говорить о сознательной «подделке» или об «апокрифических» писаниях, как и по поводу Второзакония Моисея в Ветхом, или учения о Логосе в Новом Завете. Также и орфическая космогония представлена во многих вариантах, и невозможно точно установить их последовательность во времени. Вполне допустимо, что некоторые из них были известны одновременно, не пробуждая сомнений своими резкими разногласиями в доверчивом чтеце этих «священных писаний». До нас дошли четыре версии или отрывка из них. Одна версия сохранена нам сведущим в истории Эвдемом, учеником Аристотеля; но из его пересказа до нас дошло лишь то скудное сведение, что Ночь была высшим из первых божеств. Этот взгляд встречаем мы уже у Гомера в том стихе, где говорится о боязни Зевса совершить что-либо неугодное Ночи, которая, таким образом, представляется существом, превосходящим силой самого Отца богов. Также и маори знают «Праматерь Ночь», а в космологических учениях греков - у легендарного Мусэя, как у провидца Эпименида, у сказателя Акусилая, как и еще у одного безымянного автора Ночь занимает первое место.
Едва ли заслуживает внимания вторая версия, заключающаяся в тех двенадцати стихах, излагающих происхождение мира, которые александрийский стихотворец Аполлоний вложил в уста Орфею в своем эпосе «Аргонавты». Эта версия не претендует на историческую достоверность, да и содержание ее не указывает на нее. Принцип «раздора», разделяющего здесь четыре стихии, принадлежит, так как и подразделение этих последних, младшему натурфилософу Эмпедоклу. Изложенная здесь борьба богов отчасти совпадает с повествованием Ферекида, причем незначительные отклонения от него не производят впечатления большей древности и подлинности. Ибо в то время, как у сиросского богослова бог Змий и Хронос борются за власть, и победителю достается в качестве обители и владения надземная область, а покоренному - под-
100
земный мир - здесь бог Змий вначале владеет Олимпом, в чем мы должны видеть лишь позднейшее отклонение от первоначального сказания и искусственное развитие его, так как змеиные твари по природе своей принадлежат земному царству и так и изображаются во всех мифологиях. Не будем задерживать читателя и на третьей версии, тем более, что сами пересказчики решительно противопоставляют ее ходячему орфическому учению; притом черты, отличающие ее от него, отнюдь не носят характер более древний, и, кроме того, она связана с именами Иеронима и Гелланика, личности и время жизни которых совершенно не установлены.
Совсем иначе обстоит дело с четвертым и последним пересказом орфических учений о происхождении мира и богов, вошедшим в состав так называемых «Рапсодий». Новейшие исследования, произведенные по почину одного из светил нашей науки (Христиана Августа Лобека) с точностью установили следы и заимствования этого учения у поэтов и мыслителей VI века, и причины, по которым долго оспаривалось и до сих пор еще оспаривается его древнее происхождение, признаны неосновательными. Мы не можем вполне обойти этот спор, затрагивающий весьма важные вопросы. Но прежде всего следует изложить существенные черты этой космогонии. Во главе ее мы снова, как и у Ферекида, находим Хроноса, или принцип времени. Он существовал извечно, тогда как стихия света или огня, названная Эфиром, и «страшная бездна» Хаос - лишь первые из рожденных во времени. Затем «могучий Хронос» создает из Эфира и из «темным туманом» наполненного Хаоса «серебряное яйцо». Из яйца произошел «первенец» богов - Фанес, или Светоносец, носивший также название бога любви (Эроса), Разума (Мэтис) и еще одно невыясненное имя Эрикапея. В качестве носителя семян всех существ он объединяет в себе оба пола и порождает из себя Ночь, затем зловещее змеиное божество Ехидну, а в со-
101
единении с Ночью - Небо и Землю (Урана и Гею), родоначальников среднего поколения богов. Мы умолчим о Титанах, Гигантах, Парках, Сторуких, так как орфическая теогония по отношению к ним ничем существенным не отличается от учения Гесиода. Кронос и Рея также принадлежат к среднему поколению богов. Их же сын «Зевс, глава и средина одновременно, все породивший», «Зевс - основа Земли и Неба, усеянного звездами», поглощая Фанеса, объединяет этим в себе семена всего сущего и вновь выделяет их, создавая третье и младшее поколение богов и весь видимый мир.
Попытаемся разобраться в основных идеях этой концепции, отметить ее существенные черты, определив насколько возможно их историческое происхождение и этим способствуя освещению вышеупомянутого спорного вопроса. Слишком очевидно, что составные части этой космогонии не вполне однородны и лишь в позднее время слились в единое целое. То, что начало света и огня (Эфир) выступает уже на ранней ступени мирового процесса в образе Фанеса, в качестве светоносца, названного первенцем богов, если и не является противоречием, то все же едва ли допустимо при первоначальном создании мифа. Развитие мифа обычно стремится к усилению, а не к притуплению его основных черт. Легко можно допустить, что тут переплелись два наслоения спекулятивного мифотворчества: одно - до известной степени натуралистическое, и другое, отводящее большую роль творящей деятельности самих божеств. «В потоке времен возник под действием тепла и света из темной, бушующей в пространстве материи мир», - подобно растению, можем мы добавить, которое распускается и растет под животворным лучом солнца: весьма вероятно, что такова была идея, нашедшая себе мифическое выражение в первой части космогонии. «Извечная бесформенная тьма породила божество света, создавшее мир» - вот другая и существенно отличная от
102
первой мысль. Связующим звеном между обоими взглядами служит встречающееся в орфической поэзии определение Фанеса как «сына светозарного Эфира». Также и миф о мировом яйце дошел до нас, по-видимому, не в первоначальном виде. Ибо, несомненно, он произошел из следующего представления: мир есть живое естество, и он возник во времени. Его происхождение - таков вывод - должно походить на происхождение живого существа. Круглый свод неба напоминал собой форму яйца; из этого последовало предположение, что когда-то существовало яйцо, потом оно разбилось, - верхняя половина его сохранилась в виде небосвода, из нижней произошла Земля и заселяющие ее существа. Однако ничто не указывает определенно на то, что видоизменение мифа о мировом яйце произошло впервые на греческой почве. Этот распространенный миф существовал не только в Греции, Персии и Индии, но и у финикийцев, вавилонян и египтян, и появляется у последних в том же виде, в каком мы встречаем его в орфической космогонии. Вот как гласит египетское учение о происхождении мира: «Вначале не было ни неба, ни земли; глубоким мраком объятый мир был наполнен безгранной извечной водой (называемой египтянами Нун), хранящей в своем лоне мужские и женские семена или зародыши будущего мира. Божественный извечный Дух, нераздельный от водной стихии, почувствовал жажду творчества, и его Слово пробудило мир к жизни... Творение началось с создания яйца из водной первостихии, из которого произошел солнечный свет (Ра), непосредственная причина жизни в пределах земного мира». В то же время бог Пта (быть может, не бесполезно указать, как многообразны были версии этого мифа и в долине Нила), по мнению верующих, «как гончар, вращал на кругу яйцо, из которого возник мир». От внимательного читателя не ускользнуло, что и в упоминании египетского мифа о мужских и женских семенах видно сходство с миротворящим богом света орфи-
103
ческих преданий, соединившим в себе оба пола. Еще больше напоминают нам его двойственную природу мужские божества, которых так много в пантеоне Вавилона.
Если добавить к этому, что стоящий во главе нашей космогонии принцип встречается, по неоспоримому свидетельству Эвдема, и в учениях финикийцев, не говоря уже о персидской Авесте, где он выступает в образе «Зрван акарана» (беспредельное время), - то мы достаточно сказали, чтобы убедить читателя в том, что чужеземные традиции оказали немалое влияние на возникновение орфических учений. Источником их была, по всей вероятности, страна, в которой мы должны видеть не только одно из древнейших средоточий человеческой цивилизации, но и прародину ее, - подвластная Вавилону страна между Тигром и Евфратом. Этот взгляд встречал, разумеется, резкие возражения и издевательства со стороны многих исследователей, видевших унижение для эллинов в том, что они учились у более древних культурных народов и заимствовали у них семена своего знания и верований. Но упорство и узость взгляда, с каким стремятся изолировать греков от влияния других, более древних народов, не может устоять против накопления все более наглядных фактов. Едва ли кто-нибудь станет отрицать теперь то, что за несколько десятков лет вызывало не менее резкие и убежденные возражения, т.е. то, что греки своей внешней культурой, так же, как и началом своего искусства, обязаны Востоку. В применении к области науки и религии это положение пытались опровергнуть поверхностные, бессистемные и пристрастные исследования прежних поколений, но и это враждебное течение, нашедшее поддержку такого выдающегося ученого, как вышеупомянутый Лобек, должно уступить место беспартийному, всестороннему освещению исторических фактов. В качестве наемников и купцов, смелых мореплавателей и воинственных колонистов эллины, как мы видели, рано вступили в
104
разнообразные и тесные отношения с чужеземными народами. За лагерным костром, на базаре, в караван-сарае, на палубе под звездным небом и в темном уюте брачного покоя, который греческий переселенец нередко делил с туземной женщиной, происходил постоянный обмен мыслями, несомненно касавшимися небесного не менее, чем земного. Чуждые религиозные учения, из которых эллины уже давно заимствовали некоторые образы своих богов и героев, как, например, семитскую Ашторет (Афторет, Афродита) и ее возлюбленного Адониса, а позже фракийскую Бендис и фригийскую Кибелу встречали тем больше сочувствия, чем меньше растущая жажда знания и дух исследования, свойственный умственно прогрессирующему веку, удовлетворялись отечественными преданиями. Национальная гордость греков мало противилась этому влиянию. Они во все времена обладали изумительной способностью и склонностью узнавать в чужеземных богах своих собственных, остроумными перетолкованиями и приспособлениями сглаживая противоречия между чужестранными и отечественными пересказами. Мы встречаем немало забавных и поучительных примеров этой способности у историка Геродота. Что касается Вавилона, его руководящего значения и центрального положения в религиозно-историческом смысле, то достаточно указать на несколько красноречивых результатов исследований нашего времени. Единственно для того, чтобы удостовериться в возможности перенесения религиозных учений из Месопотамии в Египет, автор настоящего труда собрал несколько лет назад многочисленные документы, доказывающие, что между жителями обеих стран издавна существовали деятельные связи. Теперь можно спокойно уничтожить эти бумаги, так как результаты, достигнутые ими, превзойдены и подтверждены счастливой находкой недавнего времени. Я говорю об открытом в Тель-эль-Амарне в Египте архиве клинообразных надписей, не только обнаруживших существование дипломатичес-
105
кой корреспонденции между правителями обеих стран в середине второго тысячелетия, но и свидетельствующих, в связи с последними раскопками Лагаша, о том, что вавилонское письмо и язык были широко распространены в Малой Азии как средство общения, что и в Египте были люди, хорошо знающие его, и - что казалось бы совершенно невероятным прежде - что там проявлялся столь сильный интерес к религиозным преданиям Вавилона, что уже тогда разбирались его древние начертания на каменных скрижалях, хранившихся в месопотамских святилищах. То, что влияние этого очага цивилизации коснулось и Индии, ясно видно из заимствованного у вавилонян слова «mine», обозначающего меру веса и встречающегося в гимнах Риг-Веды. Другие разнообразные и веские свидетельства из давнего культурного взаимодействия стран между Тигром и Евфратом, с одной стороны, и Индом и Гангом - с другой - причем эта последняя была преимущественно страной заимствующей, а первая воздействующей - будут, мы надеемся, вскоре подтверждены неопровержимыми доказательствами.
Возвратимся, однако, от этого вынужденного отступления к нашей теме. Поглощение Фанеса Зевсом имело древнейшие прообразы в лице как Кроноса, который проглотил своих детей, так и Зевса, проглотившего Метис, чтобы породить из своей головы Афину, которую Метис несла в чреве. Пользование этим грубым мотивом, очевидно, вызывалось стремлением объединить разъединенные до того, самостоятельные предания о богах. В основе лежит, по-видимому, уже и ранее распространенное пантеистическое воззрение на верховного бога, который несет в себе все «семена и силы естества». И если в новой космогонии эта роль выпадает богу света, или Фанесу, то это вызывалось желанием возвратить последнему устроителю мира, конечному звену божественных поколений, все привилегии, которыми миф необдуманно одарил «первенца богов». Выступающая здесь пантеистичес-
106
кая черта орфической космогонии дала повод сомневаться в ее древности, что, по нашему мнению, совершенно неосновательно. Нам кажется вполне вероятным, что этот довольно умеренный пантеизм существовал в VI или даже VII веке в сравнительно замкнутом круге тайных школ орфиков, если мы вспомним резко пантеистический характер древнейших натур философских учений или хотя бы тот факт, что Эсхил в середине V века мог со сцены обратиться со следующими стихами к собравшемуся афинскому народу: «Зевс есть Небо, Зевс - Земля, Зевс - Воздух, Зевс - Все, и все, что есть сверх того». Если мы сравним в целом это учение с учением Ферекида, перед нами выступит как весьма значительное сходство, так и различие между обоими. Троице Ферекидовых первосуществ: Хроносу, Засу и Хтонии соответствуют здесь Хронос, Эфир и Хаос. Оба последние уже известны нам по Гесиоду, но их роль и характер несколько изменились с тех пор. У Гесиода Эфир - лишь одно из многих светоносных существ и отнюдь не занимает первенствующего места. Также изменилась и природа Хаоса - он больше не означает бездны, зияющей между высочайшей вершиной и глубочайшей глубиной, а колышущуюся в ней неустроенную материю, «темный туман». Эфир, или стихия огня и света, означает здесь, по-видимому, противопоставленный этой неодушевленный массе, одухотворяющий, оживляющий элемент, который Ферекидом был высветлен и преображен в божественное начало жизни - Заса. То же отношение несомненно существует между Хаосом, с одной стороны и земным духом или божеством, Хтонией, с другой. Поскольку возможно установить определенный взгляд в таком запутанном вопросе, едва ли возможно не признать, что учение, стоящее между Гесиодом и Ферекидом, позднее первого по времени и древнее второго. Это подтверждается тем, что орфическая теогония, подобно теогонии Гесиода, порождает Эфир и Хаос во времени, тогда как мудрец сиросский, по-
107
добно физиологам, которым он в других отношениях явно чужд, приписывает своим трем принципам безначальную вечность. Несравненно большее значение, чем эти младенческие попытки толкования мира, имело орфическое учение о душе, стоящее в связи с новым воззрением на жизнь и внесшее раскол в древнеэллинское сознание, убившее красоту и гармонию жизненной концепции греков и подготовившее ее окончательную гибель. Однако в этом пункте орфические учения так тесно сплетаются с другим, еще более глубоким научным течением, что мы не можем продолжать их исследования, не остановившись предварительно на нем и на его великом творце.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Пифагор и его ученики
1. «Пифагор, сын Мнезарха, предавался исследованию больше всех прочих людей и мудрость свою состряпал из многознайства да из нечистых уловок». Эти слова да еще другая, уже знакомая нам, укоризна, брошенная ему тем же Гераклитом, являются почти единственными свидетельствами современника о деятельности человека, которому поклонялась многочисленная толпа учеников и которого потомство почитало, как полубога. Сын резчика по камню Мнезарха, родившийся, вероятно, в семидесятых годах VI века на острове Самосе, славившемся в ту пору обширной торговлей, мореходством и преуспеваниями в искусстве, является одной из своеобразнейших личностей не только в Греции, но и в целом свете. Выдающийся гений математики, творец акустики, ученый, совершивший переворот в астрономии, и вместе с тем основатель религиозной секты и братства, более всего приближающихся к средневековым рыцарским орденам, исследователь, богослов и реформатор нравов - он соединяет в себе целое богатство разнообразных и подчас противоречивых дарований. Трудно
108
выявить его истинный образ из сплетения преданий, разрастающихся все гуще по мере удаления от источника. До нас не дошла ни одна строка, написанная им, да и вообще может считаться почти установленным, что он не прибегал к письменной передаче своих мыслей и что его влияние на окружающих основывалось на силе его слова и примера.
Заслуживающее доверия предание называет его учеником Ферекида. Несомненно, что все те разнообразные познания, из которых сложилось его многогранное и блестящее научное образование, он приобрел в своих дальних странствиях (вероятно, немало приукрашенных и преувеличенных впоследствии легендой). Да и как иначе мог бы он утолить свою жажду познания в эпоху, сравнительно столь бедную литературными памятниками, и как мог бы заслужить хвалу, бессознательно заложенную в порицании эфесского мудреца? Было бы странно, если бы столь горячий адепт математики не посетил ее родину - Египет, куда еще и два столетия спустя Демокрит, Платон и Евдокс направлялись ради той же цели. Наконец, никак нельзя оспаривать того, что из жреческих обычаев Египта он заимствовал многое такое, что впоследствии стало отличительной чертой его пифагорейского союза. Недаром историк Геродот, являющийся в данном случае правдивым свидетелем, не задумываясь, называет «орфиков и служителей Вакха - пифагорейцами и египтянами», вполне определенно указывая на общий источник центрального в религиозном учении пифагорейцев верования в переселение душ. Мы не знаем, видел ли также Пифагор золотые купола Вавилона; но весьма вероятно, что жаждущий познания эллин посетил и эту твердыню древней культуры и воспринял хранящиеся там местные и чужеземные предания. Достигнув зрелого возраста, он покинул родину, находившуюся в то время под властью Поликрата, и направился в Южную Италию, где его реформаторские стремления нашли самую благодатную почву. В Кротоне, славя-
109
щемся здоровым местоположением, искусными врачами и могучими атлетами, городе, на месте которого растет теперь дикий бурьян и об имени которого напоминает лишь название жалкого рыбачьего поселка Cortona, развернул он свою многостороннюю деятельность. Ахейская колония была только что разбита в борьбе со своим давнишним соперником, богатым Сибарисом; унизительное покорение подготовило души к этическим, религиозным и политическим преобразованиям, и реформатор-пришелец широко использовал такое настроение. Он основал свой орден-союз, объединивший как мужчин, так и женщин, разграничил степени посвящения и, мудро распределив по градации тяжесть выполнения орденских правил, распространил его влияние на самые широкие круги. Быстрое возвышение города, ознаменовавшееся установлением строгого аристократического правления и проявившееся в военных победах, было плодом реформы, в скором времени захватившей и другие города Великой Греции - Тарент, Метапонт, Каулонию и др. Однако реформа не могла не вызвать отпора: борьба классов неизбежно должна была обостриться после того, как аристократическая партия, сплотившись благодаря особенным догмам и ритуалам в братство, тесно объединенное верованиями и образом жизни, стала еще надменнее, чем прежде, относиться ко всей массе своих сограждан, составляя как бы отдельный народ в своем народе. К требованию об увеличении политических прав примешивался протест против вторжения чужеземца с его невиданными новшествами, а также личная обида тех, которые желали войти в братство, но не были в него приняты. Катастрофа, столь же страшная, как та, которая положила конец существованию ордена тамплиеров, разразилась в Кротоне над пифагорейским союзом, все члены у которого, по преданию, погибли в огне на одном из своих собраний (около 500 г. до н.э.). Сведения об этой катастрофе слишком смутные, чтобы можно было ре-
110
шить определенно, пал ли ее жертвой и сам Пифагор, или же его тогда уже не было в живых. Та же участь постигла филиальные отделения ордена. После того еще встречались приверженцы пифагорейства, но пифагорейский союз был уничтожен. В греческой метрополии Беотия приютила последних представителей этой школы, и великий Эпаминонд в юности обучался у них; другие перекочевали в Афины, где они подготовили слияние пифагорейства с учениями других философских школ, особенно сократовской. В конце концов, пифагорейство, естественно, распалось на составные элементы, которые только волей могучей личности могли быть связаны в цельную систему, хотя и лишенную внутреннего единства. Строго научная часть его учения - физико-математические дисциплины перешли в ведение специалистов-исследователей, тогда как религиозные и суеверные догмы и ритуалы сохранились в кругу орфиков.
2. К первой из этих двух областей относятся бессмертные заслуги этой школы. Благоговейно склоняемся мы перед гением людей, впервые указавших путь к постижению сил природы и к окончательному господству над ними. Но сперва нам следует сделать замечание общего характера. И в древности, и в новые времена не раз и не без основания укоряли пифагорейцев в необузданной фантазии и отсутствии трезвости. Тем утешительнее сознание, что если господство чувства и воображения и ими порожденное пристрастие к красоте и гармонии и являлись порой помехой научному исследованию, то, с другой стороны, они же в значительной степени, оплодотворили и окрылили его. Пифагор с горячим рвением отдавался музыке, которая в среде его последователей навсегда сохранила первое место как лучшее средство возвышения и укрощения страстей. Не отдавайся он так страстно этому искусству, он, конечно, никогда не дошел бы до своего важнейшего и самого богатого ре-
111
зультатами открытия - установления зависимости высоты тона от длины колеблющейся струны. Монохорд, на котором он производил свои опыты, легшие в основу физики звука, «состоял из натянутой на деку одной струны, которую, благодаря передвижному бруску, можно было делить на различные части и таким образом получать от одной и той же струны и высокие и низкие тона». Велико было изумление равно сведущего как в математике, так и в музыке исследователя, когда этот элементарный опыт внезапно открыл ему чудесную закономерность в области, казавшейся совершенно закрытой для научного исследования. Не умея еще определять колебания, лежащие в основе каждого отдельного звука, он все же измерением вещественной причины звука - колеблющейся струны - подчинил строгому закону и низвел в область пространственных измерений то, что доселе казалось совершенно неуловимым, непостижимым, как бы призрачным. Таких легких побед немного в истории науки. Ибо в то время, как в других областях - вспомним хотя бы законы падения и движения - основные законы явления скрыты так глубоко, что могли быть выделены из других и обнаружены лишь с помощью искуснейших приемов наблюдения, - здесь достаточно было самого простого опыта, чтобы выявить важный закон, управляющий огромной областью явлений природы. Расстояния звуков (кварта, квинта, октава и т.д.), с точностью различаемые до сих пор лишь тонким и развитым ухом музыканта, который, однако, не мог передать знание их другим людям или свести их к ясным, доступным разуму причинам, были приурочены теперь к точным и четким числовым отношениям. Так было положено основание механике звука - какая другая механика могла казаться после этого навеки недостижимой? Велико было восхищение, вызванное этим чудесным открытием; несомненно, оно немало способствовало тому, чтобы пифагорейская метафизика преступила все грани благоразумия. От
112
этой самой светлой точки пифагорейского учения всего лишь один шаг до самой темной, до мистики чисел, на первый взгляд кажущейся столь нелепой и безумной. Самое неуловимое явление - звук - как бы оказалось чем-то пространственно-измеримым. Пространство же измеряется числом. Как легко было принять это число - воплощение внезапно угаданной, всю природу объемлющей закономерности - за самую сущность, за сердцевину мира! Припомним тщетные, ибо противоречащие одна другой, попытки ионийских физиологов найти первостихию, единое неизменное начало, лежащее в основе всего изменяющегося. Гипотезы Фалеса и Анаксимандра не могли надолго успокоить мысль; но лежащее в их основе общее стремление найти неподвижный полюс среди потока явлений могло, и должно было, пережить все неудачные разрешения этой задачи. И вот изумленному взору Пифагора и его учеников открылись многообещающие дали всеобщей закономерности природы, связанной с числовыми отношениями. Неудивительно, что этот формальный первопринцип на время оттеснил материальный и вместе с тем встал на его место в качестве некоторого quasi-материального начала. Вопрос о первосущности как бы отпал, или, точнее, он принял новый облик. Ни огонь, ни воздух, ни начало, включающее в себе все материальные противоположности, как «беспредельное» Анаксимандра, не признаются более сущностью мира - на опустевший престол возводится теперь воплощение мировой закономерности, само число. Не только предшествующая эволюция проблемы первостихии, о которой мы только что упомянули, привела пифагорейцев к тому, чтобы видеть в числе помимо выражения всеобщих отношений еще и - что нам кажется необъяснимым извращением естественных понятий - глубочайшую сущность мира; - на это наводил их еще и другой ход мысли. В исследованиях этой школы качество вещества играло несравненно меньшую роль, чем его пространствен-
113
ные формы. Между тем возраставшая привычка к абстрактному мышлению побуждала считать понятие тем более основным и ценным, чем оно было отвлеченнее шее и оторваннее от конкретной действительности. Мы обладаем способностью в уме отвлекать от тел замыкающие их плоскости и от плоскости - ограничивающие ее линии, или, выражаясь точнее, отвлекаясь от телесного и от плоскостного, мы можем созерцать линии и плоскости, как если бы они воистину существовали самостоятельно. Пифагорейцы, как об этом ясно свидетельствует Аристотель, приписывали этим абстракциям не только полную, но даже большую реальность, чем тем конкретным вещам, от которых они были отвлечены. Тело, так рассуждали они, не может существовать без ограничивающих его плоскостей, тогда как они могут существовать без него. Таково же, по их рассуждению, отношение линий к плоскостям и, наконец, точек, из которых образуются сами линии, к линиям. Точку же - эту наименьшую единицу пространства, которая отвлечена не только от высоты и ширины, но и от длины и, следовательно, от всякой пространственности, эту абстракцию, не имеющую вообще отношения к протяженности, а лишь к определению границ - они отождествляли с единицей, т.е. с элементом счисления. В силу этого число явилось им как бы некой основной сутью, какой мир вещей не только представляется мышлению, но из которой он реально возник, составлен, построен, и притом таким образом, что линия, состоящая из двух точек, приравнивается двоице, плоскость - троице, а тело - четверице. Это заблуждение было закреплено одной особенностью греческого языка и образа мышления, которая, как ни невинна была она в своем истоке, является, однако, опасной в своих последствиях. И мы еще, следуя обычаю наших эллинских учителей, говорим теперь если не об «овальных» или «циклических», то все же - о «квадратных» и «кубических» числах; мы подразумеваем под этим лишь то, что между этими
114
продуктами и их факторами существует то же отношение, что между числовыми выражениями одноименных плоскостей и тел и числовыми выражениями ограничивающих их линий. Но вряд ли будет слишком большой смелостью утверждать, что этот оборот речи не мог не сбить с толку умы, не привыкшие к абстрактному мышлению. Разве трудно было принять параллелизм двух рядов явлений за их тождество? Разве пространственное тело не могло показаться по существу тождественным тому числу, которое выражает количество заключающихся в нем единиц пространства? И в таком случае разве число не должно было или не могло предстать, по крайней мере, как некий принцип, или, как мы еще теперь говорим, как «корень» плоскости и затем тела? И, в особенности, разве выражение: «возвести число в куб» не называло собой ложного представления, будто тело, т.е. реальная вещь, возникает из числа, как нечто составное возникает из своих элементов? А разве в таких сбивающих с толку оборотах речи не заключается уже, как в семени, все, или, по крайней мере, большая часть пифагорейского учения о числах?
Большая часть, говорим мы, ибо одна часть этого учения, и притом самая поразительная, на первый взгляд, по крайней мере, не подходит под это объяснение. К числу сведены были не только вещи внешнего мира, но и мир духа. Так, любовь и дружба, в качестве гармонии, находящей свое высшее проявление в октаве, отождествлялись с числом восемь, здоровье - с числом семь, справедливость - с квадратным числом, что последнее, вероятно, потому, что понятие возмездия - равным на равное - напоминало образование из двух равных факторов. Вероятно, сходные сим связи по ассоциации идей соединяли понятия с соответствующими им числами и в тех случаях, в которых мы уже больше не можем проследить этой связи. Но что же, в конце концов, Означает эта исполненная великой серьезности игра мысли? Что подразумевали
115
пифагорейцы, утверждая, что и в области духа и этики число составляет истинную сущность всего? Ответ на это будет таков: после того как число было возведено в высший тип реальности в царстве тел, естественно было подчинить тому же типу и другие реальности - а такими в ту эпоху, как еще и долго потом, считались понятия, рассматриваемые нами теперь как абстракции. Как нам ни трудно себе это вообразить, но несомненно, что пифагорейцы стояли как бы перед некой дилеммой: или отвергнуть само существование здоровья, добродетели, любви, дружбы и т.д., или же признать основной их сущностью то же, что считалось зерном всей остальной реальности, а именно число. Не следует также забывать о тех чарах, которые, как на то указывает история религий, заключаются в числе не только для суеверной массы, но и для самых утонченных и сильных умов; легко себе представить, с какой одурманивающей силой атмосфера этих всеобъемлющих абстракций охватывает того, кто или безраздельно пребывает на этих высотах, или же не находит им достаточно сильного противовеса в других занятиях и других способностях. Святость троицы выступает перед нами уже у Гомера в тех молитвах, которые в одном призыве объединяют триаду богов (Зевса, Афину и Аполлона). В культе предков, выделяющем из общей массы отца, деда и прадеда как тритопаторес (триада отцов), как и в числе очистительных жертв, обрядовых приношений, поминовений усопших, в числе граций, парк, муз и т.д., это число, так же как его квадрат - девять, занимает у греков и италийцев первенствующее положение, не менее чем у восточной ветви арийцев - не говоря уже об индуистской Тримурти (троице Брахмы, Вишну и Шивы) и родственных представлений - троичности первосущностей у орфиков и Ферекида. И когда пифагорейцы обосновывают святость этого числа тем, что оно вмещает в себе начало, середину и конец, то этот аргумент оказывает некоторое влияние и на высокораз-
116
витый ум Аристотеля. Не без удивления встречаем мы в умозрениях Джордано Бруно и Огюста Конта сильные отголоски пифагорейской метафизики числа. Место, которое в этой последней принадлежит троице, четверице и декаде, у Огюста Конта в позднейшей, религиозной фазе его, переходит к четным числам. Наконец, один из отцов естествознания в XIX веке, Лоренц Окен, не задумываясь поместил среди своих афоризмов следующее положение: «Все, что реально, что полагаемо, что конечно - создалось из чисел; или точнее: все реальное - не что иное, как число». После этого нас не должно удивлять в устах Пифагора чудодейственное учение о том, что в единице, монаде, заключены обе глубочайшие, образующие первооснову мира, противоположности неограниченного и ограниченного, что из их смешения, произведенного гармонией, возникли числа, составляющие сущность всех вещей и, следовательно, весь мир, причем нечет соответствует ограниченному, а чет - неограниченному, что, затем, декада являет собой совершеннейшее число, ибо составляет сумму четырех первых чисел (1+2 + 3 +4) и т.д., и т.д. Так же нам нечего дивиться на зародившееся в Вавилоне и жадно подхваченное и высоко чтимое пифагорейцами учение о «таблице противоположностей», посредством которого из мирообразующего контраста ограниченного и неограниченного возникает целый ряд из девяти других противоположностей - противоположностей покоя и движения, нечета и чета, единого и многого, правого и левого, мужского и женского, прямого и кривого, света и тьмы, добра и зла, квадрата и прямоугольника. Отсюда еще в раннюю пору возник туман, который в уме стареющего Платона уже обволок собой его светлое учение об идеях и окутал тьмой многие умозрительные течения последующего времени. Когда утомленный древний мир к началу нашего летосчисления собрал воедино множество положительных систем, неопифагорейство примешало к этой смеси долю мистики - ту пряность, ко-
117
торая одна могла сделать это нелакомое блюдо сносным для пресыщенного вкуса вырождающегося века. Итак, - спросит нас удивленный читатель, - первые «точные» исследователи были вместе с тем и первыми, оказавшими наибольшее влияние мистиками? Именно так. Это удивление, однако, обнаружит недостаточное знакомство с особенностями математического ума. Правда, что острая ясность мысли, доходящая порой до одностороннего непризнания мировой загадки, является плодом индуктивного исследования, которому светит своим немеркнущим светочем наука о пространстве и числе. Однако в научной деятельности пифагорейцев опыт и наблюдение занимали сравнительно скромное место, отчасти потому, что искусство эксперимента вообще находилось еще в младенческом состоянии, отчасти же потому, что математические дисциплины не достигли еще достаточного развития, чтобы в полной мере служить основой физическим исследованиям. Кроме приведенного уже акустического основного опыта, мы не знаем других экспериментальных достижений Пифагора, тогда как заслуги его в области геометрии и арифметики (припомним теорему, носящую его имя, и обоснование учения о пропорциях) никем не оспариваются. Между тем односторонний математический ум носит своеобразную печать. Чистый математик всегда склоняется к безусловным суждениям. Да и как могло бы быть иначе? Ему знакомы только либо удачные, либо неудавшиеся доказательства. Понимание оттенков, тонкое различение, гибкость, присущая историческому уму, совершенно чужды ему. (Кстати, можно отметить полярную противоположность между Гераклитом, отцом релятивизма, и абсолютизмом «математиков»). Отношение математического ума ко всей области вероятного и недоказуемого в полной зависимости от случайностей темперамента и воспитания. У него нет мерила для оценки религиозных и других народных преданий. Иной раз в своей гордыне разума он радикально от-
118
вергает их все, как «нелепость», иной раз вольно подчиняется ярму предания. В конце концов, гордое строение этих наук слагается из многих этажей; опытное основание, на котором они покоятся, исчезает под высоко вознесшимися башнями, - оно слишком невелико объемом, сознание так рано осваивается с ним, что его эмпирическое происхождение легко забывается. Поэтому-то случается, что представителям этих научных отраслей строгая последовательность и замкнутость учения слишком часто заменяют собой недостаток внешних обоснований; слишком часто строгость дедукций совмещается в их головах с субъективным произволом в установлении предпосылок. Припомним также и то, что основание пифагорейской школы было положено в век господства благочестия, что сам Пифагор был движим религиозными побуждениями не менее, чем научными, что обаяние его личности заключалось не только в ее импонирующей силе, но и в том сиянии, которым так часто осеняют чело преуспевшего новатора провозглашение новых учений и введение чуждых обычаев, - и тогда мы поймем многое, что нам казалось непонятным. Старшие пифагорейцы, славившиеся своими суеверными склонностями и недостатком критики, были тяжеловесными и неуклюжими умами. Больше, чем другие ученики они клялись словами своего учителя: «он сам сказал» (autos epha) - этот излюбленный их возглас был для них магическим щитом, который отбрасывал все нападки противника и отгонял все сомнения. Укоряли их также и в том, что они искажали явления природы в угоду заранее принятым взглядам и домыслами заполняли пробелы своей системы. Живя и пребывая в своей науке чисел, они, по словам Аристотеля, «соединили и приладили друг к другу все то, что в числах и гармониях, по их мнению, соответствовало состояниям и частям неба и вселенского мирового строя. Если же где чего недоставало, они прибегали к некоторому произволу, лишь бы внести полное согласие в свою
119
теорию. Я подразумеваю, например, то, что, признав число десять - совершеннейшим и вмещающим полноту всех чисел, они провозгласили, что и движущихся небесных тел также десять; однако же в действительности видимы только девять тел, вот они и выдумали десятое - противоземлю». Еще резче отмечает этот свойственный им прием тот же Аристотель в следующих словах: «Далее построили они вторую, противопоставленную нашей, землю, которую они называли противоземлей, причем они искали своих теорий и объяснений, не согласуясь с известными теориями и излюбленными взглядами своими, и воображали себя, таким образом, как бы соустроителями Вселенной».
3. Однако, чтобы вполне оценить справедливость этого суждения, следует сперва бросить взгляд на астрономию пифагорейцев. Именно на этом поле их деятельности ярче всего выступают как слабости, так и положительные качества их метода исследования, и здесь они всего теснее сплетаются между собой, порой соединяясь в нерасторжимое целое. Как мы можем припомнить, уже Анаксимандр мыслил землю отделенной от ее мнимой подставки, свободно реющей в пространстве и занимающей центр Вселенной. По-видимому, ни сам Пифагор, ни его ближайшие последователи не подвергли сомнению ни недвижимое равновесие земли, ни ее центральное положение. Но в то время как Анаксимандр лишь в том отошел от господствовавшего прежде представления о Земле, как о плоском диске, что мыслил ее в цилиндрической форме, Пифагор пошел далее. Он признал и возвестил шарообразную форму Земли. Мы не могли бы сейчас сказать, чему мы более всего обязаны этим важным достижением: правильному ли толкованию явлений (главным образом, закругленной формы земной тени, различимой в лунном затмении), или тому необоснованному положению, что, ввиду сферической формы неба, та же форма должна быть присуща и отдельным
120
небесным телам, или же, наконец, предрассудку, в силу которого им подобает «совершеннейшая» форма тел, т.е. сферическая. Как бы то ни было, этим был сделан новый, значительный шаг в направлении истинной, коперниковой теории Вселенной. Ибо шаровидная форма была приписана не только Земле, но без сомнения также и Луне, чьи фазы, быть может, более всего способствовали установлению правильного взгляда, и Солнцу, и планетам, - таким образом, было устранено исключительное и привилегированное положение нашего небесного тела. Оно стало светилом среди светил. Вместе с тем шаровидная форма наиболее способствовала его движению в мировом пространстве. Кораблю, если можно так выразиться, была придана самая удобная для плавания форма, якоря отрезаны, - недоставало только мощного импульса движения, чтобы двинуть его из мирной гавани. Давление более точно изученных фактов в соединении с постулатами школы доставили этот импульс и вместе с тем привели к построению астрономической теории, которая, как бы часто она ни осмеивалась, все же рассмотренная при ясном свете, пролитом на нее непредубежденным исследованием нашего времени, является в наших глазах одним из своеобразнейших и гениальнейших творений эллинского духа.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Дальнейшее развитие пифагорейских учений
1. Вольтер обозвал «галиматьей» астрономическое учение младших пифагорейцев, связанное с именем Филолая, а Джордж Корнуэл Льюис ругает его «диким бредом». И великий, но слишком скорый на суждения француз и чересчур глубокомысленный британец, оба на этот раз сильно промахнулись. Правда, это учение сплетено из истины и вымысла. Но в то время, как истина является его жизнеспособным и здоровым зерном, вымысел
121
окружал его лишь тонкой оболочкой, которая скоро порвалась и, наподобие клочьев тумана, рассеялась в воздухе. Но чтобы вполне понять побуждения, породившие эту систему мироздания, необходимо бросить взгляд на простейшие астрономические явления.
Ежедневно Солнце совершает свой путь с востока на запад. Вместе с тем оно восходит на небе каждый день все выше, чтобы, по истечении нескольких месяцев, начать спускаться с достигнутой высшей точки. Соединение суточного и годового движения Солнца дает как бы подобие винтообразных изгибов или спирали, вроде тех, которые мы видим на раковине улитки, причем, как и на этой последней, промежутки между этими поворотами становятся тем уже, чем ближе они к высшей точке. Это представление едва ли могло удовлетворить те умы, которые приступали к изучению небесных движений в полном доверии к их «простоте, постоянству и строю». Можно, конечно, назвать эту веру предрассудком. Однако же это априорное мнение до известной степени подтверждалось фактами тем полнее и безусловнее, чем точнее познавались они, - но и там, где этого подтверждения недоставало, это мнение, подобно родственному ему предположению неизменной целесообразности в строении организмов, оказывало великие услуги в качестве правила исследования. Однако во власти исследователей была возможность избавиться от этой сбивчивой незакономерности. Ибо сложное движение может быть незакономерным, даже если бы составляющие его частичные движения и были закономерны, и тогда должно произвести разложение. Цель была достигнута, когда суточное движение Солнца было отделено от его годового движения. Тогда сверкнула в уме этих ранних исследователей гениальная догадка о том, что суточное движение Солнца, так же, как Луны и звездного неба в целом, не реально, а есть лишь призрачная видимость. Предположение о том, что Земля движется с запада на восток, делало излишним допущение
122
обратного движения Солнца и Луны, планет и всего неба неподвижных звезд. Но постигли ли и провозгласили ли уже тогда эти пифагорейцы движение Земли вокруг ее оси? Не движение вокруг оси, но некоторое движение, которое по своему действию совпадало с тем. Это было как бы движение вокруг оси земного шара, значительно увеличенного в своем объеме. А именно, Земля, по их мнению, за двадцать четыре часа делала оборот вокруг какого-то центра. Мы сейчас займемся природой этого центра. Но сперва обратим внимание читателя на то, что как для любой точки земной поверхности, так и для ее изменяющегося положения относительно Солнца, Луны и звезд не составляет ни малейшей разницы, совершает ли шар, на котором эта точка находится, суточный оборот вокруг собственной оси, или же вращается по кругу, обращаясь к центру неизменно одной и той же стороной и к концу того же срока занимая начальное положение. Едва ли можно в полной мере оценить величие этого завоевания. Открытием кажущихся небесных движений была пробита плотина, заграждавшая путь дальнейшему прогрессу. Отрешившись от идеи центрального положения и неподвижности Земли, наука вступила на путь, который мог привести и (что недостаточно известно) с изумляющей быстротой привел к учению Коперника. И должно ли нас удивлять, что сперва было установлено не учение о вращательном движении Земли, а изложенный выше его эквивалент? Мы не можем воспринимать непосредственно вращение небесного тела около его оси, тогда как ежедневно и ежечасно воспринимаем перемены его положения. Поэтому было вполне естественно, что после того мощного усилия мысли, которое впервые рассеяло обман чувств, научное воображение удовлетворилось тем, что заменило кажущуюся неподвижность Земли движением, построенным по знакомому образцу, а не таким, которое по своему характеру единственно и неслыханно.
123
По этому новому учению не только Земля вращается вокруг некоего центра, но и те небесные тела, для которых доселе Земля являлась центром их кругового движения; прежде всего Луна, совершающая оборот в месяц, Солнце, совершающее его в год, затем - пять видимых простым глазом планет, которые описывают свои круги в различные и (за исключением Венеры и Меркурия) несравненно более долгие сроки; наконец, небо неподвижных звезд, суточный оборот которого был признан кажущимся и которому также было приписано круговое движение, в высшей степени медленное - ради соблюдения ли гармонии с остальными небесными телами, или же (что более вероятно) вследствие того, что уже тогда небезызвестны были те изменения положений, которые мы знаем, как предварение равноденствий. И так как был измерен наклон плоскости, по которой совершается суточный оборот Солнца (или, как было теперь установлено, Земли), по отношению к плоскости круга годового движения Солнца, движения Луны и планет, т.е., другими словами, установлено наклонное положение экватора или эклиптики, - то новая теория могла точно объяснить смены времен года.
Что же представлял собой этот центр, вокруг которого небесные тела вращались по концентрическим кругам? Это был не идеальный центр, а реальное тело, мировой или центральный огонь, по словам врагов учения Филолая: «дикая и фантастическая выдумка», которую, однако, всякий, кто умеет перенестись в способ мышления этой ранней поры в науке и судить о ней справедливо, признает «порождением суждений по аналогии, силе которых почти невозможно было противостоять». Предположение о том, что небесные тела описывают круги, не только вплотную приближалось к истине; оно прежде всего потому казалось неопровержимым, что (не говоря уже о тех частях круга, которые Солнце и Луна описывают на небесном своде) никогда не заходящие, околополюсные неподвиж-
124
ные звезды на наших глазах движутся по кругам; и если даже теперь это движение, вместе с общим движением всего неба неподвижных звезд, было признано лишь кажущимся, то, во всяком случае, заменившему его суточному движению Земли естественно было придать тот же характер. Этим же дан был прообраз, которому должны были соответствовать движения всех небесных тел. Но земной опыт не дает нам примера кругового движения без его реального центра: колесо вращается вокруг своей оси, камень, прикрепленный к шнуру, который мы вращаем, вертится вокруг нашей руки, приводящей его в движение. Когда, наконец, религиозное празднество призывало к пляске греческих мужей и жен, то алтарь бога был тем центром, который они обходили в плясовом ритме.
Однако можно было бы спросить - зачем изобретать центральный огонь, когда такой существует в действительности и виден каждому? Осознана была потребность в средоточии мирового движения и в первоисточнике сил и жизни, - но, вместо того чтобы предоставить светящему нам всем Солнцу подобающее ему положение, изобретено было светящееся тело, лучей которого человеческий глаз никогда не видел и - так как Земля могла быть обитаема только на стороне, обратной срединному огню - никогда не увидит. Почему было не прийти прямым путем к гелиоцентрическому учению и не остановиться на нем вместо того, чтобы блуждать среди вздорных гипотез, поистине коварной проницательностью огражденных от возможности проверки?
На этот вопрос есть по меньшей мере три заслуживающих внимания ответа. Не говоря уже о том, что разрыв с показаниями чувств совершается всегда постепенно и что человеческий разум направляется обыкновенно по линии наименьшего сопротивления, но и помимо этого гелиоцентрическому учению должна была предшествовать теория обращения около оси, ибо невозможно было допустить, что и суточное и годовое дви-
125
жение Земли совершается вокруг Солнца; учению же об обращении Земли около оси со своей стороны должен был, о чем мы уже говорили ранее, предшествовать его пифагорейский эквивалент. Вторая значительная помеха для победы гелиоцентрической или коперниковой доктрины, заключалась, по нашему мнению, в полной однородности Солнца и Луны. Решиться на утверждение того, что великое светило дня и его скромная ночная сестра, что эти два небесных светоча, сменяющих друг друга и оборотом своим создающих единственную меру времени, что эти два столь тесно связанных светящихся тела - именно в самом существенном так глубоко различны, что Луна предназначена к безустанному скитанию, а Солнце - к неподвижности, - решиться на это, несомненно, можно было лишь тогда, когда все другие пути мысли были уже закрыты. Наконец, третье, и самое главное: Солнце в качестве центрального тела ни в коем случае не могло доставить мысли того удовлетворения, которое давал ей мировой огонь. Наше Солнце есть средоточие планетной системы, наряду с которой без видимого плана, без доступного разуму порядка существуют бесчисленные другие системы. Примириться с этой теорией, как и со всяким самоограничением вообще, человеческий разум может лишь тогда, когда тирания фактов не оставляет ему другого выхода. Но сперва он ищет не такого раздробленного миропостижения, а целостной картины мира. Это искание порождается естественным стремлением к интеллектуальному упрощению или увлечению, к которому в данном случае присоединились сильно развитые эстетические и религиозные устремления.
Ибо кто усомнится в том, что фантазия и чувство играли немалую роль при разработке этой картины мира? Вращение божественных небесных тел, число которых после присоединения вымышленной противоземли было возведено до священной «десятерицы», было названо «танцем». С ритмом звездного танца со-
126
единялся ритм этим круговращением порождаемого, неустанно текущего потока звуков, столь известного и прославленного под именем гармонии сфер. Центр небесного хоровода, мировой огонь, среди многочисленных своих названий, как-то: «Матерь богов», «твердыня Зевса» и т.д., имел два имени, останавливающих на себе особенное внимание. Он назывался «алтарем» и «очагом Вселенной». Как молящиеся окружают алтарь, так кружат светила вокруг святого источника всяческой жизни и всяческого движения. И как огонь очага является божественно чтимым средоточием человеческого жилища, как пылающее, неугасимое пламя на городском очаге в пританеуме почитается освященным центром всякой греческой общины - так мировой очаг служит святым средоточием Вселенной, или космоса. Отсюда лучится свет и тепло, отсюда Солнце черпает свой жар, который оно затем передает обеим Землям и Луне наподобие того, как мать невесты на свадебном обряде зажигает огонь для нового очага от родительского очага, или вновь основывающаяся колония уносит с собой огонь из родного города. Здесь сплетаются все нити эллинского мировоззрения: повышенная радость бытия, благоговение перед управляемой божественными силами Вселенной, высокое чувство красоты, соразмерности и гармонии, и не в малой степени - культ покоя и мира в государстве и семье. Таким образом, при этом миропостижении Вселенная, окруженная огненным кругом горного «Олимпа», как некой стеной, являлась одновременно и верным кровом, и святилищем, и созданием искусства. Другим векам не пришлось уже больше видеть столь же величественную и столь утешительную картину мира.
2. Нам предстоит, однако, измерить то, чем поступился разум ради доставления такого поистине чудесного удовлетворения запросам души. Цена была не слишком высока. Ибо и в самих «грезах пифагорейцев» по большей части кроется зернышко истины; а где и его
127
нет, там открыт, по крайней мере, тот путь, продолжение которого было неизбежным достижением истины. Что на первый взгляд кажется произвольнее учения о гармонии сфер? Несомненно, что в основе своей оно обязано происхождением эстетической потребности, облекшейся в следующую проблему: как может там, где глазу предстоит столь чудное зрелище, оставаться незатронутым братский орган слуха? Однако же гипотеза, на которую давался ответ, вовсе не была неразумной. Если пространство, в котором движутся светила, не совершенно пусто, то наполняющее его вещество должно находиться в состоянии колебаний, которые сами по себе могут быть слышимы. «Не допустимо ли, - спрашивал в наше время не кто иной, как великий основатель эволюционной теории Карл Эрнст фон Бэр, - некое звучание мирового пространства. Некая гармония сфер, слышимая иными, чем наши, органами слуха?» И не лишена находчивости отповедь, которую наши философы давали тем, кто дивился на то, что мы в действительности не слышим этого шума и этих звуков. Указывая на кузнецов, которые глухи к постоянному, равномерному удару молота в кузнице, они как бы предвосхищали учение Томаса Гоббса, согласно которому смена чувственных раздражений - перерыв, изменение степени или свойства - есть непременное условие для их восприятия. Даже их утверждение, что разница в скорости движений светил создает не только различие в высоте звука, но и их гармоническое согласие, как бы висело в воздухе. Здесь художественному воображению пифагорейцев был открыт широкий простор ввиду того, что хотя они и определяли с приблизительной точностью части кривой, описываемые планетами в известные промежутки времени, т.е. угловые скорости их движений, но совершенно не в состоянии были определять расстояния планет и вывести из них абсолютную скорость их движения.
Однако и здесь мы должны будем прийти к более снисходительному суждению. Не нужно забывать, что
128
незыблемое представление о строгом, правящем космосом порядке и закономерности в пифагорейских кругах могло опираться только на геометрические, арифметические и, в связи с акустикой, являющейся исходной точкой их естествознания, на музыкальные отношения. За этими же последними признаны были абсолютная простота, симметрия и гармония. О силах, вызывающих небесные движения, они ничего не знали и не гадали. Поэтому-то, кстати сказать, их потребности в порядке не доставили бы удовлетворения эллиптические пути планет, если бы они были им известны, ибо они не сумели бы увидеть в этих кривых равнодействующие двух прямолинейно действующих сил. «Их небо все - число и гармония», - сообщает Аристотель. Верная и значительная мысль была - можно так определить - облечена в несоответствующую ей форму; еще недоставало искусства найти закономерность там, где она действительно была, - но все же лучше искать ее хотя бы там, где ее нет, чем вовсе не искать.
Далее, предположение о том, что Солнце светит заимствованным светом, должно было главным образом основываться на вышеупомянутом параллелизме Солнца и Луны. Кроме того, могло казаться, что пострадает единство мировой концепции, если так близко от мирового центра будет находиться другой самостоятельный источник света. Совершенно избегнуть его, конечно, было нельзя. Этим вторым источником света являлся упомянутый уже опоясывающий Вселенную и заключающий в себе все элементы в их полной чистоте «Олимп», от которого заимствовали весь свой свет системы неподвижных звезд, может быть, также и планеты, и часть своего света - Солнце, подвергающееся слишком частым затмениям. К тому же Солнце рассматривалось одновременно как пористое и стекловидное тело, равно приспособленное к собиранию лучей и к дальнейшей их передаче. Что касается другого грандиозного вымысла - противоземли, то
129
здесь мы должны довериться свидетельству Аристотеля, утверждавшего, что она не в малой степени обязана своим происхождением святости «десятирицы». Но так как введение нового мирового тела и помещение его между Землей и мировым огнем должно было вызвать многочисленные и важные последствия, то мы не можем сомневаться в том, что наблюдение за этими явлениями также участвовало в создании этой фикции, и, следовательно, она возникла в сознании пифагорейских исследователей не в силу одной только известной великому стагириту причин. Неполнота наших сведений в данной области мешает нам составить точное суждение. Однако мнение Бёка, будто противоземля должна была служить щитом, скрывающим мировой огонь от глаз земных обитателей, и, таким образом, объясняла его невидимость, кажется нам несостоятельным. Задача эта в достаточной мере выполнялась западным, обращенным к центральному огню, земным полушарием. Вероятнее то, что противоземля была придумана отчасти потому, что легче было объяснить столь частые лунные затмения, если для этой цели, кроме тени Земли, служила также и тень противоземли.
Однако красноречивее всякой аргументации говорят исторические факты. Они свидетельствуют о том, что гипотеза центрального огня была скорее стимулом, нежели помехой научному прогрессу. Недаром из нее менее, чем за полтора века, возникла гелиоцентрическая теория. Фантастические порождения системы Филолая распались один за другим - начало этому положила противоземля. Расширение географического горизонта нанесло смертельный удар этому измышлению. Когда, самое позднее в VI в., в Грецию проникли более точные сведения об открытиях, сопровождавших путешествие карфагенца Анно, проникшего за считавшийся неприступным западный предел земли, за Геркулесовы Столпы (Гибралтарский пролив), и когда, вскоре после этого, благодаря походу Александра в Индию, знание Восточной Азии также приобре-
130
ло более определенный характер, тогда покачнулась почва, на которой пифагорейцы возвели свое здание гипотез. Стал доступным как бы некий сторожевой пост, с которого должна была отрыться взору предполагаемая противоземля. И когда все же не увидели ни ее, ни лишенного теперь последней защиты центрального огня, тогда неизбежно разрушилась эта часть пифагорейской мировой системы. На этом дело не остановилось. Вместе с отказом от мнимого центра суточного вращения Земли пришлось отказаться и от него самого; место того, что мы назвали эквивалентом учения об обращении Земли около оси, заняло теперь само это учение. Экфаит, один из младших пифагорейцев, учил тому, что Земля вращается вокруг своей оси. К этому этапу пути, ведущего к гелиоцентрической теории, вскоре присоединился еще один. Явление необыкновенного прироста света, наблюдаемое по временам на планетах, было сперва замечено по отношению к Меркурию и Венере. Невозможно было объяснить этот феномен иначе, как его истинной причиной, т.е. временным приближением этих блуждающих светил к Земле. Этим же доказывалась невозможность предположения, что они вращаются вокруг Земли концентрическими кругами. И так как именно два ближайших соседа Солнца своим оборотом вокруг него в течение года всего яснее выдавали свою принадлежность к этому светилу, то из всех планет они были первыми, чьи движения были связаны с движением Солнца. Это было великим делом гениального, скрывавшего мощный дух в безобразном теле, равно искусного в разных областях науки и литературы Геракпида из 123.
Гераклеи на Черном море, человека, посещавшего школы Платона и Аристотеля, но также бывшего и в живом общении с последними пифагорейцами. Однако и на этом еще нельзя было остановиться. Так как и Марс также претерпевал значительные колебания силы света, замеченные и при тогдашних, столь несовершен-