Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки





назад содержание далее

Часть 9.

П. Рикёр. История и истина

Матисса, Пикассо; миром верующего, миром определенного верующего: миром св. Франциска, миром автора «Подражания», миром янсениста, миром Клоделя.

Единство «мира» в значительной мере предваряет нас, чтобы мы могли им овладеть, оно слишком жизненно, чтобы его можно было познать. Как только его признают, его «покидают». Вероятно, поэтому феноменология восприятия, которая хотела стать философией нашего-бытия-в-мире, представляется немыслимой затеей, напоминающей поиски рая. Единство мира, из которого исходят все «позиции»,- это всего лишь горизонт этих позиций.

3. О том, кто стоит лицом к лицу с единством мира, необходимо сказать то же самое и одновременно нечто совсем иное: человек (я, такой-то, такая-то цивилизация, такая-то социальная группа). Разумеется, это тот же самый человек, создатель науки, искусства, этики и религии и их носитель.

Это тот же конкретный человек, который, как может, живет во времени - своим «использованием» времени, - во времени, отведенном науке и молитве, труду и свободному фантазированию, отдыху и любви, чтению и разным другим делам. Один и тот же поток существования управляет всеми позициями. И это потому, что все тот же человек живет во всех позициях, все тот же человек «претерпевает» разделение своей жизни, «уживается» со множеством объектов, методов, позиций. Я думаю об этом узнике, о нем мне рассказала история, это он отправился в путь с Библией в одном кармане и с трактатом по математике в другом. «Я не знаю, как они уживаются вместе,- говорил он,- но знаю точно, что это я несу их с собой».

И если человек - пусть это будет человек группы, человек определенной эпохи - переживает эту многоплановость как личный конфликт, то это потому, что он с необходимостью живет во всех этих позициях, следуя определенному эмоциональному стилю; познание вовсе не свободно от страстей человеческих; оно также является убежищем для едва ощутимого чувства вины, того, что писатель-святой называл жаждой познания; существует hybris культуры, искусства, науки; неизвестно, могли бы все они родиться, не будь пылких человеческих страстей; под воздействием этих страстей позиции, которые мы благоразумно распределяем по различным полкам, сходятся в одном и том же существовании, сливаясь друг с

Часть вторая. Истина в исторической деятельности 219

другом и противостоя друг другу. С точки зрения методологической, всякое стремление (к объективности, к эстетическому видению и т. п.), как и претензия, живет в мире страстей. Эти стремления можно классифицировать; претензии же"стремятся взаимно исключить друг друга.

Это замечание, если к нему отнестись со всей серьезностью, приведет нас в самую сердцевину сциентизма: его толкование исходит из признания страстей, как и из метода; сциентизм - это методологическая интенция науки (научного акта), ставшая претензией. Эта претензия заключается в том, чтобы приписать науке религиозную функцию спасения.

Итак, духовная история Запада развивалась таким образом, что различные позиции науки, искусства, теологии складывались, проходя через противостоящий им мир страстей. Конфликт науки и теологии получил от этих страстей мрачную окраску.

Теперь мы понимаем, почему мы не в состоянии слиться с «потоком существования, который управляет всеми позициями»: прежде всего, это уникальное прожитое время - эта моя уникальная жизнь - никогда не осмысливается в своей жизненной простоте; оно сразу же воспринимается внутри различных культурных реалий, которые делят его на части; оно есть «здесь» человека как его мир, как его «визави»; его единство предшествует ему, находясь на большом расстоянии от него, и поэтому оно недоступно пониманию; однако наша культурная жизнь находится под воздействием соперничающих друг с другом «страстей», которые ее создали и к которым религия добавила свои страсти: богоискательское неистовство, фарисейскую непорядочность, экклезиастическую нетерпимость...

Единство мира и единство человека тесно связаны друг с другом и вместе с тем глубоко сокрыты: они - как видимый горизонт, которого не достичь, как образ, встающий за непроницаемым стеклом.

4. Как раз по отношению к этому тройственному единству всех наших позиций («формальное» единство, «мировое» единство, «экзистенциальное» единство) следует рассматривать Другой вид единства, а именно: единство, о котором говорит вера, касаясь всех великих завоеваний культуры - «эсхатологическое» единство. Христианство не предлагает в качестве конечной модели единства историческое осуществление тотали-

220

П. Рикёр. История и истина

тарного «христианства», «христианской цивилизации», в которую влились бы христианское искусство, христианская наука и т. п. Нет, христианское единство науки и веры не представляет собой «христианства»; единство христианства - это также единство в мире, или, если хотите, единство мира наряду с другими мирами, христианский мир; но если этому единству суждено будет осуществиться, это будет насильственное, может быть, тоталитарное, но не целостное, единство.

Термин «конечное единство», которое в Писании называется «соединением во Христе», не свойствен нашей истории; оно прежде всего означает, что единство еще не наступило, что любое другое единство преждевременно и насильственно; оно говорит о том, что история все еще открыта, что множественное все еще является предметом обсуждения. Далее, оно означает, что единство милосердия Христова уже есть скрытый смысл множественного и что это единство заявит о себе в Последний День. Именно в надежде все вещи едины, в единой Истине собраны все отдельные истины. Этого вполне достаточно для того, чтобы мы терпеливо переносили все превратности современной культуры, в том числе и конфликт между наукой и верой.

Сексуальность:

чудо, заблуждение, загадка1

Почему, спрашивали нас, надо было посвящать специальный номер «Esprit» сексуальности, а не любви? Разве слово «любовь» не является глобальным термином, полюсом притяжения, духовным фактором? Разумеется, так оно и есть. Однако сексуальность - это место всех затруднений, нерешительности, сомнений и риска, поражений и радости.

Ведь ничего не стоит так опасаться, как поспешного излияния чувств; нет ничего более желанного, чем с помощью туманной эротико-мистической лирики выбить читателя из колеи. Превознесению любви мы, однако, предпочтем исследование сексуальности, чтобы не пасовать ни перед какими трудностями, делающими проблематичным сексуальное существование человека. Противоположность полов присуща человечеству совсем иным образом, чем противоположность природы, социальная и духовная противоположности. Что это значит?

Мы поочередно дадим слово представителю науки, философу, литературному критику, обычному человеку; мы прервем их долгие размышления немногословными репликами тех, кто захотел ответить на ряд вопросов, представленных в оглавлении этого номера журнала; мы попытаемся осмыслить все статьи и ответы с точки зрения, свойственной близким по духу сотрудникам журнала. Я, со своей стороны, попытаюсь в настоящем введении в нашу коллективную работу выявить центральные моменты, вызывающие у нас вопросы и, конечно же, удивление, связанное с чудесностью и загадочностью такого явления, как секс.

Порядок, какому я буду следовать, будет отличаться от того - в некотором роде дидактического - порядка, которого мы придерживались в этом номере журнала и который вытекал из глобального видения проблемы (I часть), далее, опреде-

1 Текст написан для третьего издания работы.

222

П. Рикёр. История и истина

лялся внешним - научным, объективным - познанием секса (II часть), затем, касался этических проблем (III часть) и способов выражения (IV часть) и завершался обсуждением конкретной практики (V часть). Я буду здесь придерживаться сугубо субъективной точки зрения; я буду отправляться от того, что именно для меня является чудом, чтобы в итоге, пройдя через то, что делает секс неуловимым и необычным, прийти к его загадочности.

Итак, я буду исходить из того, что питает лично мою мысль: поиски нового священного в современной практике супружества. Затем я перейду к тому, что не имеет отношения к этой этике супружества, что угрожает сексуальности утратой смысла и что я свяжу с проблемой эротики. И в том и в другом случае мы столкнемся с проблемой загадочности.

СЕКСУАЛЬНОСТЬ КАК ЧУДО

Все проблемы, касающиеся сексуальности, я думаю, коренятся в крушении древнего священного - его можно было бы назвать космически-витальным,- едва не придавшего полноту смысла человеческой сексуальности. Современная этика супружества - одна из удачных реакций на такой крах.

Действительно, мы не можем понять приключений сексуальности без приключения живущего среди людей священного; прежде всего человеку необходимо воспроизводить утраченное священное и его богатые проявления в мифах, ритуалах и символах, в своем внутреннем мире, в воображении, в чувстве симпатии. «В те времена» ритуал выражал в деятельности включенность сексуальности в тотальное священное, тогда как мифы с помощью торжественных повествований содействовали утверждению этого священного; «тогда» воображение не переставало наделять все вокруг сексуальными символами, заменяя ими те символы, которые оно черпало из великих ритмов вегетативной жизни, которые, в свою очередь, символизировали жизнь, смерть и богов через их не поддающееся определению взаимодействие. Но от этого прежнего священного остались жалкие крохи; вся сеть соответствий, которая могла связывать секс с жизнью и смертью, с пищей, временами года, растениями, животными и богами, превратилась в огромный театр марионеток, расшатавший наше Желание, наше Видение и наше Слово.

Часть вторая. Истина в исторической деятельности 223

Однако усвоим хорошенько одну вещь: настала необходимость того, чтобы это священное, по крайней мере в его непосредственном и наивном виде, пришло в упадок. Оно сдало свои позиции под одновременным напором этического монотеизма и техницизма. Первый - этический монотеизм - в значительной мере «демифологизировал» витально-космическое священное и его божества, связанные с растительным миром и представлениями об аде, его мифы о священных браках между богами, его насилие и исступленность в пользу необычайно скупого символизма, скорее «небесного», чем земного, и наша обращенность к звездам - звездное небо над нами - стала для нас главным пережитком. К тому же трансцендентное священное в большей степени способно поддерживать политическую этику, замешанную на справедливости, чем витальную лирику. Соответствующая звездному архетипу сексуальность представала как необычный феномен, которого «демифологизация» богов растительного и инфернального происхождения лишила священного статуса. Не то чтобы трансцендентное священное, например священное Отца Небесного, не имеет никакого значения для сексуальности - оно неспособно возродить скрытый в ней демонизм, изобретательность, насилие Эроса; оно лишь способно поддерживать институциональную дисциплину брака, считающегося частью общего порядка. В трансцендентном и этическом священном сексуальность получает свое оправдание как порядок, как институциональное образование. Худо ли, бедно ли, но Эрос должен интегрироваться в этот порядок. Отсюда - ригористическая этика, руководствующаяся единственной аксиомой: сексуальность - это социальная функция продолжения рода; вне этой функции она не имеет никакого значения. Вот почему вытекающая из трансцендентного священного сугубо социальная, коммуноторная, политическая этика скорее всего вызывает подозрение, если иметь в виду широкие возможности Эроса. Эрос постоянно несет в себе доставшиеся ему от ушедшего в прошлое священного опасные и запретные силы. Отделившееся и недосягаемое священное переросло в соучаствующее священное, однако оно стремится приписать сексуальности как таковой некую смутную виновность.

Правда, у евреев осуждение сексуальности вне ее строго утилитарно-общественной функции продолжения рода не было явно выражено; только в результате упорной борьбы против восточной мифологии вера Израиля смогла пробиться к

224

П. Рикёр. История и истина

Часть вторая. Истина в исторической деятельности 225

смыслу творчества, к трансцендентно-имманентному священному, согласно которому вся земля, вместе со звездами, поет хвалу Вечному; теперь новое ликование может возвысить плоть, что нашло свое великолепное отражение в возгласе, которое Священное писание вложило в уста первого человека, познавшего первую женщину: «...кость от костей моих и плоть от плоти моей».

Однако этот одновременно телесный и духовный смысл, в наши дни вновь восстановленный Пеги, не смог компенсировать более существенных потерь, которые понесло прежнее витально-космическое священное. Прежде чем ему удалось создать соразмерную себе культуру, он испытал двойной натиск - орфической и гностической волн; внезапно человек забыл, что он - это «плоть», неразрывное единство Слова, Желания и Образа; он «познал себя» как отдельную Душу, заплутавшую в теле, ставшую ее пленницей; вместе с тем он «познал» свое тело как Иное, как Злобного Врага. Это «познание» Души и Тела, это «познание» дуализма проникает в христианство, укрощая его творческий дух, искажая его трактовку зла, умеряя его надежду на всеобщее примирение перед лицом ограниченного и обескровленного спиритуализма. Так в западном религиозном мышлении распространяется ненависть к жизни и антисексуализм, в чем Ницше увидел сущность христианства.

Именно в этой сфере этика супружества модернистов выглядит ограниченным, но в чем-то успешным усилием по выработке нового священного, ориентирующегося на хрупкий союз духовного и телесного, достигаемого в рамках личности.

Существенным завоеванием этой этики является выдвижение на первый план ценностей сексуальной жизни как безмолвного языка, как фактора взаимного признания и персонализации людей, короче, как их самовыражения. Именно это я называю отношением «нежности», которое я в дальнейшем буду противопоставлять «эротизму». Эта этика до такой степени проникается иудейским креационизмом и христианским Агапе, что христианство отказывается от своих гностических притязаний и отвергает ложную антиномичность Эрос-Агапе. Я считаю эту этику попыткой возрождения Эроса через Агапе.

Как всякое возрождение, которое не является простым повторением, эта этика создается на руинах прежнего священного, существенно преобразуя его; я говорю о руинах, поскольку темы личности, взаимной персонализации людей чужды косми-

ческому восславлению вегетативного священного и призывам к тому, чтобы индивид полностью утратил себя в ходе воспроизводства и продолжения рода человеческого. В рамках прежнего священного, чуждого личностному началу, зачатие было актом совершенно безответственным, случайным, как это свойственно животному. Священное должно войти в сферу личности. Переступив этот порог, человек становится ответственным за жизнь, которой он дает начало, как он ответствен за природу в целом; контроль за рождаемостью является неопровержимым доказательством гибели прежнего священного, обретением сексуальной культуры. Мы будем неустанно говорить об этом, как и о значении этики и о новых опасностях. Однако эти опасности являются обратной стороной огромной роли человеческой сексуальности: благодаря контролю за рождаемостью продолжение рода человеческого перестает быть судьбой и появляется измерение «нежности», в которой вырисовываются контуры нового священного. Вместе с тем то, что разрушает прежний священный Эрос, позволяет и спасти его - в свете Агапе. Опираясь на нежность, мы попытаемся возродить символ невинности, превратить в обычай наши мечты о невинности, восстановить целостность и полноту плоти. Однако эта попытка предполагает появление личности; она может осуществиться только в межличностной сфере; старый миф об андрогине был мифом о нераздельном, о неразличимом; он должен преобразоваться в новый миф о телесной взаимности, о телесной обоюдности. Это преобразование на новом уровне культуры, духовности и первобытного священного предполагает, что Агапе не только отрицает традицию, но и может спасти все мифы, в том числе и миф об Эросе.

Как же возможно такое предприятие? Оно свидетельствует о ненадежности того факта, что для достижения прочности и продолжительности сексуального отношения нужно руководствоваться институциональными предписаниями. Мы видели, что трансцендентное священное является необходимым моментом истории священного; к тому же трансцендентное священное, породившее этику политического законодательства и социальной справедливости, вынуждает свободный Эрос подчиниться закону о браке. Сексуальная этика, под воздействием этики политической, получает свои права и обязанности, признание и обязательства: всем известны запреты, направленные на укрощение инстинкта. Цена за социализацию Эроса, конечно же, непомерно велика. Но ни одно из совре-

226

П. Рикёр. История и истина

менных обществ не считает возможным отказаться от того, чтобы худо ли, бедно ли упорядочить и поставить под контроль демонизм Эроса с помощью института семьи. У нас перед глазами множество индивидуальных судеб людей, пренебрегающих этим институтом - среди них величайшие художники и деятели культуры, о которых даже нельзя подумать, что они связаны узами брака. Однако какой законодатель решится извлечь из этого аргументы в пользу «дезинституализации» секса и сформулировать всеобщую максиму, опираясь на эти индивидуальные судьбы? Фактом является то, что человек всегда обретал человечность и очеловечивал свою сексуальность только через дисциплину - во многом требующую жертв - института брака. Между Эросом и институтом брака заключен непрочный союз, полный противоречий, требующий жертв и страдания, порой даже деструктивный по отношению к человечности; там, где в нашей культуре речь идет о сексе, супружество остается главнейшей сделкой; эта сделка не гарантирует от проигрыша да и не может давать здесь никаких гарантий; вот почему заключение брака всегда возможно, полезно, законно, настоятельно необходимо; литературе и искусству приходится вновь и вновь заниматься разоблачением лицемерия общества, которое пытается, ссылаясь на собственные идеалы, скрыть свое предательство. Любая этика запрета ведет к непорядочности и лжи, именно поэтому литературе принадлежит незаменимая функция возмутительницы спокойствия; ведь скандал - это всегда изобличение лжи. Ложь будет сопровождать человека до тех пор, пока он не сумеет сделать так, чтобы совпали друг с другом единичность его желания и всеобщность института; в нашей цивилизации супружество всегда так или иначе отмечено печатью обязательства; тем не менее большое число браков распадается; брак призван сохранить сексуальную связь и ее интимный характер и тем самым сделать ее подлинно человеческим отношением; однако во многом брак содействует тому, что сексуальная связь с ее интимностью терпит крах.

Вклад этики, основанной на нежности людей, заключается в том, что, вопреки всем отмеченным опасностям, супружество остается наибольшим шансом для нежности. Именно этика нежности поддерживает ту идею трансцендентного священного, согласно которой институт в состоянии дисциплинировать Эрос, перенося из политической сферы в сферу сексуальную требования справедливости, уважения другого, равноправия

Часть вторая. Истина в исторической деятельности 227

и взаимности обязательств; однако взамен этика нежности, внедряясь в институт, изменяет его направленность; согласно духу института, супружество имеет своей главной целью рождение детей, продолжение рода человеческого: этика нежности стремится к тому, чтобы рождение детей включалось в сексуальность, а не сексуальность - в рождение детей, признавая целью супружества, его назначением совершенствование межличностного отношения. Это возвышение темы личности и межличностного отношения является конечной целью того движения, которое приводит к преимуществу современной семьи по сравнению с семьей древней, современного выбора супругов - по сравнению с диктатом родни. Является ли соединение института и Эроса, возвысившегося до нежности, успешным во всех отношениях? На этот счет нет никаких гарантий. Скрытый порок грозит прервать одиссею человеческой сексуальности, в недрах которой существует несколько противоречащих друг другу проектов.

В этом и заключается ее недостаток. Именно этот недостаток грозит разрушить зыбкий компромисс между «Эросом и цивилизацией», который находится под воздействием антиинституциональной центробежной тенденции, достигающей своей кульминации в современном «эротизме». Мне кажется, что наше время испытывает воздействие двух противоположных влияний: одно - это новое обожествление любви, другое - ее десакрализация.

МЕТАНИЯ, ИЛИ ЭРОТИКА ПРОТИВ НЕЖНОСТИ

Как станет ясно в дальнейшем, термин «эротика» двойствен: прежде всего, он может обозначать один из составных моментов человеческой сексуальности - чувственный, инстинктивный; и он может также обозначать искусство любить, основанное на культуре сексуального удовлетворения: это искусство, как таковое, является аспектом нежности, столь же продолжительной, как и взаимная расположенность [ самоотверженность, побеждающие эгоизм и нарциссизм на-яаждения; однако эротика превращается в вечную спутнику удовольствия, когда она отделяется от тенденций, связанных, благодаря наслаждению, с феноменом межличностного - прочным, напряженным, интимным. Тогда-то эротика и становится проблемой. Ведь благодаря Фрейду - главным

228

П. Рикёр. История и истина

Часть вторая. Истина в исторической деятельности 229

образом благодаря его работе «Три очерка о сексуальности» - мы поняли, что сексуальность не так уж проста, что интеграция ее многочисленных составляющих является неразрешимой задачей. Рассогласованность сексуальности, понимаемая не как недостаток, а как следствие телесной организации человека, делает эротику противоположным полюсом взаимной нежности; в нежности отношение к другому побеждает эротику и может привлечь ее на свою сторону в качестве чувственного аспекта сексуальности; в эротике же эгоистический принцип удовольствия берет верх над жертвенностью.

Эротика, в узком и уничижительном значении этого слова, существовала во все времена (некоторые наши корреспонденты, как увидим в дальнейшем, утверждают, что в нашей прагматичной цивилизации, где господствует труд, эротика идет на убыль); культура удовольствия является существеннейшей возможностью человеческой сексуальности, единственным, что она не позволяет уравнять с продолжением рода; культура удовольствия связана с игрой, и она становится игрой; культура удовольствия вызвана к жизни нежностью, но всегда может обернуться против нее; это - змий, которого нежность пригрела у своей груди. Уж точно змий: это следует признать и с этим необходимо согласиться; демонизм Эроса коренится в его двоякой возможности - эротике и нежности; давление, которое институт супружества оказывает на нежность, заставляет эротику отказываться от центробежных тенденций, и в то же время институт супружества содействует соединению эротики с нежностью.

Однако если «эротика» существует от века и является весьма рискованной возможностью человеческой сексуальности, то ее современные превращения кажутся абсолютно новыми; именно их мы попытаемся исследовать в дальнейшем; здесь же я ограничусь тем, что остановлю свое внимание на трех группах явлений - взаимосвязанных и взаимодействующих. Прежде всего, существует такой феномен, который я назвал бы скатыванием в незначащее. Устранение сексуальных запретов привело к таким любопытным последствиям, которых поколение Фрейда не знало; я имею в виду доступность, приведшую к утрате ценностей: сексуальность оказалась чем-то совсем близким, наличествующим и в то же время сведенным к простой биологической функции, к незначимой функции. Таким образом, предельная точка разрушения витально-косми-

ческого священного стала и предельным моментом дегуманизации сексуальности.

Для появления этого феномена потребовались особые обстоятельства: проникновение секса в экономическукгжизнь и в научные исследования, завоевание женщиной равных прав с мужчиной, что обеспечило ей сексуальную свободу, которая до сих пор была привилегией мужчины; короче говоря, все, что облегчает сексуальную связь, содействует вместе с тем падению до нулевой отметки ее смысла и ценности.

К этому присоединяется распространение в обществе вульгарной сексологической литературы. Человек начинает лучше разбираться в себе, и его сексуальность тем самым становится публичной; однако, теряя свою таинственность, сексуальность теряет и свой сокровенный смысл. Мы тоже млекопитающие, говорил Беген... Но в этом есть нечто необратимое: получая распространение, наука о человеке становится, в свою очередь, новым культурным феноменом, частью нашей ситуации.

Наконец, сексуальность испытывает воздействие других факторов, принимающих участие в деперсонализации человека, в его обезличивании. Свидетельства американских психоаналитиков в этом смысле весьма поучительны: они наблюдают отступление на второй план типа человека, находящегося во власти торможения, который был характерен для викторианской эпохи, и выдвижение на первый план менее ощутимых симптомов, таких как утрата эмоциональности, неспособность ни любить, ни ненавидеть; их клиенты все чаще жалуются на то, что они в сексуальных отношениях не испытывают эмоционального подъема, который целиком захватил бы их, что не способны «заниматься любовью» без любви.

Падение сексуальности до уровня незначимого явления - это одновременно и причина, и следствие этого краха эмоциональности, как если бы социальная и сексуальная анонимность поддерживали друг друга.

Второй феномен: наряду с тем, что сексуальность становится незначимой, она становится и более необходимой в качестве компенсации за потери, которые человек несет в других областях своей жизни; сексуальность, подстегиваемая своей компенсаторной и реваншистской функцией, становится в определенном смысле неуправляемой. О каких опасных явлениях идет речь?

Прежде всего, это - разочарование в труде; здесь, как нигде, уместно обратиться к серьезным исследованиям, посвя-

230

П. Рикёр. История и истина

щенным теме «цивилизация труда и сексуальность». То, что труд, обладая анти-либидозным характером, благотворно воздействует на инстинкт, прекрасно продемонстрировала фрейдистская школа эго-психологии (Хартман, Эриксон и др.); нет никакого сомнения в том, что личность сама себя созидает, что «я» добивается своей автономии в условиях бесконфликтной ситуации (по крайней мере там, где речь идет об инстинктах); труд, опираясь вместе с языком на институты, приобщающие людей к жизни, является одним из условий достижения этой бесконфликтной ситуации (conflit - free sphere Эриксона). Однако последствия этого не менее значительны: опыт современного человека, его «недовольство» обществом, ведущим целенаправленную борьбу с природой, его разочарование более серьезны, чем то, что можно назвать простым отказом от социально-политического режима, обусловливающего характер его труда; он разочарован самим технологическим миром и, в итоге, ищет смысл своей жизни не в труде, а в досуге. Эротика в таком случае предстает как одна из составляющих досуга: зачастую такой досуг получают без особых усилий, по крайней мере, если иметь в виду так называемую нецивилизованную эротику.

К этому первичному разочарованию прибавляется разочарование «политическое». Мы являемся свидетелями своего рода крушения политической трактовки человека. Человек, наделенный возможностью созидать историю, стремится к не-ис-тории; он не хочет, чтобы его определяли в соответствии с «социальной» ролью, он мечтает о жизни вне каких-либо социальных определений. Фильм «Мошенники» («Les tricheurs») демонстрирует нам подростков, абсолютно безразличных к своей общественно-политической роли. Может быть, это характерно для традиционных обществ, у которых нет великой цели? Я не знаю. Во всяком случае, эротика становится мощной поддержкой не только для досуга в его противоборстве с трудом, но вообще для частного в его борьбе с публичным.

И наконец, что еще более существенно, эротика свидетельствует о более радикальном разочаровании, о разочаровании в «смысле»; существует тайная связь между эротикой и абсурдом. Поскольку все лишено смысла, остается лишь одно мгновенное удовольствие с его уловками. Это подводит нас к третьему феномену, непосредственно связанному с природой эротики; если мятущаяся сексуальность не имеет значения и вместе с тем настоятельно необходима в качестве реван-

Часть вторая. Истина в исторической деятельности 231

ша, то остается вызвать к ней интерес. Тогда эротика выступает в качестве реванша не только за то, что труд, политика, слово утратили свое значение, но и за то, что утратила свое значение сама сексуальность. Отсюда - поиски фантастической сексуальности. Эти поиски лишают человеческую сексуальность фундаментальной способности, о которой мы уже говорили: способности отделять удовольствие не только от его функции продолжения рода (это делает также любовь-нежность), но и от нежности. Так человек оказывается вовлеченным в изнурительную борьбу с психологической ущербностью удовольствия; он, будучи связанным с биологической необузданностью, лишается возможности самосовершенствоваться. Эротика начинает создавать свой вымышленный мир в промежутке, ограниченном, с одной стороны, гедонистическим разочарованием, с другой - исчерпанностью чувственности. Отсюда - крайняя безысходность всей этой затеи: обостренный эротизм, который свойствен человеку, посвящающему свою жизнь сексу; изощренный эротизм в его разнообразных формах; воображаемый эротизм, связанный с позициями: выявлять - скрывать, отказывать - позволять; рассудочный эротизм любопытствующего, который отводит третьему лицу все эротические роли: на каждом из этих путей в игру вступает сексуальная фантазия, связанная с наличием различных героев сексуальности; однако благодаря этим формам мы видим, как шаг за шагом совершается переход от тесных отношений к безутешному одиночеству. Глубокое отчаяние, связанное с эротикой - оно напоминает знаменитую дырявую бочку из греческой легенды,- заключается в том, что мы оказываемся не в состоянии компенсировать утрату ценности и смысла с помощью эрзаца нежности.

ТАЙНА СЕКСУАЛЬНОСТИ

Я не хотел бы заканчивать свое изложение на этой пессимистической ноте и попытаюсь сблизить одну с другой обе части моего анализа. Изучая пути, которыми идет сексуальность - путь нежности и путь эротизма, - можно сказать следующее: сексуальность в своей основе, вероятно, остается герметически замкнутой и не доступной ни для человеческой рефлексии, ни для человеческой власти; как представляется, именно в силу своей непрозрачности она не в состоянии за-

232

П. Рикёр. История и истина

нять место ни в этике нежности, ни в не-этике эротизма; по этой же причине она не может быть поглощена ни этикой, ни техникой - ее можно лишь представить символически, опираясь на то, что осталось в нас от мифа.

В конечном счете, когда два существа сливаются вместе в объятии, они не знают, что делают, не знают, чего хотят, не знают, к чему стремятся, не знают, что обретут. Что означает это желание, толкающее их навстречу друг другу? Это жажда удовольствия? Да, скорее всего так и есть. Но это слишком простой ответ; ведь мы одновременно предчувствуем, что желание, как таковое, не содержит свой смысл в себе самом: оно фигуративно. Но что же оно символизирует? Мы одновременно и понимаем, и не понимаем того, что секс входит в совокупность возможностей, где космическая гармония забывается, но не упраздняется; что жизнь больше, чем жизнь,- я хочу сказать, что жизнь значительно больше, чем борьба со смертью, что срок платежа фатально отодвинут; что жизнь уникальна и универсальна, что она принадлежит всем и что именно к этому таинству приобщает нас сексуальное наслаждение; что человек нравственно и юридически становится личностью, если он захвачен потоком Жизни,- такова истина романтизма, понимаемая как истина сексуальности. Однако это ясное понимание полно неопределенности, поскольку мы отлично знаем, что эта вселенная, которой причастно сексуальное наслаждение, внутри нас потерпела крах; что сексуальность - это выступившая из воды часть Атлантиды. В этом - ее загадочность. Эта распавшаяся на куски вселенная не доступна простому пониманию, она - предмет научного истолкования, имеющего дело с древними мифами;'она обретает свою жизнь благодаря герменевтике, то есть искусству «интерпретации» писаний, ныне утративших способность говорить; и новый пробел отделяет один обломок смысла, восстанавливаемый герменевтикой языка, от другого его обломка, который сексуальность выявляет органическим образом, без помощи языка.

Пойдем дальше: загадка сексуальности состоит в том, что она несводима к составляющему человека триптиху: язык - инструмент - институт. С одной стороны, сексуальность на деле принадлежит до-лингвистическому существованию человека; но как только она становится экспрессивной, она уже есть инфра-... пара... суперлингвистическое выражение', конечно же, сексуальность приводит язык в действие, однако она пронизывает его, нарушает, возвышает, оглупляет, пре-

Часть вторая. Истина в исторической деятельности 233

вращает в шепот, в заклинание; сексуальность лишает язык его посреднической роли; сексуальность - это Эрос, а не Логос. Таким образом, целостное воссоздание сексуальности средствами Логоса совершенно невозможно.

Эрос принадлежит иной сфере до-технического существования человека; даже когда человек становится ответственным за Эрос, включает его в мир телесной техники (идет ли речь только об искусстве сексуального воспитания или, особенно, о регулировании деторождения), сексуальность остается не-инструмен-тальной; инструменты должны были бы привести ее к гибели; сексуальность полностью находится вне отношения «замысел - инструмент - вещь», она - осколок не-инструменталь-ной непосредственности; отношение «тело - тело», или, скорее, «личность-тело - тело-личность», существует целиком вне мира техники. Как только внимание фиксируется или сосредоточивается на технике урегулирования или на технике, предусматривающей стерильность, волшебство исчезает.

Наконец, что бы ни говорили о некой устойчивости в супружестве, Эрос не подлежит институализации. Сводя Эрос к контракту, к супружескому долгу, ему наносят оскорбление; естественность его отношений не подлежит анализу в понятиях «долг - обязательство», его закон, переставший быть законом,- это взаимное дарение. Именно поэтому он вне права, рядом с правом, выше права. Таким образом, Эрос в силу самой своей сути, своего демонизма угрожает институту - любому институту, в том числе и институту брака. Любовь в том виде, как она существует в нашей культуре, пролагает себе путь между двумя пропастями: пропастью необузданного желания и пропастью лицемерной жажды постоянства, этой карикатуры на строгую верность.

Счастливое единство Эроса, не терпящего никаких правил, и института, который человек не в состоянии поддерживать, ничем не жертвуя, в жизни случается редко.

Труд и слово

Связь слова и труда в нашей жизни наиболее ярко свидетельствует о том, какие напряженные отношения существуют между динамикой личностного существования и мучительным ходом цивилизации. Для нашей цивилизации эта связь - изначальна, фундаментальна и вместе с тем является весьма специфическим результатом исторического развития культуры и техники. Так что можно только удивляться тому, что эта связь в ее испокон веков существующих формах только начинает осмысливаться с помощью феноменологического анализа, использующего термины «говорить» и «делать», и она же изучается на весьма высоком и сложном уровне путем обращения к современным задачам, поставленным положением литературы в технической цивилизации, трудностями Университета, расширением технического образования, гуманистическими проблемами индустриального развития и т. д. Мы попытаемся посмотреть на вещи с двух крайних позиций: с позиции радикальной и с позиции актуальной; с точки зрения истоков труда и слова, с одной стороны, с точки зрения современных задач цивилизации труда и слова, с другой стороны. В анализ этих двух тенденций вклинятся рассуждения о значении и силе слова.

Чем обусловлена эта тема? Мне представляется, что, обратившись к ней, я смогу под новым углом зрения рассмотреть проблему единства цивилизации, которую я начал исследовать ранее в связи с вопросами об истине и о многих порядках истины. Мне уже стало ясно, что цивилизация идет вперед как путем выдвижения все новых и новых проблем и их усложнения, так и путем приближения к тому органическому единству, о котором свидетельствуют ее великие периоды. Изначальная диалектика слова и труда возвращает нас в русло тех же дебатов. В самом деле, настоящее исследование имеет дело с теми же разочарованиями и тем же беспокойством: разочарованием перед лицом современных форм философии труда (марксизм,

Часть вторая. Истина в исторической деятельности 235

экзистенциализм, христианские позиции); беспокойством по поводу понятия цивилизация труда.

Открытие человека в качестве трудящегося является одним из величайших событий современного мышления; наше горячее желание учредить цивилизацию труда находится в полном согласии с предположениями, высказанными в отмеченных философских концепциях труда. Я полностью поддерживаю их философские и социально-экономические выводы, и весь мой анализ будет направлен на то, чтобы ответить на разочарования и беспокойство, родившиеся внутри моего согласия и питаемые самим этим согласием.

Мое разочарование связано с тем, что, как я считаю, эта реабилитация труда совершается в пустоте. Такие мысли, на деле, рождаются по поводу определенного понимания труда: труда как борьбы с физической природой, идет ли речь о прежних ремеслах или об инструментальной технике; далее, понятие труда шаг за шагом расширяется до такой степени, что готово включить в себя всю научную, моральную и даже умозрительную деятельность и превратиться тем самым в весьма неопределенное понятие человеческого существования - борющегося, но не созерцающего. Отныне труд обозначает любое воплощение человека, поскольку он - никто иной, как человек, которому свойственно активно трудиться; нет ничего человеческого, что не было бы практикой; более того, если считается, что человеческое существо идентично самой своей деятельности, то следует утверждать, что человек есть труд. И почему бы философии труда не включить в себя и свойственное человеку созерцание, если истинно то, что в сердцевине вечной жизни человека рождается и утверждается новая сфера деятельности как борьбы? В таком случае будут утверждать, что человеческое созерцание - это тоже труд.

Наконец, разве не очевидно, что теология труда подхватывает и развивает основные идеи и прогнозы философии труда, рассматривая труд как продолжение божественного творения? Именно такое прославление труда меня и беспокоит. Понятие, которое обозначает всё, уже ничего не обозначает. Рефлексия стремится сохранить достижения исследований, в которых понятие труда имеет определенный смысл - в частности, признается сомнительная ценность ручного труда, «в ходе которого не идут на уловки как с материей, так и со словами или с культурой, запечатленной в словах»,- но в которых понятие труда достигает своего наивысшего значения, чтобы собрать

236

П. Рикёр. История и истина

воедино все выгоды, которые можно извлечь из этого неопределенного понятия. К ручному труду апеллируют вновь и вновь, когда осмысливают человека с позиций основного тезиса: делать и, делая, созидать себя.

Однако нет никакого обмана в этой рефлексии, которая заставляет самый что ни на есть материальный смысл слова «делать» шаг за шагом подниматься до уровня самой что ни на есть духовной деятельности по мере того, как устраняются препятствия и строптивая природы, с которой борется человек-труженик, превращается в предстоящий перед познанием непонятный мир и, в конечном счете, в нас самих,- в сопротивление нашего непокорного тела и в неясность наших страстей. Здесь нет обмана, но есть скрытая пристрастность и, если так можно выразиться, чрезмерное усердие.

Проблема заключается не в том, чтобы так или иначе остановить развитие этой рефлексии, которая постепенно подчиняет борющемуся человеку все аспекты его деятельности; вопрос, скорее, в том, чтобы соединить эту интерпретацию человеческого удела с другим его прочтением, которое постепенно накладывается на нее. Ведь слово также все больше и больше овладевает всем человеческим; не существует мира труда и вселенной слова, которые извне ограничивали бы друг друга, а есть сила слова, пронизывающего все человеческое, проникающего в него, в том числе в технику, инструменты, руку.

Мое разочарование внезапно обретает смысл: не говорит ли такого рода тщетное умаление восхитительного понятия труда об отсутствии чего-то такого, что было бы противоположно ему, но вместе с тем соразмерно с ним, того, что, ограничивая труд, вместе с тем детерминировало бы его? Знаменательно, что в этом прославлении труда ему определяли противоположность, слишком далекую от него, слишком неопределенную и, так сказать, химерическую и чуждую человеку - созерцание; это не некое, как сказали бы, вынужденное созерцание, а чистое созерцание, взгляд, который в какой-то миг пронизывает всё, видение без усилия, поскольку оно не встречает на своем пути препятствий, обладание, не имеющее последствий, поскольку достигается без усилий. Отождествлять существование с трудом значит устранять это чистое созерцание из собственно человеческой ситуации. Но это - тщетная затея, во всяком случае малорезультативная, поскольку такого рода предельная идея не является для рефлексии полюсом притяжения. Это - химера, которая отодвигается от нас, высвобождая

Часть вторая. Истина в исторической деятельности 237

место для всестороннего, собственно человеческого феномена. Разве не было бы более плодотворным выявление смысловых противоречий внутри конечной человеческой жизни, в самом сердце борющегося человека? Не пролило ли больше света отыскание внутри труда соразмерного с ним и противоположного ему полюса, который, постоянно ставя под вопрос его самодостаточность, поднимал бы на новую ступень его значение? 1апример: что означает, когда я говорю, что, возвращаясь с ра-эоты, я тружусь или что, возвращаясь с работы, я отдыхаю? Гружусь ли я, когда читаю, смотрю кино, прогуливаюсь? Тружусь ли я, общаясь с друзьями или предаваясь любви? Тружусь пи я, когда занимаюсь чем угодно? Величие труда заключается . том, чтобы быть в споре со всеми иными способами существования и тем самым ограничивать их и ограничиваться ими; гся нас этим иным - наряду с другими «иными» - является лово, которое оправдывает и оспаривает величие труда.

ПАТЬ И ГОВОРИТЬ

Ведь слово - тоже достояние человека; оно тоже является модусом финальности; оно, в отличие от чистого созерцания, не находится вне человеческой ситуации; оно - не слово Бо-жие, не творящее слово, а слово человека, один из аспектов его борющегося существования; оно действует в мире, оно что-то производит в мире; или, скорее, говорящий человек создает что-то и вместе с тем создает себя, но делает это иным способом, нежели с помощью труда.

Посмотрим, как слово рождается в тесной связи с жестом; обратимся к гипотезе, которая чаще всего используется при прагматистском толковании языка: предположим, вслед за Пьером Жане, что самое простое слово было чем-то вроде повелительного выкрика, предшествовавшего деятельности и эмоционально облегчавшего ее (опыт, на который мы ссылаемся, мог и не иметь места в действительности: он является своего рода воображаемой реконструкцией, помогающей выявить современную структуру языка); этот выкрик вожака выделялся из деятельности как ее начальная фаза, как ее начало; таким образом, выкрик - это слово, приказывающее действовать, а не действие. Этот повелительный выкрик, следовательно, входит в цикл жеста: в некотором роде он действует как жест; он - как бы начальная фаза, как толчок, а затем - и как регу-

238

П. Рикёр. История и истина

лятор деятельности. Таким образом, любое слово можно постепенно свести к практике: в обычном случае оно есть не что иное, как момент; этот момент становится этапом практики, как только краткий призыв превращается в предваряющую действие схему, в План, который является словесным предвосхищением практики. В итоге, мир культуры в целом можно трактовать как долгий окольный путь, исходящий из деятельности и в деятельность возвращающийся.

Момент, этап, окольный путь: слово, в его подлинном смысле, есть дополнение к делу преобразования человеческой среды, осуществляемого самим человеком. Именно эта фундаментальная возможность лежит в основе марксистского понимания культуры, где труд признается движущей силой, объединяющей все человечество.

Однако слово с самого начала раздвигает границы жеста и вырывается вперед. Призыв перестает быть эмоциональным компонентом осуществления деятельности; он уже имеет значение для всей деятельности. Он «хочет говорить» о деятельности в целом; он воспаряет над ней, он контролирует ее. (Эту функцию контроля - ?bersichtlichkeit - мы найдем у психотехников, занимающихся индустриальным трудом, функцию, которая содержит в себе зачатки интеллектуальной деятельности, способной выполнить частичный и монотонный труд; мы не касаемся здесь зарождения конкретных проблем цивилизации, а с самого начала переносимся в центр вопросов, поставленных, например, техницистским гуманизмом.)

Повеление, которое звучало, предваряя готовый стать действием жест, впервые намечало возможность дистанцирования, рефлексивного отступления, интервала, дыры в целостном, готовом к осуществлению жесте и возможность начертания плана, предваряющего целостный жест.

Родившееся вместе с жестом, слово направляет жест, придавая ему значение. Слово - это смысл, понятый как то, что надлежит делать.

Исходя из этого историю труда можно интерпретировать как историю, пронизанную историей слова и испытывающую ее воздействие. Именно говорящий человек преобразует свои инструменты, предвосхищая с помощью языка новое воздействие тела на материю. Инструмент значительно удлиняет тело, чтобы обнаружить в нем самом принципы его же революционного развития. Инструмент, так или иначе предоставленный самому себе, становится привычным и консервативным, о чем

Часть вторая. Истина в исторической деятельности 239

свидетельствуют рабочие инструменты крестьянина и ремесленника - они, сопротивляясь изменению, остаются теми же самыми. Именно слово радикально меняет достигнутые формы жеста и инструмента: поражение и страдание толкают человека к размышлению и вопрошанию. Так формируется внутренняя речь: как сделать по-другому? Инструмент, пребывающий в подвешенном состоянии, инструмент, о котором говорят, вдруг подвергается воздействию со стороны иных возможностей действия; радикальное изменение формы, реструктуризация телесных операций совершаются с помощью слова; в этой завоеванной пустоте, открытой благодаря поражению и вопрошанию о нем, язык предвосхищает, означивает и, опираясь на воображение, стремится к коренным преобразованиям.

Особая роль принадлежит слову при переходе от инструмента к машине. Как отмечает Эмманюэль Мунье в работе «Мелкий страх в XX веке», «машина не является простым материальным продолжением наших телесных органов. Она принадлежит иному порядку: дополнение к нашему языку, вспомогательный язык математиков, служащий для проникновения в тайны вещей, для обнаружения их скрытых возможностей, не нашедших еще употребления резервных сил».

Именно потому, что человек вместо того, чтобы просто жить и хозяйствовать на разделенной межевыми столбами земле, заговорил о геометрическом пространстве, стала возможной математика, а благодаря ей, вследствие индустриальной революции, родились математическая механика и техника. Вызывает удивление, что Платон своей деятельностью по наименованию линии, поверхности, равенства и подобия фигур и т. п., которая строго запрещала всякого рода манипуляции с фигурами и физические преобразования, содействовал созданию евклидовой геометрии. Этот аскетизм математического языка, которому мы, в конечном счете, обязаны рождением машин и машинной цивилизации, был бы невозможен без героизма Парменида-логика, отвергавшего мир становления и практики от имени самоидентичности значений. Именно этому отказу от движения и труда мы обязаны тем, что на свет появились работы Евклида и Галилея и родился мир современной техники с его приборами, механизмами, машинами. Ведь в них сливаются воедино всё наше знание, наши слова, которые вначале отрекались от изменения мира; благодаря превращению языка в абстрактное мышление мы сегодня имеем мир техники, который в своей совокупности есть вторжение мира слов в мир

240

П. Рикёр. История и истина

мускулов. Это воздействие мира понятий на мир прагматики многое проясняет: оно выявляет начальную составляющую самой производительной деятельности, а также рождение спора между словом и трудом. Это взаимное наступление друг на друга уже есть изначальное опротестовывание друг друга: практика берет на вооружение слово как средство планирования, слово же есть изначальное рефлексивное отступление, «размышление о смысле», рождающаяся theoria. Эта постоянно возобновляющаяся первичная диалектика заставляет нас решительно отказаться от любой бихевиористской и a fortiori от эпифеноменистической интерпретации так называемых культурных надстроек общества. Язык в равной мере является и надстройкой, и базисом. Здесь надо категорически отказаться от схематических построений надстройки и базиса и противопоставить им круговое движение, где два понятия поочередно то включаются одно в другое, то обретают самостоятельность.

СИЛА СЛОВА

Слово, которое ближе всего стоит к труду, которое повелевает, уже есть зарождающаяся критика труда в двух ее смыслах: осуждения и наложения границ.

Слово - это критика труда, поскольку оно, возникнув, временно приостанавливает заботу о жизни, являющуюся сутью труда; оно дистанцируется, оно размышляет.

Однако, приостанавливая заботу, оно возобновляет, продолжает ее иным способом, но она тем не менее остается присущей борющемуся человеку, его финальности: слово переводит заботу в план знаков.

Останемся на время в узких границах повелевающего слова, позволившего нам пробить первую брешь в замкнутой сфере деятельности. Какую новую операцию в рамках труда изобретает слово?

Прежде всего специфическую деятельность по отношению к другому, говорящую о влиянии, а не о производстве. Производство имеет отношение к природе - материальной или нематериальной,- к некому «?a» в третьем лице. Влияние, даже если оно осуществляется в повелительной форме, уже предполагает другого, вторую личность: каким бы ни было повеление - настойчивым или вежливым, прямым или завуалированным,- оно порождает другого как «следование», которое

Часть вторая. Истина в исторической деятельности 241

уже не является «результатом». Отношение «требование- следование»1 выходит за рамки отношения «производство- продукт». Это родившееся из слова межчеловеческое отношение внедряет в труд одно противоречие и одну составляющую. Противоречие: поскольку влияние в корне противоположно осуществляемой без взаимности деятельности преобразования, то есть производству. Составляющая: поскольку влияние обогащает труд всей гаммой межчеловеческих отношений: всякий труд есть со-трудничество, то есть труд, не только выполняемый несколькими людьми сообща, но и обсуждаемый ими. Психосоциология постоянно сталкивается с этим социальным и вербальным (социальным, потому что вербальным) слоем труда. Таким образом, низкая производительность труда и усталость вызваны нарушением межчеловеческих отношений, которые выражают не только разделение труда как таковое, но и социальную организацию труда: отношение товарищества на предприятиях, отношение исполнения между конструкторскими бюро и производственными участками, отношения социального подчинения между дирекцией и рабочими коллективами, не считая все те социальные отношения, которые действуют внутри предприятий и за его пределами; все эти отношения, управляющие трудом - во всех смыслах слова «управлять»,- находятся в мире слова.

Однако повелевающее слово обращено не только к другому, но и к человеку вообще, который благодаря слову обретает статус означающего. Тот, кто говорит, говорят о себе самом, решает о себе; он также выносит суждение о себе, которое проясняет его и не позволяет говорить о нем, полагаясь на первое впечатление. Внутренняя речь, в которую облекается любое решение, прекрасно свидетельствует о человеческой деятельности, которую представляет слово: если бы я никогда не разговаривал сам с собой, мне бы ни за что не выбраться из сумеречной нечеловеческой жизни животного. Я в той же мере, что и мой труд, управляю самим собой.

Но за этим воздействием на другого и на собственное «я» - за словом, которое оказывает влияние, за словом, которое я, принимая решение, адресую себе,- надо суметь увидеть еще

1 По этому и некоторым другим вопросам, изложенным на следующих страницах, я в своем анализе воспользовался идеями Вальтера Порцера (Porzer), изложенными им в книге: «Das Wunder der Sprache». Ch. IX: Die Leistung der Sprache.

242

П. Рикёр. История и истина

более скрытую деятельность слова: воздействие самого знака на смысл, работу смысла, приведенного в движение словом. Слово, скажем мы, само ничего не «делает», более того, оно «заставляет делать» (идет ли речь о другом или о «я», понимаемом как другой); однако если слово заставляет делать, то потому, что оно означивает то, что предстоит сделать, и что означенная для другого деятельность «понятна» ему и он «следует» ей.

Означивать смысл значит совершать довольно сложное действие. В рамках настоящего очерка можно лишь сделать некоторые замечания по поводу этого действия, являющегося полной противоположностью труду, даже если оно и включено в сам труд.

Прежде всего, нет слова, не совершающего различения деятельности, благодаря которому глагол и субъект действия (а также, в случае необходимости, его завершение, результат и средства) отделяются друг от друга. К этой деятельности различения присоединяется великая деятельность обозначения; ведь эти две вещи связаны между собой: отличать и обозначать предметы и их аспекты, действия, свойства и т. п. Различать - это первичное действие, соединять - действие вторичное. Вот почему речь связывает в фразы глаголы, имена существительные, прилагательные, дополнения, множественное число и т. п., с помощью которых мы, «фразируя» наши жесты, управляем самой нашей деятельностью; таким образом, любая наша деятельность связывает вместе то, что разделено и находится в отношении. Вне «фразировки» (phrase) человек остается бессвязным, невнятным. Смыслом «фразировки» не является ни изменение вещей или нас самих, ни производство как таковое, а означивание, а всякое означивание - это указание в пустом пространстве того, что будет выполнено с помощью труда в том смысле, в каком выполняют проект, обещание, намерение.

Эта пустота, в какой происходит означивание, несомненно, является причиной нищенского состояния языка и философии, но она изначально составляет величие языка, поскольку именно благодаря тому, что значения означивают, но не действуют, слово сочленяет и структурирует деятельность.

Эта «недееспособность» слова с точки зрения «дееспособности» труда как раз и есть деятельность, работа, хотя, однако, слово не является трудом как таковым. Чтобы подчеркнуть это, скажем, что то, что мы назвали «фразировкой» деятельности, является высказыванием (в том смысле, в каком говорят: относительное высказывание, неопределенное высказы-

Часть вторая. Истина в исторической деятельности 243

вание и т. п.); каждое высказывание выражает акт полага-ния. Человек, говоря, полагает смысл; это его словесный способ деятельности.

Эта деятельность полагания растворяется в повседневной речи, уставшей от того, что ее проговаривают; она выдвигается на первый план в математическом языке, где наименование всегда выглядит новым. «Название дают части пространства, ограниченного во всех отношениях. Дают название поверхности... линии, наконец, точке...» Брис Парен в свое время восхищался этой способностью полагать, формировать смысл, с помощью наименования: «Наименование и есть первое суждение... наши слова созидают существа, ...не ограничиваясь простым проявлением чувств... слово по своей природе является абстракцией в том смысле, что оно не выражает реальности, а обозначает ее в истине»1. Правильно говорить - это непосильная ответственность.

Слово сомнения

Однако слово не только повелевает: пора снять ограничение, наложенное на анализ условностями педагогического характера; рефлексия по поводу регулятивной деятельности языка уже выходит за рамки повелевающего слова.

Слово, которое хочет говорить, которое стремится понимать и надеется быть понятым, уже тем самым есть слово сомневающееся, слово выбирающее, слово поэтическое.

Повеление заставляет делать. Сомневающееся слово вопрошает: что это? что это значит? Вопрошание существует только потому, что существует сомнение; поставить под вопрос - значит усомниться. Так же, как инструмент - это привыкание и успокоение, слово в своем первом проявлении - тоже привыкание и успокоение: говорят, что... «Так делают» тесно связано с «говорят». Застойная цивилизация загипнотизирована множеством полезных инструментов и фраз.

Верование как спонтанное движение докритического существования своей обыденностью запечатлевает манеру говорить и действовать, превращая жесты и слова в безжизненную традицию. Слово вызывает к жизни инструмент только потому, что слово вызывает к жизни слово: «вы верите?».

Brice Parain. Recherches sur la nature et les fonctions du langage.

244

назад содержание далее



ПОИСК:




© FILOSOF.HISTORIC.RU 2001–2023
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'