Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки





назад содержание далее

Часть 7.

ности в пространстве? На это уже справедливо и с надлежащей настойчивостью указывал и Аристотель. Но всего поразительнее и знаменательнее в этой аргументации следующее. То, что действительно нуждается в доказательстве, предполагается как нечто самоочевидное, - или же нужно искать доказательство между строк; то же, что действительно самоочевидно, ибо тавтологично, облечено в строгую форму до утомительности многословной аргументации. К первой категории принадлежит тезис: «то, что возникло, должно перестать существовать», который мимоходом не столько доказывается, сколько подтверждается вводным предложением: «ибо, возникнув, оно когда-нибудь и окончилось бы». Да к тому же это положение, являющееся не более и не менее, как естественным обобщением опытного восприятия, в собственном смысле и не может быть доказано. К этой же категории принадлежит и следующее - также выведенное из опытного восприятия - положение: «только то, что не имеет ничего вне себя, чем оно могло быть повреждено или разрушено, может быть вечным» - мысль, которая, естественно, должна была преподноситься нашему философу, ибо едва ли можно было придумать другое обоснование этому утверждению, что только Всецелому суждена вечность. Также оставляется совершенно недоказанной составляющая основу всей его аргументации мысль о том, что «нечто никогда не может возникнуть из ничего». Здесь метафизик обогащается насчет физиков, от которых он воспринимает возникшее сперва из опытного восприятия, все более и более подкрепляемое наблюдением, но ни в коем случае не выводимое из внутренней логической необходимости основоположение учения о первовеществе. Напротив, - строятся умозаключения, выводятся следствия и выступают самые строгие формы доказательств как раз там, где в действительности ничто не доказывается и никакие следствия не выводятся, и утверждения только меняют словесную оболочку:

196

«то, что начинается, имеет начало; что кончается, имеет конец; что не начинается и не кончается, не имеет ни начала, ни конца; что не имеет ни начала, ни конца, то - бесконечно». Однако можем ли мы утверждать, что вследствие этого этот мнимый ряд выводов лишен всякого движения мысли? Ни в коем случае, но если мысль и не стоит здесь неподвижно на одной точке, если она пробивается сквозь круг тавтологии, то исключительно благодаря помощи «экивокации», или двусмысленности, речи, которая неприметно подставляет на место начала и конца во времени соответственные понятия пространства. Таким образом, мы можем видеть здесь великолепный образец априористического, обходящегося без всякой опоры опыта, хода доказательств. Если он не хочет достигнуть цели, будучи столь же нищим, каким он был в своей исходной точке , то он должен по пути пополнить свой багаж И вот он втихомолку загребает все, что бы ему ни попалось, - подлинные результаты опыта не менее, чем пустые измышления фантазии. Двусмысленность речи прикрывает контрабанду мысли и наполняет старые словесные футляры все новым, постепенно обогащающимся содержанием. Результаты этой идейной контрабанды ослепляют наш взгляд в заимствованном пышном наряде гордых истин разума или же ускользают от нашего внимания, прикрытые незначительными вводными замечаниями и молчаливыми предпосылками.

Из полученного таким образом установления пространственной бесконечности сущего выводится его единство. «Ибо если бы его (сущего) было два, то оно (сущее) граничило бы с другим». Иными словами: то, что пространственно неограниченно, не может быть ограничено или преграждено другим пространственным. Положение столь же неопровержимое, сколь оно недоказательно. Доказательно оно только постольку, поскольку снова начинает проявлять свою деятельность аппарат двусмысленности речи и превращает количественное определение в качественное. Одно не-

197

медленно превращается в единое и однородное. Через посредство этих понятий строятся умозаключения, относящиеся к составу сущего и звучащие столь же убедительно, как если бы мы утверждали: куб перестает быть кубом, если все его шесть сторон не окрашены в одну краску. Однако предоставим слово самому Мелиссу: «Итак, оно (сущее) вечно, и бесконечно, и едино, и совершенно однородно; и оно не может ни уничтожиться, ни стать больше, ни испытать космическое превращение; столь же мало подвержено оно боли или страданию, ибо если бы оно что-либо из всего этого испытало, оно перестало бы быть единым». Мы подвергнем детальному рассмотрению только некоторые части этих положений. Отрицание всякого «изменения» обосновывается тем, что сущее в таком случае перестало бы быть однородным: прежнее существующее должно было бы исчезнуть, а несуществующее - возникнуть. Таким образом, требование однородности распространяется не только на одновременные, но и на последовательно сменяющиеся состояния сущего, и это расширение понятия мотивируется тем, что невозможность возникновения и уничтожения относится не только к бытию сущего, но и к его составу. Этот переход от что к как не является для нас чем-то новым; новое здесь лишь его обоснование, достигнутое тем, что утрата прежде бывших свойств и приобретение новых отождествляются с уничтожением некоего сущего и с возникновением несущего. Поражает следующая мысль: «если бы всеединое за десять тысяч лет изменилось хотя бы на волос, то по истечении времен оно уничтожилось бы». Здесь привлекает нас не только широта кругозора, так резко отличающаяся от узости старых, еще столь ребяческих космогонических и мифологических представлений. Мелиссу, конечно, делает великую честь то, что он воспринял развитое главным образом в геологических умозрениях Ксенофана учение о мощных переворотах, являющихся лишь результатом накопления множества непримет-

198

но малых явлений, как это учение ни нарушает последовательности его собственного мышления: ибо какое значение могут иметь выводы, почерпнутые из опытных наблюдений там, где всякому вообще опыту объявляется война? То же пользование выводами из «опыта в связи с непозволительными обобщениями их встречаем мы в аргументе, долженствующем подкрепить собой отсутствия страдания и боли у сущего. «Оно не испытывает также никакой боли. Ибо не монет же оно все быть преисполнено боли: вещь, переполненная боли, не могла бы существовать вечно. То, что испытывает боль, однако, отличается по составу от здорового; таким образом, если бы оно испытывало (истинную) боль, то оно больше не было бы однородным. Также оно испытало бы боль, если бы оно что-нибудь утратило или пополнилось чем-нибудь новым, и в этом случае оно также и по этой причине перестало бы быть однородным. Невозможно и то, чтобы здоровое испытывало боль; ибо в таком случае здоровое и существующее уничтожилось бы, а несуществующее возникло бы». По отношению к страданию (греческое слово означает огорчение или душевную боль) применимо то же доказательство. Некоторые из встречающихся здесь ложных заключений уже не новы читателю и не требуют специального разъяснения. Поражает наивное применение того эмпирического наблюдения, что боль есть явление, сопровождающее собой внутреннее нарушение равновесия, которое в свою очередь весьма часто является предвестником разрушения,- наблюдение, которое переносится здесь с животного организма на столь мало с ним схожее сущее. Одну из обычных причин телесной боли - функциональное расстройство - философ наш, по-видимому, забывает, и взгляд его останавливается только на наиболее бросающихся в глаза причинах телесной боли, - на потере членов организма на образовании болезненных наростов. Было бы тщетно спрашивать себя, как ему пришлось бы видо-

199

изменить ход своих доказательств, если бы он попытался оправдать и вторую часть своего положения, т.е. отрицание возможности душевной боли; можно даже предположить, что сама трудность этого предприятия удержала его от этой попытки. Возможность движения сущего оспаривает он с помощью аргумента, встреченного нами уже у Парменида. Без пустого пространства нет движения (это положение установлено физиками), пустота есть ничто, а ничто не может существовать; кроме того, и различия в степени плотности отрица­ются за сущим со ссылкой на якобы доказанную его однородность.

Мы подошли к последней и труднейшей части доктрины Мелисса. Ею установлена была, как мы подробно показали, пространственная протяженность сущего, - как же при этом могло ему быть отказано в телесности? Следующие слова определенно указывают на это: «будучи одним, оно не может обладать телом; ибо если бы оно имело толщину, оно имело бы также и части и не было бы тогда одним». Правда, и Парменид высказывался о своем первосуществе, что оно «неразложимо». Однако ничто не заставляет нас приписать ему такую нелепость, будто он одновременно признавал за ним форму шара и отрицал - присутствие частей. Мы считаем, что следует отнести это отрицание «разложимости» не к возможности идеального деления, а к возможности фактического деления. В таком случае, неразложимость сущего есть не более, как частный случай утверждаемой Парменидом невозможности движения. К Мелиссу, однако, это толкование неприменимо, ибо он совершенно определенно обсуждает не делимость, а наличие частей. Вместе с тем никто не станет серьезно защищать такое объяснение, что, разумея под «толщиной» третье измерение, Мелисс отрицал его за сущим и, следовательно, представлял себе это сущее в виде сущности двух измерений, т.е.площади. Ибо не только эта мысль чужда всему духу античности, но она противоречит утверждению само-

200

го Мелисса, что первосущность наполняет собой все пространство. Остается только предположить, что Мелисс не отождествлял наполненность пространства с телесностью и хотел освободить везде существующее, обладающее вместе с тем полнотой блаженства Всесущество от всякой грубой материальности - представление, которое по своей неясности хотя и ускользает от всякой точной формулировки, однако же не имеет недостатка в аналогиях, и даже в аналогиях среди новейших учений (припомним не так давно вновь провозглашенное тождество пространства и Божества). Конечно, понятнее и последовательнее было бы, если бы самосский философ вместе с вышеприведенным обоснованием сущего по отношению к нему решительно отбросил категорию пространства, как и категорию времени. Ибо абсолютно понимаемое единство несовместимо ни с сосуществованием м пространстве, ни с последовательным существованием во времени. Как только мы забываем, что наши числовые понятия, и среди них понятие единства, лишь относительны (дерево есть единица по отношению к другим деревьям и множество по отношению к ( поим ветвям, точно так же эти последние - по отношению к другим ветвям и к своим листьям и т.д.) и начинаем понимать его абсолютно, тотчас же мы вступаем на путь, который, в конце концов, приводит к полному опустошению бытия, - не только материальному, но и духовному (в смысле временной смены состояний сознания). Тогда лишенное всякого содержания единство превращается в пустое ничто. История такого превращения, обратившего онтологию, или учение элеатов о сущем, о бытии, в нигилизм, или учение о небытии, будет предметом дальнейшего изложения.

2. Какой бы суровой критики ни заслуживали методы и выводы Мелисса - и мы поистине не скупились нее - одной заслуги нельзя за ним не признать. Отважный адмирал был воистину неустрашимым мысли-

201

телем. Не зная страха, шел он по. Пути своей мысли, что бы ни ждало его в конце ее - торжество или насмешки Какие бы грубые ошибки в умозаключениях ни лежали на его совести, приписывать ему, кроме искренних заблуждений, и сознательный обман у нас нет никаких оснований. То же честное и бесстрашное мужество мысли, лучшее наследие школы Ксенофана было присуще и мощному критику-бойцу, к рассмотрению идей которого мы теперь обратимся. Зенон из Элей красивый, рослый человек, близкий друг Парменида бывшего на двадцать пять лет старше его, подобно своему учителю не оставался в стороне от политической жизни Участие его в заговоре, имевшем целью свержение узурпатора, было причиной его мученической смерти, муки которой он перенес с беспримерной стойкостью, прославленной как его современниками так и потомством. Он с юных лет взялся за оружие диалектики. К ней влек его инстинкт его склонной к борьбе природы и жажда дать простор врожденному ему диалектическому дарованию. Потребность в защите пробудила его дарование Учение о единстве Парменида вызвало громкий, прокатившийся по всей Греции хохот. Этот взрыв веселья и насмешки, столь же шумный и пустой, как тот, который не более, как два столетия назад, встретил провозглашенное Беркли отрицание материи, вызвал нашего бойца в рады сражавшихся. Он не хотел спустить этого по словам Платона, он отплатил насмешникам «той же монетой, и даже кое-чем большим».

Вы осмеиваете нас - как бы говорит он им - за то что мы отрицаем всякое движение как невозможное и смехотворное; называете нас глупцами за то, что мы называем лжецами чувства; за то, что мы признаем множественность вещей пустым маревом - вы засыпаете нас камнями; погодите, как бы вам самим не оказаться в стеклянном доме. И он принялся опустошать свой колчан, полный остро отточенных стрел Как жемчуг на нить, нанизывает он на хитрую нить свое-

202

го диалектического искусства ту цепь тончайших аргументов, которая составляла с тех пор отчаяние стольких поколений читателей и в которых не одна крепкая голова - напомним хотя бы мощного мыслителя Пьера Бейля - видела прямо-таки непреодолимые трудности.

Возьмем зерно проса и уроним его на землю. Падая, оно не произведет никакого шума. Точно так же и второе, и третье, и друг за другом все десять тысяч зерен, заключающихся в целом четверике. Но подберем все эти зерна, всыплем их обратно в сосуд и затем, опрокинув его, высыплем зерна на землю. Падая, они произведут значительный шум. Как же можно объяснить, вопрошал Зенон, что десять тысяч беззвучных явлений в совокупности своей составляют нечто, производящее шум? Как можно объяснить то, что сумма десяти тысяч нолей ни в коем случае не равняется нулю, а наоборот - весьма доступной восприятию величиной? Здесь, и по нашему мнению также, заложена немалая трудность, которую никак не удастся устранить, пока мы не проникаем глубже в природу данного явления. Это проникновение было совершенно недоступно всей той эпохе, и сомнения, или апории, элеатов имели ту великую заслугу, что заставили всякую мыслящую голову живо почувствовать этот недостаток. Они как бы призывают к психологическому анализу чувственных восприятий. Поскольку чувственные свойства рассматриваются как объективная природа вещей, апория непреодолима. Преодолеть ее удается лишь тогда, когда мы сознательно отнесемся к акту восприятия и осознаем всю огромную, порой бессмертную фактическую сложность того явления, которое на первый взгляд кажется столь простым. Имеете с тем у нас должна зародиться мысль, что хотя «а происходящей здесь затратой сил и не следует, как и других случаях, никакого видимого действия, однако же эта затрата не потеряна и не должна приравниваться нулю. Один пример поможет нам пояснить обе

203

эти истины. Детская рука тянет за веревку колокола; ей не удается привести его в видимое движение. Когда к ней присоединяются еще несколько детских рук, их соединенными усилиями удается привести в движение колокол вместе с языком. Когда же удвоится, утроится количество рук, им удастся, наконец, заставить язык удариться о медь колокола. Но удар, может быть, будет еще недостаточно сильным, произведенные им колебания воздуха еще слишком слабы, чтобы вызывать в нашем органе слуха физические изменения, необходимые для порождения звука. Но и достаточное для этого проявление силы может все еще оказаться слишком слабым для того, чтобы произвести физиологический процесс, который мы называем раздражением слухового нерва. И далее, предположим, что это раздражение достигнуто, но не в той степени интенсивности, которая нужна для того, чтобы вызвать порожденный раздражением нерва необходимый процесс в мозговом центре. Предположим, далее, что и этот процесс налицо, но не в такой сильной степени, чтобы соответствующее ему психическое впечатление поднялось над порогом сознания. Кроме того, решающим моментом является здесь наше общее психическое состояние в данный момент. Если сон сковал наши чувства, или наше напряженное внимание направлено на другой объект, тогда сопротивление, которое нужно побороть новому впечатлению, будет больше, чем при других и более благоприятных условиях. Ненаступление конечного эффекта ни в коем случае не доказывает того, что какой-либо из промежуточных процессов (число которых мы в этой схеме, конечно, значительно уменьшили), сам по себе не способствовал его наступлению. Этого нельзя сказать даже о первом, по-видимому, столь безрезультатном усилии детской руки; и она участвовала в том, чтобы уменьшить сопротивление, окончательно преодолеть которое удалось только соединенными усилиями многих рук. Требование, чтобы всякая единица начальной

204

силы вызывала сотую часть достигнутого конечного результата, произведенного сотней таких единиц, в подобных случаях является необоснованным. Зубчатое колесо может иметь в диаметре безразлично один ли или девяносто девять дюймов и все же не задевать за соседнее колесо; только если его диаметр увеличится до ста дюймов, захватит оно отстоящее от него на таком расстоянии колесо и, задев его зубцами, вызовет весь ряд явлений, связанных с движением этого колеса. То же можно сказать об этом колесе по отношению к третьему и т.д. и т.д. Недостаток или наличность этого последнего дюйма решает собой наступление или ненаступление окончательного действия машины. На такие и подобные размышления должны были навести «сомнения» Зенона. Когда же завоевано было правильное учение о чувственных восприятиях, т.е. познание того, что эти последние являются не простым отображением объективных свойств, а результатом воздействия объекта на субъект, опосредствованного многочленной цепью причинных процессов, - когда, говорим мы, было завоевано и в то же время ста­ло оказывать широкое и благотворное влияние это воззрение, тогда столь подробно рассмотренной нами «апории» нельзя было отказать в доле участия в этом богатом последствиями прогрессе науки.

3. Перейдем теперь к знаменитым «сомнениям», катающимся движения в пространстве. Сначала Зенон сам подверг недостаточно глубокой критике понятие пространства. Если все сущее, реальное или вещь находится в пространстве, то и это пространство само, если оно реально, должно находиться в другом пространстве, это второе по той же причине должно находиться в третьем пространстве и так далее до бесконечности. Поэтому нам не остается другого выбора, как признать этот нелепый вывод или же вовсе отрицать реальность пространства. Было бы неправильно сближать с этим рассуждением критику Канта и но-

205

вейших философов, направленную на понятие пространства, и искать у Зенона ее предвосхищения. Можно греческое слово (topos) заменить словом «место», не лишая этим значения данный аргумент. Каждая вещь лежит на каком-нибудь месте; это место, если только оно реально, должно также занимать какое-нибудь место и т.д. Так же, как и на «внеположность» вещей, это сомнение может распространиться и на само их существование. Все действительное или существующее имеет существование; если это последнее не призрак, то и оно опять-таки должно иметь существование, и т.д. Короче говоря, мы имеем здесь перед собой не что иное, как стремление, заложенное в дух языка и поддерживаемое применением существительных для обозначения и всякого рода отвлеченных понятий (как-то сил, качеств, состояний, отношений), - стремление применять вместе с тем ко всякому такому понятию мерило конкретных вещей. Такое понятие должно быть особого рода вещью или же оно вовсе не должно существовать. В зависимости от того, выдерживало ли оно эту пробу или, вернее, в зависимости от того, можно ли было отказаться от его существования или нет, его относили то к области вымысла, то - и это чаще всего - представляли себе в виде вещи, как бы призраком некоторой вещи. Значение этой апории заключается в том, что она ясно вскрывает эту роковую тенденцию человеческого уха, праматерь самых существенных, почти неискоренимых заблуждений и недоразумений и, через посредство выведенных из нее бессмысленных выводов, может оградить от ее влияния.

Несравненно менее элементарны соображения, высказанные Зеноном относительно самого движения. Кому не известны «Ахиллес и черепаха»! Высший образец быстроты и одно из самых медленных животных устраивают состязание в беге. И не странно ли то, что мы с трудом можем понять, как первый может догнать или опередить последнее! Ахиллес - так гласит

206

предпосылка - дает черепахе сделать один ход вперед и сам бежит в десять раз скорее, чем она. Когда он достигнет конца пройденного ею, - предположим, одного метра, - она за это время уползла на один дециметр дальше; пока он делает эту часть пути, она уползает еще на сантиметр дальше; пока он настигает ее на этой точке, она проходит еще один миллиметр и т.д. до бесконечности; мы видим, как они постепенно приближаются друг к другу, но каким способом можно будет преодолеть то минимальное пространство, которое их, в конце концов, разделяет, этого мы понять не можем; итак Ахиллес - таков, следовательно, вывод - никогда не догонит черепаху. Велико будет удивление непосвященного в математику, когда он узнает что это рассуждение - отвлекаясь от его конечного вывода - признается совершенно правильным всеми знатоками этой науки. «Быстроногий» сын богини Фетиды действительно не нагонит свою тяжеловесную соперницу ни в одной из намеченных здесь точек, - ни после того, как она проползет одну десятую, ни после того, как она проползет следующую сотую, следующую тысячную, десятитысячную, стотысячную, миллионную и т.д. часть второго метра. Но он настигнет ее, - так показывает нам простое вычисление - в тот миг, когда она пройдет одну девятую этого пути. Ибо в то время, как она проползает 1/9 метра, он пробегает 10/9 = 11/9м. Весь этот бесконечный ряд цифр в: 1/10 + 1 /100 + 1/1000 + 1/ 10000+ 1/100000… не превышает величину 1/9. Или же, чтобы придать этой задаче и ее решению более общую форму, можно принять следующее: если эти две скорости относятся друг к другу, как 1:п, то их встреча не произойдет ни в одной из точек всего ряда чисел : 1/n+1/n2+1/n3+1/n4…;между тем конечная величина 1/n-1 включает в себя весь этот беконеч-

207

ный ряд чисел. Построение это вполне правильно. Данная величина может быть делима до бесконечности, и все-таки не перестает быть конечной величиной. Бесконечная делимость и бесконечная величина - два совершенно различных понятия, хотя легко смешать их между собой. Вместе с тем не трудно объяснить себе ту призрачность, которой перед нашим духовным взором обладает пространство, разделяющее обоих участников состязания. У нас крайне ограниченная способность представлять себе мельчайшие частички пространства; очень скоро наталкиваемся мы на грань, которую наше воображение не в состоянии переступить. Поэтому, в то время, как мы на словах продолжаем уменьшать самую малую единицу пространства, еще доступную нашему представлению, в то время, как мы говорим о стотысячной или миллионной доле метра или фута, в действительности стоит перед нашим воображением все та же меньшая доступная ему единица пространства. При каждом дальнейшем делении она снова и снова встает перед нами, как бы вопреки всему нашему старанию ее совершенно уничтожить. Но, в действительности, достаточны ли все эти соображения для того, чтобы окончательно и бесповоротно устранить раскрытые и так блестяще доказанные Зеноном трудности? Ответ на вопрос облегчил нам сам мощный атлет-диалектик тем, что придал своей апории и другой, более простой вид, освобожденный от всяких внешних прикрас. Как можем мы, спрашивает он, когда-либо пройти некоторую часть пространства? Должны же мы, прежде чем достигнем цели, пройти сперва половину данного нам пространства, затем от оставшейся половины опять половину, т.е. четверть, от оставшейся четверти опять половину, т.е. одну восьмую, потом одну шестнадца­тую, тридцать вторую и т.д. до бесконечности. Обык­новенно выставляемое на это возражение, что для того, чтобы пройти до бесконечности делимое про­странство, необходимо располагать не более и не ме-

208

нее, как столь же бесконечно делимым временем, вполне верно, поскольку оно применимо. Но приме­нение его ограничено, так как вытекающее и из этой постановки вопроса затруднение в действительности также касается, главным образом, отношения беско­нечного ряда к конечной величине.

Правда, математики утверждают и доказывают нам, что ряд чисел, полученный здесь делением на два, как и в первом случае полученный делением на десять, не превышает конечную величину. Как первый ряд чисел (1/10 + 1/100+1/1000…) не превышает 1/9, так второй ряд чисел (1/2 + 1/4 + 1/8...) не превышает 1. Это и не трудно понять; но поражает нас дальнейшее, для данного слу­чая единственно имеющее значение утверждение, что как первый, так и второй ряд чисел действительно до­стигает означенной конечной величины (1/9 и 1). Мы преодолеваем некоторое пространство одним шагом, и нас при этом не смущает, когда об этом простран­стве говорят, что оно до бесконечности делимо. Но вступим теперь на противоположный путь и попро­буем не аналитически, а синтетически построить ко­нечную величину из предполагаемого бесконечного количества частей. Не будет ли у нас постоянно полу­чаться остаток, хотя бы очень мелкая дробная часть, которой будет не доставать для пополнения конечной величины? Разве возможно исчерпать неисчерпаемое? Математика находит и здесь исход в том, что она по­зволяет себе отбрасывать в конце ряда этих чисел бес­конечно или неуловимо малую часть, точно также, как она поступает при обращении периодической деся­тичной дроби в правильную простую дробь. Это впол­не законные приемы, способствующие целям естествоиспытания, которые, однако, как бы доказывают, что нельзя слишком доверчиво относиться к понятию бес­конечности. Мы думаем, что в действительности именно против этого последнего понятия, а не против эмпи­рического понятия движения вопреки воле их автора направляют свои стрелы приведенные выше апории.

209

Отдыхом от тех трудностей, в которых нашему уму приходилось разбираться, являются два последних со­мнения, относящихся к проблеме движения. Третье, дошедшее до нас в недостаточно ясной форме, мы по­пробуем выразить следующим образом: стрела спуще­на с тетивы; длина ее равняется одному футу, и она пролетает десять футов в секунду. Не вправе ли мы ска­зать, что стрела в каждую десятую часть этого време­ни занимает пространство, в точности равное своей длине? Но занимать известное пространство и нахо­диться в состоянии покоя ведь одно и то же; каким же образом из десяти состояний покоя может сложиться состояние движения? Вопрос этот можно было бы поставить еще коварнее: движется ли предмет в том пространстве, в котором он находится, или же в том, в котором он не находится? Ни то, ни другое, ибо на­ходиться в каком-либо пространстве, т.е. занимать это пространство, значит находиться в состоянии покоя; в том же пространстве, в котором вещь не находится, она не может ни действовать, ни подвергаться какому-либо действию. В данном случае мы можем отве­тить только одно: такое предположение соблазнитель­но, но совершенно ложно; постоянно движущееся тело занимает и в самую малейшую частицу времени не одну часть пространства, - оно находится в посто­янном передвижении из одной части пространства в другую. Однако же и эта апория имеет свою ценность, и именно потому, что она принуждает нас составить себе понятие постоянства и твердо держаться его. Все трудности этого вопроса происходят от недостатка точных граней этого понятия, от смешения постоян­ного или непрерывного с совокупностью прерывных единиц. С противоположностью этих понятий мы в скором времени встретимся. Четвертая из апорий, касающихся движения, относится к быстроте движения, и может быть (с помощью перенесения древнего ип­подрома в современность) представлена следующим образом. На трех параллельных путях находятся три

210

поезда одинаковой длины. Первый (А) находится в движении; второй (В) стоит неподвижно; третий (С) движется в противоположном направлении, но с та­кой же быстротой, как А Ясно, что время, которое нужно А для того, чтобы дойти до конца В, будет вдвое длиннее по сравнению с тем, что ему нужно, чтобы дойти до конца одинаково длинного С. На вопрос, с какой быстротой двигался Д мы должны дать разно­речивый ответ, смотря по тому, сравниваем ли мы его быстроту с движущимся С или же состоящим на мес­те В. Пусть нам возразят: «последний масштаб нормальный, ибо мы применяем его в большинстве слу­чаев и всегда должны его применять там, где нам надлежит определить лежащее в основе быстроты проявление силы». «Все равно, - ответил бы нам Зенон, - истина и заблуждение не имеют отношения к большинству и меньшинству случаев; достаточна воз­можность указать на факты, подобные вышеприведен­ным, которые с правом позволяют утверждать, что движущаяся масса проходит один и тот же путь, и в продолжение всего, и в продолжение половины дан­ного времени. Если измерение движения во времени есть что-то относительное, как может в таком случае само движение быть чем-то абсолютным и совершен­но объективным, и потому чем-то действительным?»

4. Опирающуюся на показания чувств множественность вещей должен был поколебать следующий двой­ной аргумент. Это предположение вело как бы к двум противоречивым выводам. Эти многие вещи в одно и то же время не имеют величины и бесконечно вели­ки. Не имеют величины, ибо не могло бы быть мно­жества вещей, если бы каждая из них не была един­ством, единицей. Однако истинная единица не может быть делима. Вещь же остается делимой, если только она состоит из частей; она должна состоять из частей, если только она протяженна. Если же это действитель­но единица, то ей не может быть присуща протяжен-

211

ность, а вместе с тем и величина. С другой стороны, все эти вещи должны быть и бесконечно велики, ибо каж­дая из них должна, поскольку она вообще существует, обладать величиной; если же вещь обладает величи­ной, то она состоит из частей, которые в свою очередь имеют величину. Части же должны быть разделены друг от друга, иначе они не были бы разными частя­ми. Разделены же друг от друга они могут быть лишь тогда, когда между ними расположены другие части. Наконец, эти междулежащие части должны в свою очередь быть разделены другими частями, снабжен­ными в свою очередь известной долей величины и т.д. Таким образом, каждое тело будет заключать в себе бесконечное число частей, из которых каждая имеет известную величину; другими словами, оно будет бес­конечно велико.

Предпосылки этой аргументации не так уж произ­вольны, как это кажется на первый взгляд. Следует прежде всего помнить, что здесь нельзя понимать еди­ничность и множественность в том обычном, относи­тельном смысле, в котором мы обыкновенно употреб­ляем эти понятия. Мы только что подробно говорили о том, что единица, которая должна везде и всегда ос­таваться таковой, фактически не должна иметь частей, и что поэтому мы ее не можем встретить ни в мире смежного сосуществования, ни в мире смены суще­ствования. Следовательно, такая не относительная, а абсолютная единица в действительности несовмести­ма с понятием пространственной величины и протя­женности; и с этой точки зрения первая часть этого аргумента действительно неопровержима. Вторая часть со своей стороны опирается на предпосылку аб­солютной множественности. Если нигде и никогда нельзя рассматривать две части тела как некоторое единство, тогда должна, по крайней мере, быть стро­го разделяющая их граница (вставляя оговорку «по крайней мере», мы хотим этим указать, что этот аргу­мент слабее своего отражения). Эта граница должна

212

со своей стороны быть вполне реальной; ввиду того что предмет, не обладающий величиной, считается нереальным, она должна обладать величиной, т.е. те­лесной протяженностью. Все протяженное опять-таки состоит из частей, поэтому относительно разделяю­щей границы надо сказать все то же самое, что мы ска­зали о разделенных ею частях тела, и так до бесконеч­ности. Мы можем выразить эти два аргумента в следующей сокращенной формуле: «Если каждая из пещей действительно составляет некоторую единицу, то она должна быть неделима, т.е. непротяженна и, следовательно, не иметь величины», и далее: «если же есть множество вещей, то любые смежные вещи должны быть разделены лежащей между ними вещью, которой присуща протяженность и, следовательно, делимость нa части, которые со своей стороны должны быть раз­делены, и так далее до бесконечности». Насколько нам кажется, и этот двойной аргумент не лишен известной ценности в деле роста познания. Единство и множе­ственность не суть абсолютные понятия, но только относительные. Смотря по тому, с какой точки зрения я смотрю и какую цель преследую, я могу рассматри­вать лежащее передо мной яблоко как единицу, как часть «собрания» яблок, или же как некую множественность, как агрегат его составных частей. Чтобы иметь возможность говорить о единице и множественнос­ти в абсолютном смысле, о единице, которая при слу­чае не может быть и множественностью, или о мно­жественности, которая не может быть и единицей, - чтобы осуществить такое требование, в действительности понадобились бы столь несообразные условия, как те, из которых исходит этот ряд выводов и кото­рые сами подрываются своими противоречивыми ко­нечными результатами.

В этой апории мы наталкиваемся на основы многих других, действительных и возможных апорий. Мы говорим о выявляющейся здесь враждебной противо­положности единицы и множественности и о проти-

213

воречии обеих понятию реальности. Согласно своим предпосылкам, школа эта считает реальным лишь то, что имеет величину, что, следовательно, протяженно, делимо, множественно; множественность предполага­ет единицы, из которых она слагается; единицы же в качестве истинных или абсолютных должны быть мыслимы неделимыми, непротяженными, не облада­ющими величиной, а вследствие этого и реальностью. Таким образом, само понятие сущего или реальности оказывается здесь раздробленным, проникнутым внутренним противоречием. Все реальное есть мно­жественное, состоящее из единиц; единицы же лише­ны реальности; следовательно, колосс реальности по­коится на глиняных ногах ирреального. Если же мы попробуем, освободив реальное от его обманчивой опоры, поставить его на другое, не подгнившее осно­вание, ему от этого будет не лучше: оно рушится само собой. Если множественность остается множествен­ностью, и если части, из которых она должна состо­ять, дабы сохранить протяженность, величину и, сле­довательно, реальность, не сводятся к единицам, то она теряет всякую сердцевину (прочную ли или не­прочную); она до бесконечности делима, ее можно дробить до бесконечности и, в конце концов, совсем уничтожить. Таким образом, ни понятие «единицы», ни понятие «множественности» не оказываются, как сами по себе, так же и в своем соединении, пригодны­ми носителями понятия сущего или реальности. «Еди­ница» (нечто простое) не реальна: «множественность» становится нереальной, - распадается ли она, если она построена на самой себе, в ничто, или же, будучи построена на призрачности «единицы», в ней вместе рассеивается в пространстве.

Было бы несправедливо видеть в изложенных здесь мыслях Зенона одну лишь груду абстракций, не име­ющих ни основы, ни содержания. В них скорее заклю­чается серьезно продуманная и небесплодная крити­ка существовавшего тогда и отчасти держащегося еще

214

поныне понятия материи. Приписываемая материи бесконечная делимость, казалось, грозила ей гибелью. Тогда возникла, вернее всего в пифагорейских кругах, мысль, что этой делимости не преступить некоторой, хотя и очень отдаленной границы; дальнейшему бес­конечному делению препятствуют мельчайшие зерна, которые по величине можно сравнить с концом иглы или с солнечной пылью. Неоспоримая заслуга Зенона заключается в том, что он указал на противоречивость этого представления. Либо эти зерна имеют величи­ну и протяженность, тогда и они подлежат закону де­лимости; либо они ее не имеют, и тогда не могут слу­жить материалом, из которого построен мир материи, ибо сколько бы мы ни слагали единиц, не имеющих величины, мы не получим величины; мы можем воз­двигать целые горы из нулей, и в результате все-таки получится ноль.

Однако здесь заканчивается наше единомыслие с Зеноном. Даже и в этих пределах мы должны ввести некоторое значительное ограничение. Изобретатели теории, которую Зенон так победоносно опроверг, оперировали противоречивым представлением, одна­ко они все же не находились на ложном пути. Вскоре мы познакомимся с учением о веществе, которое из­бегло этого противоречия, оставаясь на том же пути; естествознание новейшего времени шло тем же путем, пожиная триумф за триумфом. Для того чтобы целое распалось на части, оно должно состоять из частей; но части могут быть налицо без того, чтобы в ближайшем, отдаленном или даже отдаленнейшем времени насту­пил конечный распад. Хотя идеальная делимость и фактическая разделенность по понятиям сходны меж­ду собой, но вовсе нет необходимости, чтобы они фак­тически шли рука об руку. Представление о таких про­тяженных, но фактически неделимых материальных частицах, как мы уже раз заметили, независимо от того, является ли оно последней правдой или нет, во всяком случае значительно приближается к истине,

215

или, точнее сказать, выводимые отсюда следствия в та­ком широком размере согласуются с эмпирическими фактами, что в руках последователя-физика оно явля­ется несравненным орудием. Если бы это не звучало богохульством, хотелось бы заметить: должно быть, создатель мира не был столь остроумен, как Зенон. Во всяком случае его высокой мудрости не было нужды в таком неукротимом стремлении к последовательнос­ти во что бы то ни стало, как хитроумию задорного элеата. Собственного говоря, строгость понятий это­го последнего не так уже совершенна. Среди его аргу­ментов часто встречаются две точки зрения, из кото­рых каждую саму по себе можно защищать, но которые совершенно исключают друг друга. Зенон по очереди противопоставляет одну другой, то соединяя понятия конечности и бесконечности, то непрерывность про­странства с отдельными единицами времени, или же, наоборот, непрерывность времени с отдельными еди­ницами пространства.

Однако чтобы вернуться к нашей руководящей, т.е. исторической точке зрения, спросим себя, остался ли Зенон действительно до конца тем, чем он был в на­чале своего предприятия, т.е. верным оруженосцем Парменида? Это часто утверждалось, но такое утвер­ждение кажется нам неосновательным. Диалектичес­кая дубинка, которой Зенон так ловко замахивался, должна была, конечно, прежде всего поразить против­ников элеатов. Но могли ли эти последние действи­тельно торжествовать победу? Да позволят нам в этом усомниться. Осталось ли в этом столкновении непри­косновенным «целокупное единое» Парменида, его «шарообразное» Всесущество, его протяженное су­щее? Лишь не отступающая ни перед каким насилием искусственность изложения могла бы защищать это. Всякому непредубежденному взгляду, напротив, дол­жно быть ясно, что основные идеи элеатов, понятия единства, протяженности, реальности, сами были по­колеблены или лучше сказать разрушены этой крити-

216

кой. Это, очевидно, ясно сознавалось в кругу друзей и приверженцев означенной школы. Платон говорит от имени Зенона, что его произведение было продуктом юношеского задора и необузданного духа борьбы; что оно было у него похищено и без его ведома предано гласности. Кто знает Платона, поймет, что это значит. От почитателя «великого» Парменида не ускользнуло то, как обоюдоостро оружие, которым пользовался со столь несравненным искусством его ученик; ореол, осенявший чело «изобретателя диалектики», не дол­жен был в равной степени освещать все стороны его дела. Очевидно, буйной силой своего дарования он действительно был увлечен далеко за пределы той цели, которую он себе наметил. Он вступил в бой как правоверный адепт учения о единстве, как онтолог, он вышел из него скептиком или, лучше сказать, нигили­стом. Нам пришлось много говорить о саморазложе­нии учения о первовеществе; в деятельности Зенона мы видим перед собой саморазложение учения элеатов о сущем

Какой долгий путь от Ксенофана до Зенона! И все же, как тесно соприкасаются начало и конец. Первый принципиально оспаривает возможность решения великих мировых тайн, второй безжалостной рукой раз­рушает и губит существующую попытку их решения. История этой школы - это история постепенного и мощного развития духа критики. Когда мы видим Гер­кулеса, уже в колыбели задушившего двух змей, мы ожидаем от него и других более значительных подви­гов. Критика прежде всего направила свое оружие на пестрый и призрачный мир богов; затем она разруша­ет пестрое марево мира чувств; она заканчивает тем, что вскрывает внутренние противоречия в тех облас­тях мироздания, которые не подверглись этому разрушению. Путь развития школы прямолинеен. Все три главных представителя элеатской школы являются беспокойными умами, задача которых состоит в том, чтобы пробудить человечество от его тупой лености

217

мысли и догматической сонливости. Велика была са­монадеянность этих основателей критики, безгранич­на их уверенность, что мир должен носить печать того, что им казалось разумным. И так же, как юноше подо­бает избыток духа пылкого, не подчиняющегося ни­каким правилам, также и юношескому возрасту науки подобает избыток гордой, не поколебленной самоуве­ренности. Если что вызывает неудовольствие зрителя на среднем этапе этого пути, это нецельность и непоследовательность добытых решений, незаконный оста­ток догматизма, который действует тем более оттал­кивающе, что он не просто оставляет нетронутой часть прежнего мировоззрения, но заменяет ее стран­ным превращением и искажением ее, одинаково мало удовлетворяющим как детски наивный, так и муже­ственно зрелый ум. Это отталкивающее впечатление смягчится, как только мы соединим такое необосно­ванное утверждение с последующим отрицанием и станем рассматривать их как одно целое. В этом по­степенном возрастании критики заключается истинная ценность и историческое значение элейской шко­лы. Это была первая великая палестра, в которой выковывалось, закаливалось и приобретало сознание своей силы мышление Запада.

Результатом этого процесса является - впервые ясно выступившее у Парменида, но проявлявшееся уже у Ксенофана - строгое различение между знанием и верой, между познанием и мнением - различие, кото­рое предстанет нам особенно значительным, если мы вспомним, насколько оба эти элемента были смеша­ны и слиты еще в учениях пифагорейской школы. Мы находимся здесь как бы на некотором водоразделе, с которого по двум разным направлениям текут два по­тока, которые лишь значительно позже, во времена упадка, снова сольют свои воды.

«Двуликими» бранил великий элеат учеников эфесского мудреца. Это прозвище применимо к нему самому, так как его учение, подобно Иокасте, произве-

218

ло двух враждебных друг другу братьев. Последовательный материализм и последовательный спиритуализм, эти диаметрально противоположные направ­ления в области метафизики, произошли из одного и того же корня, из строгого понятия субстанции, ко­торое хотя отнюдь не есть собственное создание элеатов, однако же именно ими было отвлечено и как бы препарировано из основных положений учения о первостихии. Поворот к спиритуализму - сперва к антиматериализму - должен был неминуемо насту­пить, как только уже назревшая сила абстракции сде­лала еще шаг вперед и наравне с другими родственны­ми ему чувствами отвергла показания мускульного чувства или чувства сопротивления, после чего не ос­тавалось ничего, кроме голого понятия субстанции, т.е. совокупности определений вечного пребывания и вечной неизменности. Здесь мысли снова представля­лось перепутье. Можно было созданные таким образом метафизические сущности сделать носителями силы и сознания, и можно было этого и не делать. Ре­шающим моментом являлась индивидуальная склон­ность, или же, как мы видим из примера Платона, сме­няющие друг друга в одной и той же личности - то склонность, то протест. В этом мы видим скорее кос­венное, нежели непосредственное, влияние элейской школы, ибо пример Мелисса не имел более или менее значительных последователей; только в самой незначительной из сократических школ - в мегарской - находим мы следы его влияния. Чтобы найти ближай­шую аналогию ничего не производящему и ничто не направляющему блаженному первосуществу мудреца из Самоса, мы должны обратиться к Индии, где в уче­нии философов Веданты мир также мыслится обман­чивым призраком, а скрытая за ним истина - суще­ством, единственными атрибутами которого являются бытие, мышление и блаженство (sat, cit и ananda). Другое, и для истории науки несравненно более значительное направление, заменившее протяженное един-

219

ство бесчисленными материальными субстанциями, мы вскоре встретим в первых шагах атомистики, ко­торая сходится с Парменидом в строгом определении понятия субстанции, но не в отрицании как множе­ственности вещей, так и разделяющего их пустого пространства и обусловленного этим движения в про­странстве. Историческая связь и здесь очень вероятна. Мы можем, конечно, задать себе вопрос о том, нужно ли было вообще - и в какой мере - такое посредни­чество между древнейшими формами учения о первовеществе и этим последним и наиболее зрелым его видом? Ответ на этот вопрос даст нам рассмотрение двух мыслителей, которые настолько связаны как сво­им сходством, так и различием, что их нельзя рассмат­ривать отдельно.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Анаксагор

1. Перед нами два современника. Их мысли устрем­лены на одни и те же проблемы, их исследования по­строены на одних и тех же предпосылках, в их выво­дах встречаются изумительно родственные черты. И, тем не менее, - какой резкий контраст! Один - поэт, другой - геометр; один одарен пылкой фантазией, другой - холодным, трезвым разумом; один хвастлив и преисполнен горделивого чувства собственного до­стоинства, другой совершенно исчезает за своими произведениями. Один утопает в пышном богатстве образов, другой выражается простой, лишенной при­крас речью; один цветист и многосторонен до рас­плывчатости, другой до нескладности прям и после­дователен. Каждый обладает в высшей мере тем, чего недостает другому, - Эмпедокл блестящими, остроум­ными, часто до нелепости парадоксальными гипоте­зами, его старший современник - цельностью и оп­ределенностью общего строя мыслей.

220

Благодаря Анаксагору философия и естествознание были перенесены из Ионии в Аттику. Анаксагор родил­ся около 500 г. до н.э. в Клазоменах, близ Смирны, и принадлежал к знатному роду. Он бросил свое имущество и с ранней молодости всецело посвятил себя исканиям истины. Какие школы он посещал и где приобрел с вой познания, осталось неизвестным. Ибо хотя он во многом сходится с учением Анаксимандра и Анаксимена, все же предание, называющее его их учеником, про­тиворечит хронологическим данным. В возрасте соро­ка лет он переселился в Афины и удостоился дружбы великого государственного мужа, сумевшего возвысить Афины до значения литературного и политического центра Эллады. В течение полувека был он украшени­ем того избранного круга, который сгруппировался вокруг Перикла. Зато и бедствия партийной борьбы не миновали его. Когда в начале Пелопонесской войны стала меркнуть звезда направлявшего судьбы Афин государственного мужа, было поднято гонение также и на его обаятельную и высокоодаренную подругу жизни, и нa его друга-философа, обвинявшихся в возбуждении религиозного брожения. Изгнание принудило Анакса­гора вернуться на родину в Малую Азию, и семидесяти двух лет, окруженный верными учениками, окончил он и Лампсаке свою непорочную жизнь. Сохранились значительные отрывки его произведения, составившего несколько книг безыскусственной, но не лишенной красоты прозы. Он обнародовал свой труд после 467 г., в котором произошло падение необычайного метеора, описанного им в этом произведении; это была, меж­ду прочим, первая книга в греческой литературе, снаб­женная диаграммами. Подобно своим старшим ионийским собратьям он живо интересовался проблемой вещества. Решение сто, однако, было крайне своеобразно, - отделяя его вполне от его предшественников, оно в то же время свидетельствовало о том, что его нисколько не коснулись исходившее от элеатов критическое движение.

221

Если он даже и знал дидактическую поэму Парменида, содержание ее, во всяком случае, скользнуло бесслед­но по его сознанию. Ни единый намек из дошедших до нас отрывков и ни одно слово из дополняющих их древних свидетельств не указывают на то, что он - не говоря уже обо всем остальном, - принял хоть сколь­ко-нибудь во внимание столь настойчиво выражаемые Парменидом сомнения в правомерности показаний чувств и в множественности вещей или же хотя бы сде­лал некоторую попытку разобраться в этих сомнени­ях. Напротив, безусловное доверие к показаниям чувств является основанием его системы; не только множественность вещей, но и неисчерпаемое количество изначально отличных друг от друга сущностей составляет глубочайшую предпосылку его учения. Тем более поражает нас, по крайней мере, при первом взгляде, то, что по отношению к столь пространно рассмотренному нами двойному постулату он занима­ет то же положение, что и Парменид. Нет возникно­вения и уничтожения, нет изменения свойств. «Греки не правы, говоря о возникновении и об уничтожении; ибо ни одна вещь не возникает, ни одна не уничтожа­ется; посредством смешения слагаются они из суще­ствующих вещей и посредством разложения распада­ются на отдельные вещи; поэтому с большим правом могли бы они назвать возникновение - смешением, а уничтожение - разложением». Мы уже знаем, каким образом изучения, предшествовавшего двум постула­там Парменида, из «древнего» - говоря многозначительными словами Аристотеля - «всеобщего, никем не оспариваемого учения физиков» могло возникнуть второе, позднейшее учение, впервые зародившееся уже у Анаксимена; относительно того, как оно факти­чески развилось из него в сознании Анаксагора, нам больше не нужно строить догадок после того, как это стало совершенно очевидно из одного, долго оставав­шегося без внимания, краткого, но знаменательного отрывка его труда. Из связи следующих трех положе-

222

ний: вещи таковы, как о них свидетельствуют чувства; они не возникают и не уничтожаются; также не возникают и не уничтожаются их свойства, - выросла форма учения о веществе, носящая имя Анаксагора и пню характерная как для неуклонной строгости его пиления, так и для отсутствия у него качества, быть может, еще более необходимого исследователю природы. Мы говорим об инстинктивном страхе перед путями мысли, которые тем дальше уводят от истины, чем неуклоннее и последовательнее идти по ним. Поэтому его учение представляет почти полную противоположность тому, что нам открывает наука о веществе но различных его соединениях. То, что в действительности представляет собой в высшей степени сложные соединения (а именно, органические), Анаксагор принимает за основные формы вещества или стихии; другие, тоже не простые, но несравненно менее сложные вещества, как вода или скопления атмосферического воздуха, он считает наиболее сложными соединениями. Если когда-либо крупный ум шел ложным путем, оставаясь неизменно верным ему, то это случилось именно с ним в его учении о веществе, относящемся к выводам химии совершенно так же, как изнанка ковра - к его лицевой стороне. Он строил следующие умозаключения. Вот перед нами каравай хлеба. Он добыт из растительных веществ и способствует постро­ению нашего тела. Но составных частей у человеческого и животного организма очень много, а именно: кожа, мясо, кровь, жилы, сухожилия, хрящи, кости, волосы и т.д., каждая из этих составных частей отличается от другой светлой или темной окраской, мягкостью и ли твердостью, эластичностью или негибкостью и т.д. Каким образом все богатое многообразие этих частей могло произойти из одного этого хлеба, однородно­го по своему составу? Изменение свойств немыслимо, остается только допустить, что многочисленные со­единения вещества, входящие в человеческое тело, уже заключены все вместе, как таковые, в питающем нас

223

хлебе. От нашего восприятия они ускользают в силу своей малой величины. Ибо чувствам нашим присущ один лишь недостаток - слабость их, тесные рамки их восприимчивости. Процесс питания объединяет не­зримые мелкие частицы и делает их доступными на­шему зрению, осязанию и т.д. То, что сказано о хлебе, может быть распространено и на хлебный злак, из ко­торого его добывают. Но как могло бы создаться все многообразие его составных частиц, если бы оно же не было заключено в земле, воде, воздухе, огне (солнце), которые хотя и кажутся по виду простейшими телами, но в сущности являются наиболее сложными из всех. Они полны «семян», или первичных веществ, всех воз­можных родов и представляют собой не что иное, как простую смесь или их механическое соединение. И подобно свойствам частей человеческого тела, аромат каждого лепестка розы, крепость каждого пчелиного жала, переливы красок каждого павлиньего глаза из­вечно присущи первичным частичкам, которые при благоприятных условиях вступают в соединения, дабы явить нам тот или другой из бесчисленных образов. Сколько бы разнообразных форм ни являли нам наши чувства, вплоть до тончайших и едва уловимых оттен­ков, и сколько бы комбинаций их ни встречалось в от­дельных телах, - столь же неисчислимы должны быть и сами основные элементы. Кому не ясно, что сущ­ность этой доктрины коренным образом противоре­чит фактическим выводам новейшего естествознания? И однако же следует заметить, что и метод, и руково­дящий стимул до поразительности совпадают в одном и в другом случае. Наш мудрец также стремится во всей полноте объяснить все явления мира. Он сводит все хи­мические процессы к механическим; даже со всех фи­зиологических процессов снимает он всякую печать та­инственности, рассматривая и их с точки зрения механики. Ибо соединения и разъединения, другими словами, только перемещения вещества призваны объяснить собой все таинства превращения и видоиз-

224

менения. Учение о веществе философа из Клазомен есть попытка, правда, грубая и несвоевременная, объяснить все происходящее в материальном мире, как следствия движений. Относительно большинства случаев мы не знаем, каким образом эта основная идея была проведена в частностях. Так, у нас нет ответа на вопрос, каким образом Анаксагор объяснял измене­ние вида и состава вещей, сопровождающее переме­ны в сцеплении частиц. Из этой области до нас дошло только одно его довольно загадочное утверждение: снег столь же темен, как и вода, из которой он образовался, и тому, кто об этом знает, он уже более не кажется белым. Мы хорошо понимаем ту трудность, с которой пришлось столкнуться в данном случае его учению о веществе: «как можно объяснить изменение в расположении водяных частиц, вызванным дей­ствием холода, связанную с ним перемену их окрас­ки?» Ссылка на «слабость» восприятия наших чувств в данном случае не могла быть принята в расчет. Твер­дое убеждение Анаксагора, что водные частицы должны при всех обстоятельствах оставаться темными, на этот раз, думаем мы, сделало великого мыслителя жертвой грубого обмана чувств. В целях точного наблюдения он, вероятно, вглядывался так пристально и долго в ис­крящуюся при солнечном свете белую перину зимнего пейзажа, пока перед его ослепленными глазами не по­шли черные круги, и этот оптический обман он при­нял за подтверждение заранее создавшегося в нем убеждения. Припомним встреченные нами у Анаксимена не менее грубые промахи в объяснении физи­ческих явлений, тогда и эта явная ошибка в наблюде­нии не покажется нам невозможной. Высказанное впервые Гераклитом предположение о существовании невидимых частиц материи и их невидимом движе­нии помогло Анаксагору отразить не замедлившие подняться против его теории возражения со стороны представителей старого учения о первовеществе: «Как могут коренным образом различные вещи влиять друг

225

на друга и испытывать друг от друга воздействия?» «В каждой вещи, - так отвечал он, - содержится неко­торая доля всех вещей; вещи в нашем мире не разъе­динены (совершенно) друг от друга и не рассечены как бы топором» (это, кстати сказать, единственное образное выражение, встречающееся в длинном ряде сохранившихся фрагментов); называется же каждая вещь по преобладающему в нем количеству и, вслед­ствие этого, первенствующему роду материи. Сомне­ния в реальности невидимого вообще он устранял ука­занием на сопротивление также невидимого воздуха, который, например, будучи заключен в растянутую кишку, не поддается нашему давлению.

2. Космогония Анаксагора движется до известного предела по тому же пути, который проложил Анаксимандр и из которого его последователи почти не вы­ходили. Вначале мы и здесь видим своего рода хаос. Только вместо одной безгранично протяженной первостихии мы видим неисчислимое множество также безгранично протяженных первостихий: «Все вещи были вместе»; бесконечно малые и перемешанные меж­ду собой первичные частицы составляли первоначаль­ный хаос. Их качественная неразличимость соответ­ствует бескачественности единого мирового существа Анаксимандра. Изначально наделенные различными свойствами материи «семена», или элементы, не нуж­дались в динамическом «выделении», но лишь в механическом разъединении. Необходимый для этого фи­зический процесс Анаксагор не находил нужным ни логически выводить, ни конструировать по известным аналогиям: он находил его в процессе, который дей­ствует еще и по сей день и совершается ежедневно и ежечасно у нас на глазах: в (кажущемся) движении не­бесного свода. Это вращательное движение не только в начале времен произвело первое разъединение ма­терии, но продолжает еще и до сих пор свою работу в других точках мироздания. Эта попытка сблизить

226

древнейшую эпоху с современной, и эту последнюю свою очередь с самым далеким будущим, доказывает такую силу веры в однородность действующих во Вселенной сил и в постоянство всех мировых процессов, что она вызывает в нас живейшее удивление и составляет самый резкий контраст мифическому способу мышления прежних эпох. Если мы спросим, как могло это вращательное движение произвести приписываемый ему переворот, мы должны будем ответить следующим образом: сперва в одной точке мира должно было начаться вращательное движение, которое нем охватывало все более и более широкие круги и которое никогда не прекратится. Как на исходную точку этого движения можно с некоторой вероятностью указать на северный полюс небесного свода; распространение этого движения можно себе представить расходящимися кругами, вызываемыми ударом или толчком, производимым каждой отдельной частицей вещества на все ее окружающие частицы. Только таким путем первый толчок, о происхождении которого мы сейчас будем говорить, мог естественным образом вызвать то могучее действие, которое Анаксагор ему приписывает. «Сила и быстрота» этого вращательного движения, превосходящая все земные меры, разрыхлили своими толчками и сотрясением (в этом, очевидно, заключается мысль философа из Клазомен) единую до того времени компактную массу, победили внутреннюю силу сцепления материальных частиц и, благодаря этому, дали им возможность следовать влечению в различной степени присущей им тяжести. Только теперь могли и должны были образоваться массы однородных веществ и отложиться в различных пределах мира. «Все плотное, жидкое, холод-»с и темное соединилось там, где находится теперь Земля» (т.е. в центре мироздания), «все тонкое, теплое и сухое выделилось и унеслось в бесконечную даль эфира». Можно себе представить, как бесконечна та цепь последствий, которую влечет за собой этот пер-

227

винный акт, - начало вращения в ограниченном кру­ге мирового пространства. Однако этот акт сам по себе требует объяснения. Он должен был иметь свою причину. В данном случае аналогии из области физи­ки не могут помочь нашему философу; он прибегает к тому, что мы с некоторым правом можем назвать сверхъестественным вмешательством. Мы сказали - с некоторым правом, так как, если сила, к помощи ко­торой он прибегает, не есть вполне материальный, то и не вполне нематериальный фактор; если это не обыкновенная материя, то это и не Божество; хотя он и называется «безграничным и самодержавным», но его могущество проявляется в столь редких, исключи­тельных случаях, что ему нельзя приписать фактичес­кого господства над природой, хотя по, существу, нельзя его и отрицать. Этот первый толчок произвел «nus», - это слово мы оставим без перевода, так как всякий перевод, назовем ли мы его «духом», «умом» или «материей мысли», сообщит его сущности чуждый от­тенок. По собственному объяснению Анаксагора, это есть «самое тонкое и самое чистое из всех вещей», он «один не смешан ни с чем»; так как будь он смешан с какой-нибудь одной вещью, то он был бы (вспомним все сказанное ранее о несовершенном разъединении вещества) причастен и ко всем остальным, и это сме­шение мешало бы ему в равной степени влиять на лю­бую вещь, как это происходит теперь при его несме­шанном состоянии. Если мы теперь, после всего сказанного и после дальнейших пояснений, что «nus», кроме того, обладает «всеми знаниями обо всем», о «прошедшем, настоящем и будущем», что ему прису­ща также «высшая сила», захотим приравнять его к высшему Божеству, то здесь мы снова натолкнемся на другие, противоречащие этому и не менее важные свойства. Анаксагор говорит, что «nus» присутствует «то в большем, то в меньшем количестве», он называ­ет его делимым и «присущим некоторым вещам», - разумея все живые существа.

228

назад содержание далее

трактор тум



ПОИСК:




© FILOSOF.HISTORIC.RU 2001–2023
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'