В рыцарской жизни к серьезной и торжественной игре непрестанно примешиваются расчет и рассудок. Отрицая элемент игры, нельзя понять движущие силы средневековой политики.
Я сказал: игры; не лучше было бы сказать: страсти? Что ж, я не хочу сказать, что в политике наших дней страсти ничего больше не значат. Но в Средние века они четко обставлялись формальностями, имели почти личный характер, подобно аллегорическим изображениям, вытканным на шпалерах. Такие страсти, как честь, слава и месть, являлись умам в блистательных одеяниях добродетели и долга. Месть для государя XV в. - это политический долг в первую очередь, разумеется, не христианский, - для него, однако же, имевший священный характер. Ни один повод к войне не воздействовал на воображение в такой степени, как месть. Согласно D?bat des heraulx d'armes de France et d'Angleterre [Прению Французского герольда с Английским], «juste querelle» [«правая распря»], которая обязывала короля Франции к завоеванию Англии, основывается в первую очередь на том, что убийство Ричарда II, супруга французской принцессы, не получило отмщения7*. Лишь во вторую очередь шла речь о компенсации за «innumerables maulx» [«бесчисленные бедствия»], которые Франция претерпела от англичан, и о «les grans richesses» [«великих богатствах»], которые сулило это завоевание.
Однако мы рискуем слишком удалиться от нашей темы, ибо месть, собственно говоря, хоть и носила в высшей степени рыцарский характер в том, что касалось вопросов чести, проникала своими корнями в сознание намного глубже, нежели идеи рыцарства.
Вернемся все же к воздействию этих идей на ведение войны. Одного примера будет достаточно, чтобы проиллюстрировать неизменное столкновение интересов стратегии и тактики с рыцарскими предрассудками. За несколько дней до битвы при Азенкуре король Англии, продвигаясь навстречу французской армии, в вечернее время миновал по ошибке деревню, которую его квартирьеры определили ему для ночлега. У него было время вернуться, он так бы и сделал, если бы при этом не были затронуты вопросы чести. Король, «comme celui qui gardait le plus les c?rimonies d'honneur tr?s loable» [«как тот, кто более всего соблюдал церемонии достохвальной чести»], как раз только что издал ордонанс,
299
согласно которому рыцари, отправляющиеся на разведку, должны были снимать свои доспехи, ибо честь не позволяла рыцарю двигаться вспять, если он был в боевом снаряжении. Так что, будучи облачен в свои боевые доспехи, король уже не мог вернуться в означенную деревню. Он провел ночь там, где она застала его, распорядившись лишь выдвинуть караулы и невзирая на опасность, с которой он мог бы столкнуться.
Разумеется, когда речь шла о серьезном решении, в большинстве случаев интересы стратегии одерживали верх над вопросами чести. Посылавшиеся, в угоду обычаю, приглашения противнику прийти к согласию относительно выбора поля битвы - явное указание на уподобление сражения судебному решению, - как правило, отклонялись стороной, занимавшей более выгодную позицию. Разум, однако, торжествует далеко не всегда. Перед битвой при Нахере (Наваррете), после чего Бертран дю Геклен оказывается в плену, Генрих Трастамарский любой ценой хочет сразиться с противником на открытом месте. Он добровольно отказывается от преимуществ, которые давал ему рельеф местности, и проигрывает сражение.
Не будет преувеличением сказать, что рыцарские идеи оказывали постоянное влияние на ведение войны, то затягивая, то ускоряя принятие решений и приводя к утрате многих возможностей и к отказу от выгод. Эго было, несомненно, реальное, но в целом отрицательное влияние.
Настоящий вопрос имеет, однако, и другую сторону, рассмотреть которую следовало бы чуть подробнее. Говоря о системе рыцарских идей как о благородной игре по правилам чести и в согласии с требованиями добродетели, я коснулся пункта, где возможно определить связь между рыцарством и эволюцией международного права. Хотя истоки последнего лежат в Античности и в каноническом праве, рыцарство было тем ферментом, который способствовал развитию законов ведения войн. Понятие международного права было предварено и подготовлено рыцарским идеалом прекрасной жизни согласно требованиям закона и чести.
Я отнюдь не выдвигаю гипотезу. Первоначальные элементы международного права мы находим в смешении с казуистическими и часто ребяческими предписаниями о проведении схваток и поединков. В 1352 г. рыцарь Жоффруа де Шарни (который позже пал в битве при Пуатье, неся орифламму8*) обратился к королю, который только что учредил орден Звезды, с трактатом, составленным из длинного перечня «demandes» [«вопросов»] казуистического характера касательно рыцарских поединков, турниров и войн. Поединкам и турнирам отводится первое место, однако большое число вопросов относительно правил ведения войны свидетельствует об их значимости. Следует вспомнить, что орден Звезды был кульминацией рыцарского романтизма, выразительно опиравшегося «sur la mani?re de la Table ronde» [«на обычаи рыцарей Круглого Стола»]9*.
Более известен, чем «demandes» Жоффруа де Шарни, труд, который появился к концу XIV столетия и оставался на виду вплоть до XVI: это L'arbre des batailles [Древо сражений] Оноре Боне, приора аббатства
300
Селонне в Провансе. Поразительно, что Эрнест Нис, посвятивший столько усилий изучению предвестников Гроция, и в частности Оноре Боне, отвергал влияние рыцарских идей на становление международного права. В L'arbre des batailles с исключительной ясностью проявилось то, до какой степени рыцарская идея была направляющей мыслью, вдохновлявшей автора этого сочинения, лицо духовного звания. Проблемы войны справедливой и несправедливой, права на добычу и верности данному слову рассматриваются Боне в рамках рыцарского поведения, трактуемого им с соблюдением определенных, формальных различий. В то же время он смешивает вопросы личной чести с достаточно серьезными вопросами международного права. Вот один-два примера. «Se harnoys perdu en bataille se doit rendre quant il a est? preste» [«Возмещается ли утрата в сражении доспехов, если таковые были одолжены»]. «Se harnoys et chevaulx lou?s en bataille, et illec sont perdus, silz se debvoyent rendre ou non» [«Возмещается или нет утрата в сражении коня и доспехов, если таковые были одолжены»]. Известно, что получение выкупа за пленников знатного рода было делом особой важности в войнах Средневековья, и именно в этом пункте рыцарская честь и принципы международного права сближаются «Se ung homme est prins soubz le sauf-conduist de ung aultre se il est tenu de le d?livrer ? ses propres despens» [«Если кто взят в плен, будучи под началом другого, - должен ли он озаботиться выкупом за свой собственный счет»]. «Se ung homme doibt retourner en la prison apr?s ce que il a est? mys hors de la dicte prison pour aller veoir ses amys ou pour traicter de sa finance et il ne la peut finer, se le dit homme doibt retourner en la prison en esp?rance de souffrir mort» [«Следует ли возвращаться в тюрьму тому, кого отпустили оттуда, дабы он повидался с друзьями или позаботился об уплате долгов, чего он не смог раньше устроить, - следует ли ему возвращаться в тюрьму, где он находится под угрозою смерти»]. Мало-помалу от частных случаев автор переходит к вопросам общего характера. «Geste fois nous vueil je faire une telle question, c'est assavoir par quel droit ne par quelle raison peut-on mouvoir guerre contre les Sarrazins ou autres mescreans, et se c'est chose deue que le pape donne pardon et indulgence pour ces guerres» [«На сей раз хочу я перед нами поставить такой вопрос - это постичь, по какому праву или по каковой причине можно побуждать к войне с сарацинами или иными неверными и может ли папа даровать прощение и выдать индульгенцию на такую войну»]. Автор доказывает, что войны эти незаконны даже с целью обращения язычников. В важном вопросе, «Se ung prince ? ung aultre peult les passaiges de son pays refuser» [«может ли один государь отказать другому в праве прохода через свою страну»], мы едва ли может согласиться с автором, доказывающим, что король Франции имеет право требовать прохода через Австрию, чтобы воевать с Венгрией. С другой стороны, нам следует полностью согласиться с ответом Боне на вопрос, может ли король Франции, пока идет война с Англией10*, брать в плен «les povres Angloys, marchands, laboureurs de terres et les bergiers qui gardent les brebis aux
301
champs» [«бедных англичан, торговцев, земледельцев и пастухов, кои пекутся о своих овцах на пастбищах»]. Боне отвечает здесь отрицательно: не только христианская мораль запрещает это, но также и «l'honneur du si?cle» [«честь нынешнего века»]. Дух милосердия и гуманности, с которым автор разрешает эти вопросы, заходит столь далеко, что простирается на право обеспечения в неприятельской стране безопасности отца английского школяра, пожелавшего навестить своего больного сына в Париже.
L'arbre des batailles, увы, сочинение всего лишь теоретическое. Мы знаем достаточно хорошо, что войны тех времен были чрезвычайно жестоки. Прекрасные правила, так же как и случаи великодушного освобождения, перечисляемые добрым приором из Селонне, отнюдь не были предметом всеобщего почитания. И если даже некоторое милосердие мало-помалу внедрялось в политическую и военную практику, это вызывалось скорее чувством чести, нежели убеждениями в области морали и права. Ибо воинский долг представал в первую очередь в виде рыцарской чести.
По словам Тэна, «Dans les conditions moyennes ou inf?rieures le principal ressort est l'int?r?t. Chez une aristocratie, le grand moteur est l'orgueil. Or, parmi les sentiments profonds de l'homme il n'en est pas qui soit plus propre ? se transformer en probit?, patriotisme et conscience, car l'homme fier a besoin de son propre respect, et pour l'obtenir, il est tent? de le m?riter» [«в людях среднего и низшего состояния главенствующий мотив поведения - собственные интересы. У аристократии главная движущая сила - гордость. Но среди глубоких человеческих чувств нет более подходящего для превращения в честность, патриотизм и совесть, ибо гордый человек нуждается в самоуважении, и, чтобы его обрести, он старается его заслужить»].
Мне кажется, что это и есть та точка зрения, с которой должно рассматриваться значение рыцарства для истории цивилизации: гордость, усваивающая черты высокой этической ценности, рыцарское высокомерие, готовящее путь милосердию и праву. Если вы хотите убедиться, что подобные переходы в сфере идей вполне реальны, прочитайте Le Jouvencel [Юнец], автобиографический роман Жана де Бюэя, боевого соратника Орлеанской девы. Позвольте мне процитировать отрывок, в котором психология отваги нашла простое и трогательное выражение:
«On s'entr'ayme tant ? la guerre. Quand on voit sa querelle bonne et son sang bien combatre, la larme en vient ? l'ueil. Il vient une doulceur au cueur de loyault? et de piti? de veoir son amy qui si vaillamment expose son corps pour faire et acomplir le commandement de nostre cr?ateur. Et puis on se dispose d'aller mourir ou vivre avec luy, et pour amour ne l'abandonner point. En cela vient une d?lectation telle que, qui ne l'a essaii?, il n'est homme qui sceust dire quel bien c'est. Pensez-vous que homme qui face cela craingne la mort? Nennil; car il est tant reconfort?, il est si ravi, qu'il ne scet o? il est. Vraiment il n'a paour de rien».
302
[«На войне любишь так крепко. Если видишь добрую схватку и повсюду бьется родная кровь, сможешь ли ты удержаться от слез! Сладостным чувством самоотверженности и жалости наполняется сердце, когда видишь друга, доблестно подставившего оружию свое тело, дабы свершить и исполнить заповеди Создателя. И ты готов пойти с ним на смерть - или остаться жить и из любви к нему не покидать его никогда. И ведомо тебе такое чувство восторга, какое сего не познавший передать не может никакими словами. И вы полагаете, что так поступающий боится смерти? Нисколько; ведь обретает он такую силу и окрыленность, что более не ведает, где он находится. Поистине, тогда он не
знает страха»].
Таковы рыцарские чувства, которые уже перерастают в патриотизм. Лучшие его элементы: дух жертвенности, стремление к справедливости и защите угнетенных - взросли на почве рыцарственности. Именно в этой классической стране рыцарства впервые слышатся столь волнующие интонации в словах о любви к родине - в сочетании с чувством справедливости. Не нужно быть великим поэтом, чтобы с достоинством высказывать эти простые вещи. Ни один автор тех времен не дал более трогательного и разнообразного выражения французского патриотизма, чем Эсташ Дешан, поэт достаточно средний. Вот, например, слова, с которыми он обращается к Франции:
«Tu as dur? et durras sanz doubtance Tant com raisons sera de toy am?e, Autrement, non; fay donc ? la balance Justice en toy et que bien soit gard?e» [«Коль разум возлюбила, будешь дни Ты длить свои, как длила, без сомненья, Лишь меру справедливости храни, Иного - нет, держись сего решенья»].
Рыцарство никогда бы не сделалось жизненным идеалом на период нескольких столетий, если бы оно не заключало в себе высокие социальные ценности. И именно в самом преувеличении благородных и фантастических взглядов была его сила. Душа Средневековья, неистовая и страстная, могла быть управляема единственно тем, что чрезвычайно высоко ставила идеал, к которому тяготели ее устремления. Так поступала Церковь, так поступала и мысль эпохи феодализма. Кто станет отрицать, что действительность постоянно опровергала эти столь возвышенные иллюзии о чистой и благородной жизни общества? Но в конце концов где бы мы были, если бы наша мысль никогда не витала за пределами достижимого?