Итак, лишь за этого рода поступками признается подлинная моральная ценность. В качестве их своеобразного и характерного признака мы находим исключение такого рода мотивов, которыми вызываются все другие человеческие действия, именно - мотивов своекорыстных в самом широком смысле этого слова. Вот почему открытие своекорыстного мотива, если он был единственным, совершенно лишает поступок моральной ценности, а если он действовал как побочный, то умаляет ее. Отсутствие всякой эгоистической мотивации - вот, следовательно, критерий морально-ценного поступка. Правда, можно бы возразить, что и поступки чистой злобы и жестокости не своекорыстны; ясно, однако, что они не могут здесь подразумеваться, так как они являются противоположностью тем поступкам, о которых идет речь, впрочем, кто настаивает на строгости определения, тот может прямо выделить первого рода поступки с помощью того существенного для них признака, что они имеют целью чужое страдание. В качестве совершенно интимного и потому не столь очевидного признака морально-ценных поступков присоединяется еще то, что они оставляют после себя известную удовлетворенность самим собою, называемую одобрением совести, подобно тому как, с другой стороны, противоположные им поступки несправедливости и сердечной черствости, а еще того более деяния злобы
жестокости сопряжены с противоположной внутренней самооценкой. Далее, вторичным и случайным внешним признаком служит еще то, что поступки первого рода вызывают одобрение и уважение беспристрастных свидетелей, а второго - наоборот. Установленные таким образом и допущенные в качестве фактически данных морально-ценные поступки мы имеем теперь перед собою как существующий и подлежащий объяснению феномен; поэтому мы должны исследовать, что может побуждать человека к такого рода поступкам, - исследование, которое, если оно нам удастся, необходимо должно выяснить подлинный моральный импульс, чем и будет решена наша проблема, так как в нем должна найти себе опору всякая этика.
§ 16
УКАЗАНИЕ И ДОКАЗАТЕЛЬСТВО ЕДИНСТВЕННОГО
ПОДЛИННО МОРАЛЬНОГО ИМПУЛЬСА
После предшествующих, совершенно необходимых предварительных разъяснений я перехожу к указанию истинного, лежащего в основе всех поступков с подлинной моральной ценностью импульса, и в качестве такового пред нами явится стимул, по своей серьезности и своей несомненной реальности очень далекий от всех изощрений, мудрований, софизмов, произвольно схваченных утверждений и априорных мыльных пузырей, в которых хотят видеть источник морального поведения и основу этики прежние системы. Так как я хочу не предложить этот моральный импульс для какого-либо принятия ad libitum*, но действительно доказать его как единственно возможный, а доказательство это требует сопоставления многих мыслей, то я выставляю некоторые предпосылки, которые предполагаются при ведении доказательства и, конечно, могут считаться аксиомами, за исключением двух последних, основанных на данных выше разъяснениях.
* по желанию (лат.) - Ред.
1) Ни один поступок не может совершиться без достаточного мотива, точно так же как не может двигаться камень без достаточного толчка либо тяги.
2) Равным образом ни один поступок, для которого имеется достаточный по характеру действующего лица мотив, не может не быть совершен, если его не сдержит с необходимостью какой- нибудь более сильный противомотив.
3) То, что двигает волею, есть исключительно благо и зло, взятые вообще и в самом широком смысле слова; а также, наоборот, благо и зло обозначают «соответственное или противоположное воле». Таким образом, всякий мотив должен иметь отношение к благу и злу.
4) Следовательно, всякий поступок относится, как к своей последней цели, к какому-либо существу, восприимчивому к благу и злу.
5) Существо это есть или сам действующий, или кто-нибудь другой, который играет тогда при поступке пассивную роль, так как тот совершается во вред или на пользу и во благо.
6) Всякий поступок, последнею целью которого служит благо и зло самого действующего, эгоистичен.
7) Все сказанное здесь о поступках вполне приложимо точно так же и к воздержанию от таких поступков, для которых имеются мотив и противомотив.
8) Вследствие сделанных в предыдущем параграфе разъяснений эгоизм и моральная ценность поступка, безусловно, исключают друг друга. Если какой-либо поступок имеет мотивом эгоистическую цель, то он не может иметь никакой моральной ценности; если за поступком надо признать моральную ценность, то его мотивом не может быть никакая эгоистическая цель, непосредственная или косвенная, близкая или отдаленная.
9) Вследствие осуществленного в § 5 исключения мнимых обязанностей перед самим собою моральное значение поступка может заключаться лишь в его отношении к другим: лишь по отношению к ним может он обладать моральной ценностью либо неприемлемостью и потому быть поступком справедливости или человеколюбия, а также их противоположностью.
Из этих посылок с очевидностью вытекает следующее: благо и зло, которые (согласно посылке 3), как последняя цель, лежат в основе всякого поступка или воздержания от него, есть благо и зло самого действующего или кого-нибудь другого, являющегося при поступке пассивной стороной. В первом случае поступок необходимо будет эгоистичным, так как он основан на собственном интересе. Это бывает не только при поступках, явно предпринимаемых для своей собственной пользы и выгоды, каково их громадное большинство, но это точно так же имеет силу, когда мы ожидаем от поступка какого-либо отдаленного результата для себя, в этом ли или в другом мире; или когда мы при этом имеем в виду свою честь, свою славу у людей, чье- нибудь уважение, симпатию зрителей и т. д.; точно так же, когда мы этим поступком желаем поддержать принцип, от всеобщего следования которому мы эвентуально ждем выгоды для себя самих, как, например, от принципа справедливости, всеобщей готовности прийти на помощь и т. д.; равным образом когда мы считаем нужным повиноваться какому-либо абсолютному повелению, исходящему хотя от неизвестной, но все- таки очевидно высшей силы: в этом случае побуждающим стимулом может служить только страх перед вредными последствиями непослушания, хотя они представляются лишь в общем и неопределенном виде; далее, когда каким-нибудь поступком или воздержанием от него мы стремимся поддержать свое собственное высокое мнение о себе самих, своем значении или достоинстве, ясно или неясно понятых, - мнение, от которою в противном случае пришлось бы отказаться и тем получить удар для своей гордости; наконец, также, когда мы, по вольфовским принципам, желаем таким образом работать над своим собственным совершенствованием.
Словом, можно предположить в качестве последней движущей пружины поступка все что угодно; все-таки окажется, что тем или иным окольным путем действительным импульсом служит в конце концов собственное благо и зло поступающего, значит, поступок эгоистичен, следовательно - он лишен моральной ценности. Существует только один случай, где этого нет, именно когда последнее движущее основание к совершению или несовершению поступка прямо и исключительно лежит во благе и зле кого-нибудь другого, играющего при этом пассивную роль, когда, следовательно, активная сторона в своем поведении или воздержании имеет в виду единственно благо и зло другого и совсем не стремится ни к чему иному, кроме как к тому, чтобы этот другой не потерпел ущерба или даже получил помощь, поддержку и облегчение. Только эта цель налагает на поступок или воздержание от него печать моральной ценности, которая поэтому основана исключительно на том, что поступок совершается или не совершается просто на пользу и во благо другому лицу. А коль скоро этого нет, то благо и зло, побуждающие к любому поступку или удерживающие от него, могут быть лишь благом и злом самого поступающего; но тогда поступок или воздержание от него всегда будет эгоистичным, т. е. лишенным моральной ценности.
Но если теперь мой поступок совершается всецело и исключительно ради другого, то моим мотивом непосредственно должно быть его благо и зло, точно так же как при всех других поступках таким мотивом служит мое собственное. Это приводит нашу проблему к более узкой формулировке, именно к такой: каким образом бывает возможно, чтобы благо и зло другого непосредственно, т. е. совершенно так же, как в иных случаях лишь мое собственное, двигало мою волю, т. е. прямо становилось моим мотивом, порою даже в такой степени, что я предпочитаю его моему собственному благу и злу, этому во всех иных случаях единственному источнику моих мотивов. Очевидно, это возможно лишь благодаря тому, что этот другой становится последнею целью моей воли, совершенно такою же, как в других случаях бываю я сам; благодаря тому, следовательно, что я совершенно непосредственно желаю его блага и не желаю его зла, столь же непосредственно, как в других случаях только своего собственного. А это необходимо предполагает, что я прямо вместе с ним страдаю при его горе как таковом, чувствую его горе, как иначе только свое, и потому непосредственно хочу его блага, как иначе только своего. Но это требует, чтобы я каким-нибудь образом отождествился с ним, т. е. чтобы по крайней мере до некоторой степени упразднилась та полнейшая разница между мною и всяким другим, на которой как раз и основан мой эгоизм. А так как я все- таки не нахожусь в шкуре другого, то только с помощью познания, которое я о нем имею, т. е. представления о нем в моей голове, могу я настолько себя с ним отождествить, чтобы мое деяние засвидетельствовало об устранении названной разницы. Но разобранный здесь процесс не вымышлен и не схвачен из воздуха, а есть процесс действительный, даже вовсе не редкий: это - повседневный феномен сострадания, т. е, совершенно непосредственного, независимого от всяких иных соображений участия прежде всего в страдании другого, а через это в предотвращении или прекращении этого страдания, в чем, в последнем итоге, и состоит всякое удовлетворение и всякое благополучие и счастье. Исключительно только это сострадание служит действительной основой всякой свободной справедливости и всякого подлинного человеколюбия. Лишь поскольку данный поступок берет начало в этом источнике, - имеет он моральную ценность, а всякое действие, обусловленное какими-либо другими мотивами, лишено ее. Коль скоро возбуждается это сострадание, благо и зло другого становится непосредственно близким моему сердцу, совершенно так же, хотя и не всегда в равной степени, как в других случаях единственно мое собственное: стало быть, теперь разница между им и мною уже не абсолютна.
Во всяком случае, процесс этот достоин удивления, даже полон тайны. Это - поистине великое таинство этики, ее перво- феномен и пограничная линия, переступить за которую может дерзать еще только метафизическое умозрение. Мы видим, что в этом процессе та перегородка, которая, по светочу природы (как древние теологи называют разум), совершенно отделяет одно существо от другого, устраняется, и «не-я» до некоторой степени превращается в «я». Мы не будем, впрочем, входить теперь в метафизическое истолкование этого феномена и пока посмотрим, все ли поступки свободной справедливости и подлинного человеколюбия действительно вытекают из этого процесса. Тогда наша проблема будет решена, так как мы укажем последний фундамент моральности в самой человеческой природе, каковой фундамент не может уже сам быть опять проблемою этики, а подлежит, конечно, ведению метафизики, как все существующее как таковое. Однако метафизическое истолкование этического первофеномена не входит уже в пределы поставленной Королевской Академией темы, имеющей в виду основу этики, и может быть присоединено разве только как ad libitum даваемое и ad libitum принимаемое добавление. Но прежде чем приступить к выводу кардинальных добродетелей из выставленного основного импульса, я должен сделать здесь еще два существенных добавочных замечания.
1) Ради более легкого понимания я упростил данное выше выведение сострадания как единственного источника морально- ценных поступков тем, что намеренно оставил без внимания импульс злобы, которая, бескорыстная, как и сострадание, делает своею последней целью чужую боль. Но теперь мы можем, присоединив ее, резюмировать данное выше доказательство с большей полнотой и точностью.
Существуют вообще лишь три основные пружины человеческих поступков, и только через возбуждение их действуют все, какие только возможны, мотивы. Вот они:
a) эгоизм, который хочет собственного блага (он безграничен);
b) злоба, которая хочет чужого горя (доходит до самой крайней жестокости);
c) сострадание, которое хочет чужого блага (доходит до благородства и великодушия).
Всякий человеческий поступок необходимо сводится к одному из этих импульсов, хотя могут действовать и два из них вместе. А так как мы признали морально-ценные поступки фактически данными, то и они должны исходить от одной из этих основных пружин. Но в силу посылки 8 для них не может служить источником первый импульс, а еще тою менее второй - так как все получающиеся из последнего поступки морально порочны, тогда как первый отчасти дает поступки морально-безразличные. Итак, они должны брать начало в третьем импульсе, и это получит себе апостериорное подтверждение в последующем.
2) Непосредственное участие в другом ограничено его страданием и не возбуждается также, по крайней мере прямо, его благополучием; последнее само по себе оставляет нас равнодушными. Это говорит Ж. Ж. Руссо в «Эмиле» (кн. IV): «Первое правило: сердцу человеческому свойственно ставить себя на место не тех людей, которые счастливее нас, но только тех, которые больше нас заслуживают жалости» и проч.139
Причина этого - та, что скорбь, страдание, куда относится всякий недостаток, лишение, нужда, даже всякое желание, есть нечто положительное, непосредственно ощущаемое. Напротив, сущность удовлетворения, наслаждения, счастья заключается лишь в прекращении лишения, в успокоении боли. Тут, стало быть, мы имеем действие отрицательное. Поэтому-то потребность и желание служат условием всякого наслаждения. Это признавал уже Платон, исключая отсюда лишь благовония и ду-ховные радости («Respublica»*, 9, с. 264 и далее, Bip.140 ). И Вольтер говорит: «Нет истинных наслаждений без истинных потребностей». Таким образом, положительное, само о себе свидетельствующее, есть боль: удовлетворение и наслаждение отрицательны и представляют собою простое ее прекращение. На этом прежде всего основано, что только страдание, нужда, опасность, беспомощность другого побуждают наше участие прямо и как таковые. Счастливый, довольный как таковой оставляет нас равнодушными - именно потому, что его состояние отрицательно: отсутствие скорби, лишения и нужды. Мы можем, правда, радоваться счастью, благополучию, наслаждению других, но это происходит тогда лишь вторично и обусловлено тем, что раньше нас огорчало их страдание и лишение; или же мы принимаем также к сердцу счастье и наслаждение не как таковые, но поскольку их испытывает наш ребенок, отец, друг, родственник, слуга, подданный и т. п. Но счастливый и наслаждающийся чисто как таковой не возбуждает нашего непосредственного участия, как это бывает по отношению к страдающему, нуждающемуся, несчастному чисто как таковому. Ведь даже и для нас самих нашу деятельность возбуждает, собственно, лишь наше страдание, куда надо отнести и всякий недостаток, нужду, желание, даже скуку, тогда как состояние удовлетворенности и счастья оставляет нас недеятельными и в косном покое; каким же образом может быть иначе по отношению к другим? Ведь тут наше участие основано на отождествлении с ними. Вид счастья и наслаждения чисто как таковых очень легко может даже возбуждать нашу зависть, задаток для которой лежит в каждом человеке и которая нашла себе место выше среди антиморальных факторов.
* «Государство» (лат.). - Ред.
Вследствие данного выше представления о сострадании как о непосредственной мотивации страданием другого я должен также отнестись отрицательно к часто повторявшемуся потом заблуждению Кассины («Saggio analitico sulla compassione», 1788; немецкий перевод Поккельса, 1790)141 , который полагает, будто сострадание возникает благодаря мгновенному обману фантазии, так как де мы переносим себя самих на место страдающего и таким образом в воображении делаем свою личность носительницей его боли. Это вовсе не так: в нас именно каждое мгновение сохраняется ясное сознание, что страдает он, а не мы, и именно в его лице, а не в своем, чувствуем мы страдание, к нашему огорчению. Мы страдаем с ним, стало быть, в нем; мы чувствуем его боль именно как его боль и не воображаем, будто эта боль наша; даже чем счастливее наше собственное состояние и в чем большем контрасте поэтому сознание последнего стоит с положением другого, тем мы восприимчивее к состраданию. Но объяснение возможности этого в высшей степени важного феномена не так легко и не может быть получено чисто психологическим путем, как хотел Кассина. Оно может носить лишь метафизический характер, а такого рода объяснение я попытаюсь дать в последнем отделе.
Теперь же я перехожу к выведению поступков подлинной моральной ценности из их указанного источника. В качестве всеобщего принципа таких поступков и, следовательно, в качестве верховного основного положения этики я уже в предыдущем отделе выставил правило: «Neminem laede, imo omnes, quantum poles, juva». Так как правило это содержит два предложения, то отвечающие ему поступки сами собою распадаются на два класса.
§ 17
ДОБРОДЕТЕЛЬ СПРАВЕДЛИВОСТИ
При ближайшем рассмотрении указанного выше в качестве этического первофеномена процесса сострадания сразу видно, что существуют две ясно различимые степени, в каких страдание другого может непосредственно стать моим мотивом, т. е. определить меня к активному или пассивному поведению. Именно: первая степень лишь та, что оно, противодействуя эгоистическим или злым мотивам, удерживает меня от того, чтобы я причинял другому страдание, т. е. производил то, чего еще нет, сам становился причиною чужих скорбей; затем вторая, высшая степень - та, когда сострадание, действуя положительно, побуждает меня к деятельной помощи. Разграничение так называемых обязанностей права и обязанностей добродетели, правильнее, справедливости и человеколюбия, разграничение, которое у Канта выходит таким натянутым, получается здесь совершенно само собою и тем свидетельствует о верности принципа: это естественная, вполне ясная и резкая граница между отрицательным и положительным, между «не вредить» и «помогать». Прежнее наименование «обязанности права» и «обязанности добродетели», причем последние называются также обязанностями любви, несовершенными обязанностями, имеет прежде всего тот недостаток, что оно ставит genus* в одном ряду со species**, ибо справедливость тоже есть добродетель. Затем, в основе его лежит слишком широкое распространение понятия обязанности, которое я ниже поставлю в его истинные рамки. На место вышеприведенных двух видов обязанностей я ставлю поэтому две добродетели: добродетель справедливости и добродетель человеколюбия, которые я называю кардинальными добродетелями, потому что все прочие из них следуют практически и могут быть выведены теоретически. Обе они коренятся в естественном сострадании. Само же это сострадание - бесспорный факт человеческого сознания, существенно ему свойственно, основано не на предположениях, понятиях, религиях, догматах, мифах, воспитании и образовании, а имеет исконный и непосредственный характер, заложено в самой человеческой природе, дает именно поэтому себя знать при всяких обстоятельствах и сказывается во всех странах и во все времена: вот отчего к нему, как к чему-то необходимо имеющемуся в каждом человеке, всюду с уверенностью апеллируют, и нигде оно не принадлежит к «чужим богам». Напротив, в ком его, по- видимому, нет, того называют бесчеловечным, равным образом и слово «человечность» часто употребляется как синоним сострадания.
и притворство, а ложь - настоящая их стихия. Зато они превосходят мужчин в добродетели человеколюбия, ибо повод для нее по большей части нагляден и потому непосредственно обращается к состраданию, к которому женщины решительно более восприимчивы. Но для них истинным существованием обладает лишь наглядное, наличное, непосредственно реальное: познаваемое лишь с помощью. понятий отдаленное, отсутствующее, прошлое, будущее не вполне ими постигается; так что и здесь имеется компенсация: справедливость - более мужская, человеколюбие - более женская добродетель. Мысль видеть женщин на судейском кресле возбуждает смех, но сестры милосердия даже лучше братьев милосердия. Но теперь животное, гак как оно совершенно лишено абстрактного или разумного познания, совсем не способно ни к каким намерениям, не говоря уже о принципах, не способно, стало быть, ни к какому самообладанию, а всецело находится во власти впечатления и аффекта. Поэтому-то оно не имеет никакой сознательной моральности, хотя виды обнаруживают большие различия в злобе и доброте характера, а в высших родах такая разница заметна даже и между индивидуумами. Согласно сказанному, в отдельных поступках справедливого человека сострадание продолжает действовать только косвенно, через посредство принципов, и не столько actu, сколько potentia, вроде того как в статике большая скорость, которая достигнута большею длиною одного плеча весов и благодаря которой меньшая масса уравновешивает большую, в состоянии покоя действует лишь potentia и тем не менее в такой же полной мере, как и actu. Однако при этом сострадание всегда остается наготове выступить и поэтому, если когда-либо в единичных случаях принятое нами правило справедливости начинает колебаться, то для поддержки его и для оживления справедливых намерений ни один мотив (оставляя в стороне эгоистические) не действует так сильно, как почерпнутый из самого первоисточника, из сострадания. Это справедливо не только, когда, например, дело идет об оскорблении личности, но также когда имеется в виду собственность, когда, например, кто-либо чувствует желание удержать наиденную им ценную вещь; в этом случае - если исключить все противодействующие мотивы со стороны благоразумия и религии - ничто так легко не возвратит ею на путь справедливости, как представление о заботе, скорби и жалобах потерявшего. Чувством этой истины объясняется, что часто в газетной публикации с просьбой возвратить потерянные деньги соединяют уверение, что потерявший - человек бедный, слуга и г. п.
* род (лат.). - Ред.
** видовым отличием (лат.). - Ред.
*** право первого захвата (лат.). - Ред.
**** «Никому благомыслие не досталось сразу же, - у всех дух был раньше захвачен злом»142 (лam) - Ред
Эти соображения, надо надеяться, ясно показывают, что, как это ни странно с первого взгляда, во всяком случае и справедливость как подлинная, свободная добродетель имеет свое начало в сострадании. Если же тем не менее кому-нибудь эта почва показалась бы слишком скудной, чтобы только в ней могла корениться эта великая, действительно настоящая кардинальная добродетель, тот пусть вспомнит из прежнего изложения, в какой малой мере встречается среди людей подлинная, добровольная, бескорыстная и неприукрашенная справедливость: ведь последняя всегда является лишь в виде неожиданного исключения и к своему низшему сорту, справедливости, основанной на простом благоразумии и всюду громко о себе говорящей, относится по качеству и количеству как золото к меди. Последнего рода справедливость я назвал бы dicaiosyne pandemos*, первую же - urania**, так как ведь это она, по Гесиоду, оставляет в железный век землю, чтобы найти приют у небесных богов. Для этрго редкого и на земле всегда лишь экзотического растения указанный корень достаточно крепок.
* всенародная справедливость (греч)
** небесная143 (греч) - Ред.
Таким образом, несправедливость или неправда всегда состоит в нанесении обиды другому. Оттого понятие несправедливости положительно и предшествует понятию права, понятию отрицательному и обозначающему просто поступки, которые можно совершать, не обижая других, т. е. не причиняя неправого. Легко видеть, что к поступкам этим принадлежат также все действия, имеющие исключительною целью защитить себя от грозящей неправды. Ибо никакое участие к другому, никакое сострадание по отношению к нему не может налагать на меня обязательства терпеть от него обиды, т. е. подвергаться несправедливости. Что понятие права отрицательно, в противоположность положительной несправедливости, это можно видеть также по первому объяснению, какое дает этому понятию отец философской юриспруденции Гуго Греции в начале своего труда: «lus hie nihil aliud, quam quod mstum est, significat idque negante magis sensu quam aiente, ut ius sit, quod iniustum non est» (De iure belli et pacis», lib. I, cap. 1, § 3)*. Отрицательность справедливости проявляется, вопреки видимости, даже в ее ходячем определении «отдавать каждому свое». Если это - свое, то его нет нужды отдавать ему; таким образом, это выражение означает «никого не лишать своего». Так как требование справедливости - чисто отрицательное, то исполнение его может быть осуществлено принуждением, ибо правилу neminem laede могут следовать все сообща. Принудительным учреждением для этого служит государство, единственная цель которого - ограждать отдельных лиц друг or друга, а целое - от внешних врагов. Некоторые немецкие философских дел мастера нашей продажной эпохи хотели бы превратить его в морально-педагогическое учреждение, причем проглядывает задняя иезуитская цель упразднить личную свободу и индивидуальное развитие отдельного человека, превратив его в простое колесо китайской государственной и религиозной машины. Но это тот самый путь, по которому во время оно пришли к инквизициям, аутодафе и религиозным войнам; слова Фридриха Великого: «В моей стране всякому должно быть предоставлено заботиться о своем спасении на свой собственный манер» - означали, что он совершенно от этого пути отказывается. Напротив, мы видим и теперь еще всюду (за более кажущимся, чем действительным исключением Северной Америки), что государство берет на себя заботу и о метафизических потребностях своих сочленов. Правительства как будто избрали своим принципом положение Квинта Курция: «Nulla res efficacius multitudinem regit quam superstitio: alioquin impotens, saeva, «mutabilis, ubi vana religione capta est, mehus vatibus quam ducibus suis paret»**.
* «Право здесь означает не что иное, как то, что справедливо, при этом преимущественно в отрицательном, а не в утвердительном смысле, так как право есть то, что не противоречит справедливости» («О праве войны и мира», кн 1, гл 1, § З144 ) (лат) - Ред
** «Ничто не управляет толпой с большим успехом, чем суеверие: вообще бессильная, жестокая и непостоянная, она, попав во власть лжерелигии, лучше повинуется пророкам, чем своим правителям»145 (лат.) - Ред.
Понятия «неправое» и «право» как равнозначные ущемлению и неущемлению - к последнему также относится защита от ущемления, - очевидно, не зависят ни от какого положительного законодательства и ему предшествуют: таким образом, существует чисто этическое право или право естественное и чистое, т. е. от всякого положительного установления независимое правоведение. Принципы их, правда, имеют эмпирическое происхождение, ибо возникают по поводу понятия ущемления; но сами по себе принципы эти опираются на чистый разум, подсказывающий такое априорное правило: causa causae est causa effectus*. Это в данном случае означает, что причиною того, что я должен совершить для защиты себя от обиды другого, является он сам, а не я, так что я могу противиться всем посягательствам с его стороны, не причиняя ему тем несправедливости. Это как бы закон отражения в моральной сфере. Итак, из соединения эмпирического понятия ущемления с тем правилом, какое дает нам чистый рассудок, возникают основные понятия о неправом и праве, которые каждый понимает a priori и немедленно применяет по поводу опыта. Отрицающему это эмпирику можно указать, так как он считается исключительно с опытом, хотя бы только на дикарей, которые все вполне правильно, часто даже тонко и точно отличают неправое от права, что очень бросается в глаза при их меновой торговле и иных соглашениях с экипажами европейских кораблей при их визитах туда. Они дерзки и самоуверенны, когда правы, и, напротив, боязливы, когда право не на их стороне. При спорах они соглашаются со справедливой компенсацией, несправедливые же приемы заставляют их браться за оружие. Правоведение - часть морали, устанавливающая поступки, от которых надлежит воздерживаться, если мы не желаем обижать других, т. е. совершать несправедливость. Мораль, стало быть, имеет при этом в виду активную сторону. Законодательство же берет эту главу морали, чтобы применить ее по отношению к пассивной стороне, т. е. наоборот, и рассматривает те же поступки как такие, которых никто не обязан терпеть, так как никто не должен подвергаться несправедливости. Против этих поступков государство и сооружает батарею законов как положительное право. Цель его та, чтобы никто не терпел несправедливости; цель же морального правоведения - чтобы никто не совершал несправедливости**.
* причина причины есть также причина ее следствия (лат.) - Ред.
** Подробное учение о праве находится в «Мире как воля и представление», т. 1, § 62.
При всяком несправедливом поступке несправедливость по качеству остается той же, именно ущемлением другого, касается ли оно его личности, его свободы, его собственности, его чести. Но по количеству она может быть очень различной. Это различие в размере несправедливости, по-видимому, не исследовано еще моралистами в надлежащей степени, однако оно всюду признается в действительной жизни, так как ему соответствует размер порицания, с каким к данной несправедливости относятся. Равным образом обстоит дело со справедливостью поступков. Поясним это примером: кто, умирая с голоду, украдет хлеб, тот совершает несправедливость, - но как мала она в сравнении с несправедливостью богатого, который каким-нибудь способом отнимает у бедного его последнее достояние! Богатый, платящий жалованье своему поденщику, поступает справедливо, - но как мала эта справедливость в сравнении с поступком бедного, который добровольно возвратит богатому найденный кошелек с золотом! Но мера этой столь значительной разницы в количестве справедливости и несправедливости (при постоянно одинаковом качестве) мера не прямая и абсолютная, как на масштабе, а косвенная и относительная, как у синусов и тангенсов. Я выставляю для нее такую формулу: величина несправедливости моего поступка равна величине зла, какое я им причиняю другому, разделенной на величину выгоды, какую я сам из него извлекаю; а величина справедливости моего поступка равна величине выгоды, какую доставит мне ущемление другого, разделенной на величину вреда, какой он при этом потерпит. Но сверх того существует еще двойная несправедливость, которая, специфически отличаясь от всякой простой, как бы последняя ни была велика, проявляется в том, что величина негодования беспристрастного свидетеля, всегда пропорциональная величине несправедливости, лишь при двойной достигает высшей степени: мы с отвращением относимся к ней как к чему-то возмутительному и вопиющему, как к злодеянию, к agos*, при котором боги как бы закрывают свое лицо.
Эта двойная несправедливость имеет место, когда кто- либо прямо принял обязательство охранять другого в каком-либо определенном отношении, так что одно уже неисполнение этого обязательства было бы обидою другому, стало быть, несправедливостью; но человек еще к тому же сам посягает на этого другого, нанося ему ущерб именно в том, в чем он должен был бы его оберегать. Это бывает, например, когда нанятый телохранитель или провожатый становится убийцей, доверенный страж - вором, когда опекун присваивает себе собственность опекаемых, адвокат играет на руку противной стороне, судья идет на подкуп, спрошенный о совете умышленно рекомендует обратившемуся к нему что-нибудь пагубное: все это вместе мыслится в понятии измены, вызывающей всеобщее отвращение, почему и Данте помещает изменников в самой глубине адской пропасти, где пребывает сам сатана («Inferno», XI, 61-66)146 .
интеллекту ложные мотивы, вследствие которых он должен сделать то, чего иначе он не сделал бы. Это достигается через ложь, незаконность которой основывается исключительно на том и может быть, следовательно, признана за ложь только потому, что она, ложь, - орудие хитрости, т. е. принуждения путем мотивации Но это и бывает обычно. Ибо прежде всего сама моя ложь не может быть без мотива; а мотив этот, за самыми редкими исключениями, есть нечто несправедливое, именно - умысел направлять сообразно своим желаниям других, над которыми я не имею власти, т. е. вынуждать их с помощью мотивации. Умысел этот лежит в основе даже и чисто пустозвонной лжи, так как прибегающий к ней стремится этим получить в глазах других большее значение, нежели какое ему принадлежит. Обязательность обещания и договора обусловлена тем, что в случае их неисполнения они являются торжественнейшей ложью, цель которой - применить к другим моральное принуждение здесь тем очевиднее, что прямо высказывается мотив лжи - то, что должна совершить другая сторона. Презрение, вызываемое обманом, происходит от того, что, прежде чем написать на человека, он обезоруживает его лицемерием. Свою вершину обман находит в измене, которая, принадлежа к категории двойной несправедливости, возбуждает в нас глубокое отвращение. Но, подобно тому как я без несправедливости, следовательно, с полным правом могу отражать насилие насилием, точно так же, если у меня нет силы или это кажется мне более удобным, я могу пользоваться для этого также и хитростью. Таким образом, в тех случаях, когда я имею право на насилие, я имею также право и на ложь: например, по отношению к грабителям и всякого рода неправомочным насильникам, которых я поэтому хитростью вовлекаю в ловушку. Вот почему вынужденное насилием обещание ни к чему не обязывает. Но право на ложь на деле идет еще далее: оно распространяется на всякий совершенно лишенный законного основания вопрос относительно моих личных или деловых обстоятельств, где, следовательно, мы имеем дело с излишним любопытством, причем мне может угрожать опасность не только от ответа на него, но уже и от простого его отклонения словами «этого я не скажу» как возбуждающими подозрение. Здесь ложь - необходимое орудие самообороны против незаконного любопытства, мотив которого большею частью недоброжелателен. Ибо, подобно тому как я имею право при предположении злого намерения со стороны других и вытекающей отсюда презумпции физического насилия заранее прибегать к физическому сопротивлению с опасностью для посягателя, а также, в качестве предохранительной меры, снабжать острыми гвоздями стены своего сада, спускать ночью у себя на дворе злых собак, даже, при случае, ставить капканы и самостреляющие приспособления, верные последствия которых вторгающийся ко мне должен приписать себе самому, - точно так же я имею право всячески скрывать то, знание чего откроет меня для чужих посягательств, и у меня есть также причина к этому, так как и здесь я должен признать очень легкую возможность злого умысла со стороны других и заранее принять меры против него. Вот почему Ариосто и говорит:
Quantunque il simular sia le piu volte
Ripreso, e dia di mala mente indici.
Si trova pure in molte cose e molte
Avere fatti evident! benefici,
E danni e biasmi e morti avere tolte
Che non conversiam' sempre con gh amici,
In questa assai piu oscura che serena
Vita mortal, tutta d'mdividia plena.
(«Orlando furioso», IV, I)
(Как большей частью ни порицается притворство и ни свидетельствует оно о злом умысле, тем не менее оно в очень многих случаях сделало явное добро, отклонив вред, позор и смерть, ибо мы не всегда говорим с друзьями в этой гораздо более мрачной, чем светлой, смертной жизни, преисполненной завистью.)
Я имею, таким образом, право без несправедливости заранее противопоставить хитрость даже только предполагаемому посягательству с помощью хитрости, и оттого не обязан отвечать тому, кто незаконно старается проникнуть в мою частную жизнь; я не обязан также ответом «этого я не открою» указывать место, где содержится опасная для меня тайна, быть может, моему непрошеному собеседнику полезная, во всяком же случае дающая ему власть надо мною:
Scire volunt secreta domus, at que mde timeri. (Они хотят знать тайны семьи и тем быть страшными148 (лат.). - Ред.)
злорадства: оно, а не ложь - действительно дьявольский порок. Ибо оно - прямая противоположность состраданию и есть не что иное, как бессильная жестокость, которая, не будучи способна сама производить страдания, с такой охотой наблюдаемые ею у других, благодарит случай, производящий их вместо нее. Если, по принципам рыцарской чести, упрек во лжи признается настолько тяжким, что его можно смыть, собственно, только кровью сделавшего его, то это зависит не от того, чтобы ложь была несправедливой, так как тогда таким же тяжким оскорблением должно было бы быть и обвинение в несправедливости, осуществленной путем насилия, чего, как известно, нет; но причина здесь та, что, по принципу рыцарской чести, право основывается собственно на насилии, и кто поэтому, чтобы совершить несправедливость, прибегает ко лжи, тот доказывает, что у него нет силы или нужного для ее применения мужества. Всякая ложь свидетельствует о страхе - вот что делает ее позорной.
* «Прекрасна ложь, если она делает мною добра»
** «Человек получил язык, чтобы иметь возможность скрывать свои мысли» (фр.). - Ред.
§ 18
ДОБРОДЕТЕЛЬ ЧЕЛОВЕКОЛЮБИЯ
Итак, справедливость - первая и самая существенная кардинальная добродетель. Ее признавали такой и философы древности, хотя они ставили рядом с ней три другие, неудачно выбранные добродетели154 . Напротив, человеколюбие (caritas, agape*) они еще не признавали за добродетель даже наиболее высоко поднявшийся в морали Платон доходит все-таки только до добровольной, бескорыстной справедливости. Практически и фактически человеколюбие, правда, существовало во все времена, но теоретически выражено и выставлено формально в качестве добродетели, притом величайшей из всех, распространено даже и на врагов было оно впервые христианством, в чем именно и заключается наивысшая заслуга последнего, хотя только относительно Европы, так как в Азии уже за тысячи лет раньше безграничная любовь к ближнему была предметом как учения и предписания, так и практики: ее неустанно проповедуют Веды и Дхарма-шастра, Итихасы и Пураны, а также учение Будды Шакья- Муни155 . И если мы разберемся строже, то и у древних встретятся следы поощрения к человеколюбию, например у Цицерона в «De finibus bonorum et malorum», V, 23; даже у Пифагора, по Ямвлиху, в «De vita Pythagorae», гл. 33. Я должен теперь сделать философское выведение этой добродетели из моего принципа
* любовь (лат., греч.) - Ред.
Вторая степень, в какой через фактически доказанный выше, хотя в своем источнике таинственный процесс сострадания чужое страдание само по себе и как таковое непосредственно становится моим мотивом, ясно отличается от первой положительным характером возникающих из нее поступков, здесь сострадание не только удерживает меня от ущемления другого, но даже побуждает меня помогать ему. Теперь в зависимости от того, насколько, с одной стороны, живо и глубоко чувствуется это непосредственное участие, а с другой - насколько чужая беда велика и настоятельна, этот чисто моральный мотив побудит меня к большей или меньшей жертве ради нужды или горя других - жертве, которая может состоять в напряжении моих телесных или духовных сил на их пользу, в моей собственности, в моем здоровье, свободе, даже в моей жизни. Здесь, следовательно, в непосредственном участии, ни на какую аргументацию не опирающемся и в ней не нуждающемся, лежит единственно истинный источник человеколюбия, caritas, agape, т. е. той добродетели, принцип которой «Omnes, quantum potes, juva»* и из которой получается все, что этика предписывает под именем обязанностей добродетели, обязанностей любви, несовершенных обязанностей Это вполне непосредственное, даже как бы инстинктивное участие в чужом страдании, т. е. сострадание, есть единственный источник таких поступков, если они должны иметь моральную ценность, т. е. быть чистыми от всяких эгоистических мотивов и именно поэтому пробуждать в нас самих то внутреннее удовлетворение, которое называют доброй, удовлетворенной, одобряющей совестью; они должны также возбуждать и в зрителе своеобразное сочувствие, уважение, удивление и даже смиренную мысль о собственном несовершенстве - мысль, которая есть неоспоримый факт. Если же добрый поступок обусловлен каким- нибудь другим мотивом, то он не может быть никаким иным, кроме как эгоистичным, разве только он идет еще далее и имеет даже злобный характер. Ибо соответственно установленным выше первопружинам всех поступков, именно эгоизму, злобе и состраданию, мотивы, какие могут вообще руководить людьми, можно подвести под три вполне общих и высших класса: 1) собственное благо; 2) чужое зло, 3) чужое благо. Если теперь мотив какого-либо доброго действия не принадлежит к третьему классу, то он непременно должен относиться к первому или второму. Последнее действительно иногда бывает, когда, например, я делаю добро одному, чтобы уязвить другого, которому я его не делаю, и дать ему еще сильнее почувствовать его страдание, или также чтобы посрамить третьего, который добра ему не делает, или, наконец, чтобы тем унизить того, кому я это добро делаю. Первое же встречается гораздо чаще, именно коль скоро я при добром деянии хотя бы самым отдаленным образом и самым окольным путем имею в виду свое собственное благо, следовательно - когда мною руководит расчет на награду в этом или в ином мире или желание приобрести высокий почет и славу благородного сердца, или соображение, что тот, кому я помогаю сегодня, некогда может в свой черед помочь мне или иным образом быть мне полезным и пригодным; наконец, также если меня побуждает мысль, что должен поддерживаться принцип благородства или благотворительности, так как ведь и мне он когда- нибудь может сослужить службу, - словом, коль скоро моя цель - какая-нибудь иная, а не всецело только чисто объективная, желание помочь другому, вырвать его из его
беды и стесненных обстоятельств, освободить его от его страдания; и ничего сверх этого и наряду с этим! Только тогда и исключительно только тогда я действительно проявил человеколюбие, caritas, agape, проповедь которой составляет великую отличительную заслугу христианства. Но как раз те предписания, какие Евангелие присоединяет к своей заповеди любви: «Me gnoto e aristera soy ti poici e dexia soy»** - и тому подобные основаны на сознании