ния; движение есть, значит, есть и пустота. Однако как ни резок контраст в заключительных выводах, разве атомист не обязан элеатам первой посылкой и, следовательно, первым толчком к построению, по крайней мере, этой части их учения? Так утверждали нередко, но, по нашему мнению, без всякого права, ибо не элеаты могли быть создателями этой общей обоим учениям предпосылки. Не только Мелисс трактует уже о пустом пространстве, и даже совсем не так, будто он сам придумал эту гипотезу, только для того, чтобы ее оспаривать. Сам Парменид знает и оспаривает предположение пустоты, или несуществующего, таким тоном, который не оставляет сомнения в том, что эта доктрина, и именно в виде вспомогательного средства для объяснения явления природы, была известна уже раньше. Поэтому приходится предположить, что в данном случае Левкипп был не под влиянием Парменида, а им обоим предшествовали более ранние мыслители, имена которых не сохранились (вероятно, из пифагорейцев, как уже было замечено). Решаемся сделать еще один шаг вперед. Не только пустота, но даже аналог атома был уже придуман этими неизвестными. Так, Парменид говорит о чем-то - мы можем считать это только пустым пространством - что, по признанию ревностно оспариваемых им противников, частью занимает определенное пространство, частью «всюду правильно распределено». Другими словами, он знает доктрину, которая принимает не только пространство, в целом лишенное материи, но также и те промежутки пустого пространства, которые пронзают весь материальный мир. Что окруженные этими промежутками, как сетью каналов, островки материи (если можно так выразиться) по своему назначению, по меньшей мере, очень близко подходят к атомам Левкиппа, что это представление массы материи, равномерно и повсюду пронизанной отверстиями, едва ли могло быть порождено чем-нибудь другим, кроме желания объяснить универсальный факт, и именно
359
факт движения, - вот выводы, значение которых нам не кажется меньшим оттого, что они до сих пор не были сделаны. Таким образом, здесь наблюдается органический рост идей и непрерывность их развития, которая увеличивает ценность научных трудов, не умаляя, однако, заслуг их творцов.
6. Спросим теперь себя: в чем состоит главная заслуга Левкиппа? Которая часть его учения носит в особенности отпечаток его оригинального гения? Пустое пространство не он ввел в науку, основы учения об атомах были уже до него, правда, только в зачаточном состоянии, он развил их, усовершенствовал и поднял до значения законченной системы. На различие между существенными и несущественными, или (как говорят со времен Локка) между первичными и вторичными свойствами вещей было уже раньше указано Парменидом. Напротив, что касается попытки Левкиппа связать мир субстанций с миром феноменов, вместо того чтобы, подобно элеатам, отвергнув этот последний как призрак или обман, выбросить его из храма науки, - то в этом он не имеет предшественников. Ему удалось перекинуть мост между двумя мирами, которые раньше смешивали, затем стали различать, в то же время разорвав между ними связь. Он свел совокупность чувственных свойств вещей к функциям их телесных свойств, их величины, формы, распределения, положения, большей или меньшей степени удаления друг от друга и, таким образом, не отрицая и не насилуя природы, дал ей объяснение. Вот, собственно, в чем сущность великого дела Левкиппа. В этом самая оригинальная и самая неизменная часть его учения, поистине несокрушимая. Может быть, атомистическая гипотеза уступит когда-нибудь место другой; различие первичных и вторичных свойств уже далеко не имеет теперь своего теоретико-познавательного значения. Но попытка привести все качественное разнообразие к различию по величине, по форме, по положению и
360
по движению сама по себе способна пережить всевозможные перемены мнений и пониманий. Сведение всего качественного к себе количественному, или, точнее говоря, установление определенных отношений между ними - и есть основание всякого точного познания природы. В этой попытке заключена, как в 1ародыше, вся материалистическая физика. Отсюда начинаются исследования новейших времен. Галилей, Декарт и Гюйгенс - все пошли одной дорогой. Галилей, например, говорит: «Я не думаю, что для возбуждения в нас ощущений вкуса, запаха, звука нужно было что-нибудь иное, кроме величины, формы, множества и медленного или быстрого движения». Гюйгенс предполагает, что все тела состоят из одной и той же материи, «в которой нет никаких качественных отличий... только различия в величине, в форме и в движении». Такова же и точка зрения Декарта. Всем этим передовым борцам современного естествознания известно - по их собственному признанию - учение, называемое ими Демокритовым, но которое по справедливости следует приписать Левкиппу. Кстати заметить, что получаемое таким путем проникновение в связь естественных феноменов и приобретаемое отсюда господство над природой нисколько не зависит от того миросозерцания, какое мы предпочитаем или к которому могут когда-нибудь почувствовать склонность наши потомки. Электрическая лампа светит одинаково и агностику, для которого сокровенный смысл мирового хода темен и составляет навеки непроницаемую тайну. Законы отражения и преломления света те же для последователя механистического мировоззрения, как и для того, который видит сущность мирового процесса не в материи и ее движении, а в чем-то другом. Каков бы ни был приговор будущего относительно этих основных вопросов человеческого познания, одно никогда не будет поколеблено: то, что движения частиц, будучи элементом, поддающимся количественному определению, представляют ключ, которым раскрыты
361
и впредь будут раскрываемы бесчисленные тайники природы, и Левкипп, давший своим учением в руки человечеству этот ключ, имеет полное право на высшую, непреходящую славу в безусловном смысле.
На ряду с этим не имеет большого значения то обстоятельство, что собственные его попытки подкрепить дарованное им миру учение часто носят печать того априористического метода, который он, вероятно, заимствовал у Зенона. Свою великую гипотезу он обосновал не только на тех опытных данных, которые действительно лежат в ее основе, не только ссылкой на такие, получившие благодаря ей объяснение, факты, как движение в пространстве, разрежение и уплотнение, сжатие и увеличение объема, частный случай чего представляет собой рост органических существ; он постарался также придать своим доказательствам такой вид, который закрывал путь его противнику; приводил его к противоречию и к абсурду в случае, если последний опровергал новую теорию. Одна из его аргументаций начинается примерно так «то, что полно, не может ничего более вместить в себя». Разумеется, нет, можем мы прибавить, так как «быть полным» (в строгом смысле) и «не быть в состоянии ничего вместить в себя», - это только два разных выражения одной и той же вещи. Если мы налили в сосуд столько воды, что больше он не может вместить, то мы говорим, что сосуд полон; опять же, если мы считаем, что сосуд полон, то под этим мы понимаем не что иное, как то, что он больше ничего не может в себя вместить. Однако сейчас будет видно, для того ли предназначается эта невинная тавтология, чтобы только разъяснить представление «полного», или же нет. «Если бы, - продолжает Левкипп, - полное могло вместить в себя еще что-нибудь и если бы таким образом там, где помещалось прежде одно тело, могло поместиться два (одинаковых по величине) тела, тогда, значит, там же поместилось бы и какое угодно количество тел, следовательно, меньшее вместило бы в
362
себя большее». Этим положением был сделан решительный козырной ход. В нем, однако, скрыт двойственный смысл, разъяснение которого подрывает все доказательство. Что меньшее может вместить в себя большее как таковое, что, например, в ореховой скорлупе можно спрятать слона, с этим, разумеется, не обязан был соглашаться ни один из противников атомистического учения. Но что объем материи, величиной со слона, можно настолько сжать, что он поместится в скорлупе ореха или яйца, это хотя фактически и не верно, но в этом утверждении нет ничего несообразного или противоречивого. Оно было бы таковым, если предположить, что несжимаемость материи уже признана, другими словами, если предположить доказанным то, что еще требует доказательства. Неправильное заключение достигается вступительной частью доказательства, в которой понятие «полного», являющееся сначала только в эмпирическом смысле, одинаково допускаемом в любой теории, при помощи якобы только объяснительного определения «не-могущее больше вместить», приведено к понятию непроницаемого и несжимаемого, а затем и заменено им. Только с помощью такой подмены первая попытка может привести к такому заключению; иначе само заключение является необоснованным. Еще более уродливым, но гораздо менее невинным образчиком той же категории доказательств является довод, при помощи которого атомисты - и именно сам Левкипп - старались доказать бесчисленность различных форм атомов. «Нет оснований, почему атомы должны иметь ту или другую форму», - поэтому в них должны быть представлены всевозможные формы. Поскольку здесь высказывается ожидание, что существующее в других областях богатство форм природы не изменить и в этом случае, - здесь есть (как мы уже заметили однажды) заключение по аналогии, которому нельзя отказать в некоторой скромной доле справедливости, как предварительному предположе-
363
нию. Но как аргумент решающего значения он, разумеется, ничтожен. Он предполагает такое проникновение в источники жизни и такое понимание ее границ, которое для нас, людей, навсегда останется недоступным. В смысле метода это напоминает употребленное Анаксимандром мнимое доказательство того, что Земля находится в покое, равно как и упомянутые выше подобные же попытки тех метафизиков-механиков, которые пытались априорно обосновать закон инерции вместо того, чтобы установить его на эмпирических данных; разница лишь в том, что последние мыслители дали неверное обоснование реальному явлению природы, тогда как здесь сомнителен сам факт, не говоря уже об ошибочности его обоснования. Более склонному к эмпирическим толкованиям Демокриту, вероятно, принадлежит следующая попытка непосредственно подтвердить существование пустого пространства: некоторое помещение, наполненное пеплом, может вместить в себя столько же воды (следовало бы сказать почти столько), как если бы в нем не было вовсе пепла. Это возможно только потому, что пепел содержит много пустого пространства. Нужно ли говорить, что истолкование наблюдаемого сделано неверно. Пористое тело, как пепел, заключает в себе большое количество воздуха, который наливаемая в сосуд вода вытесняет. Конечно, если бы дать такое объяснение Демокриту, он возразил бы: куда же девается воздух, вытесненный водой, если все пространство уже занято непроницаемой материей? И в этой форме аргумент подтверждает не больше и не меньше, чем всякое указание на движение в пространстве, которое, раз непроницаемость материи уже удостоверена иным способом, делает признание пустого пространства неизбежным.
7. Все эти промахи вместе и каждый в отдельности таковы, что не могут особенно омрачить памяти наших героев мысли. Нет никакого сомнения, что дока-
364
зана атомистическая теория, собственно говоря, никогда не была, ни в древности, ни в новейшее время. Она была, есть и остается не теорией в строгом смысле слова, а гипотезой; конечно, гипотезой огромной жизненной силы и долговечности и беспримерной неистощимой плодотворности, спорным пунктом для физических и химических исследований вплоть до самых последних дней. Так как с ее помощью уже известные факты получают все более удовлетворительное объяснение, а вместе с тем открываются новые, то в ней, очевидно, должна заключаться значительная доля объективной истины; точнее говоря, она должна на значительном протяжении идти параллельно с объективной действительностью. Все же она остается только гипотезой и притом такой, которая, в силу своих построений, выходящих далеко за пределы нашей способности восприятия, должна навсегда остаться недоступной для непосредственной проверки. Косвенное же подтверждение какой-нибудь гипотезы становится достаточным лишь тогда, когда доказано, что она не только вполне согласуется с объясняемыми ею явлениями, но что никакая другая гипотеза не может объяснить их так же или лучше. Такое, более полное, доказательство едва ли когда-нибудь может быть дано в этом случае, где речь идет о сокровеннейших явлениях природы, наиболее скрытых от наших чувств, вернее всего, такое доказательство никогда не может быть дано. Мудрые современники, относясь с величайшим уважением к атомистической гипотезе, в то же время видят в ней не более как предположение, которое достаточно близко к конечной истине, чтобы пользоваться им со значительной пользой и щедро вознаграждаемым успехом, хотя и с молчаливой оговоркой, что гипотеза эта не должна считаться конечной истиной или даже последней доступной для нас истиной. Совершенно иного рода и более серьезную оговорку мы должны сделать, если станем на точку зрения теории познания. Гносеолог сомневается,
365
может ли он в конечном счете знать о внешнем мире что-нибудь больше, чем то, что ему дает ряд закономерно связанных ощущений; столь важное и полезное в начале познания различие первичных и вторичных свойств теряет для него свое фундаментальное значение; самонаблюдение принуждает его свести к ощущениям не только запахи, цветы или звуки, но даже и признаки телесного и признать, что даже понятие материи лишается своего содержания, коль скоро мы отвлекаемся от воспринимающего субъекта. Но даже для мыслителей, принявших эту точку зрения, атомистическая теория не потеряла своей высокой ценности. Они видят в ней «математическую модель для изображения фактов» и приписывают ей «в физике ту же функцию», какую имеют «известные математические вспомогательные понятия». Впрочем, мы еще остановимся подробнее на этом в другом месте. Здесь необходимо было, по крайней мере, бегло упомянуть об этом только для того, чтобы отметить, что основателям атомистики была чужда всякая мысль о возможных сомнениях, связанных с дальнейшим спекулятивным развитием. И в этом спасение науки, можем мы прибавить. Ибо ничто не вредит больше ее развитию, как то, если энергия ее представителей бывает сбита с толку и парализована перспективами отдаленных и высших целей.
Если это наивное, ни одной крупицей теоретико-познавательного сомнения неомраченное самоограничение телесным миром назвать материализмом, подобно тому как противоположное ему названо идеализмом, то Левкипп и Демокрит были материалистами. Они были ими еще и в том смысле, что они не предполагали бессмертия «психеи», или души-дыхания; они окончательно изгнали само это понятие, которое, как мы видели, уже у Парменида и Эмпедокла играло совершенно незначительную, бесполезную для объяснения фактов роль, и заменили его атомами души. Но они не были материалистами, если под этим словом понимать мыслителей, которые отвергают или
366
оспаривают бытие духовной субстанции, по той простой причине, что в то время вообще еще не распространяли понятия субстанции на область духа. И их опять следует назвать материалистами, как и всех натурфилософов, их предшественников и современников, за исключением Анаксагора, так как единственную причину или условие состояний и свойств сознания они искали в материальном. Их отношение к божественному ничем существенным не отличалось от взглядов большинства их предшественников. Они, как и эти последние, не знали миротворящего божества; отдельных бессмертных богов они признавали не более, чем Эмпедокл. Веру в таких богов и в их могущество Демокрит объяснял страхом, который наводили на первобытного человека гром, молния, солнечные и лунные затмения и другие ужасные явления. Однако он сам, по-видимому, признавал божествами созвездия, должно быть, вследствие их огненной природы, как состоящие, по его учению, из атомов души; о существовании сверхчеловеческих существ, живущих долгой, хотя и не бесконечной жизнью, он думал так же, как Эмпедокл. Хотя в общем и целом он считал мировой процесс свободным от их влияния и тем самым избежал необходимости допускать их существование ради чисто научных требований, все же он не мог решиться отнести к области басен все, что рассказывали о богах и их влиянии на человеческую судьбу. Так, он допускал возникновение, вероятно, путем столкновения и сцепления атомов, разнообразие которых по числу и по форме давало богатейший материал для таких построений, особых существ, превосходящих по величине и по красоте все человеческое. Они могли двигаться в воздушном пространстве, а исходящие от них отображения могли проникать в различные органы нашего тела и таким образом, или непосредственно, или же посредством наших органов чувств являться нам во сне, говорить с нами, возбуждая благотворное или гибельное действие.
367
8. Последние фразы дают нам некоторое представление об учении Демокрита и его учителя о душе и о восприятии. Эта часть их доктрины была мало плодотворна, хотя Эпикур и его школа не затруднились включить ее в состав своего построения. По всем этим причинам будем насколько возможно кратки и отложим большую часть до изложения эпикуреизма, для знакомства с которым у нас есть более богатые источники, чем сообщения противников, выхватывающих, подобно Теофрасту, отдельные пункты из учения Демокрита о познании с целью подвергнуть их резкой критике. Носителями психических функций Демокрит считал наиболее подвижные из атомов, как потому, вероятно, что вошедшая в пословицу быстрота мысли («быстрый, как крылья, или как мысль» - говорится еще у Гомера) нуждалась в подобном вспомогательном средстве, так и потому, что жизненный процесс, признаваемый продуктом душевной деятельности, отождествляемой с жизненной силой, являл собой образ непрерывного изменения. Поэтому психические функции приписывались маленьким, круглым и гладким атомам; на долю дыхания выпадала задача частью удерживать в теле при помощи тока воздуха те частицы, которые стремятся в силу своей подвижности удалиться, частью привлекать к нему новые; прекращение же этого процесса должно было иметь своим последствием окончательное рассеяние этих атомов. Так как атомы души происходили из внешнего мира, то вполне понятно, что Демокрит, идя здесь по следам Парменида и Эмпедокла, не проводил резкой границы между одушевленным и неодушевленным миром, но допускал между ними только различие в степени. Наблюдая теплоту высших организмов и беспрерывную подвижность, свойственную пламени, он (в этом случае опять-таки согласно с Гераклитам) отождествил атомы души с атомами огня. Из различных процессов восприятия наиболее обстоятельно изложен процесс зрения. Поразительный факт, удивительный и ныне
368
еще для всякого, на кого повседневная привычка не оказала своего притупляющего влияния, что отдаленные предметы поражают наши зрительные органы, он считал необъяснимым без участия посредствующего агента. Но там, где наша физика говорит об эфире, он думал обойтись воздухом. Роль последнего предполагалась в том, что он принимал от видимых предметов отпечатки - отпечатки в буквальном смысле, такие, какие получаются на воске от печати - и передавал их нашему зрительному аппарату. От самих предметов, по его мнению, отделялись бесконечно тонкие чешуйки, или пленки, которые в случае непосредственной близости проникали в глаз и делались видимыми как изображения в зрачке; в других случаях то же действие производилось через посредство воздуха. Но как бы ни казался воздух необходимым для этой цели, его не считали безусловно способствующим зрительным восприятиям; затемняющему влиянию этой же среды приписывали также и неясность и, наконец, совершенное исчезновение удаленных и самых дальних предметов. Демокрит думал, что если бы не было такого затемнения, то мы могли бы рассмотреть муравья, ползающего по небесному своду. Из этого беглого очерка читатель может видеть, до какой степени великому мыслителю были чужды сами основы оптики, его ввел в заблуждение прием, не без некоторого успеха применявшийся им в других областях, - выводить действие одного предмета на другой из их непосредственного соприкосновения друг с другом и из непосредственного механического воздействия (давление и удар). Нельзя умолчать, что именно в связи с этой чертой его основного учения спекуляции его в области оптики грубы и представляют шаг назад в сравнении с опытами Алкмеона и Эмпедокла. Мы не можем сказать, как он справился с трудностями, выросшими из самой его гипотезы. Принял ли он во внимание, что это беспрестанное отделение тончайших атомных слоев, или пленок (названных им «идолами» или изоб-
369
ражениями), с течением времени должно привести к заметному уменьшению объема тел, или он устранял это возражение указанием на тленность всех чувственных объектов. Одно только в этом странном учении заслуживает похвалы. Сводя галлюцинации и так называемые субъективные ощущения к подобным извне проникающим «изображениям», учение это соприкасается с теперешней наукой в том отношении, что оно не отвергает общности между чувственными ощущениями, производимыми самыми различными раздражениями. Но когда, вместо того чтобы выдвинуть общий субъективный фактор, оно делает обратное, - вместо того чтобы признать и отметить специфическую энергию чувственных нервов и, таким образом, свести восприятие к галлюцинации, оно сводит галлюцинацию к восприятию, то можно ли удивляться этому, принимая во внимание, что исходным пунктом этого учения является не смущаемая никаким сомнением и никаким анализом, твердая, как скала, вера в телесное как в единственно и безусловно реальное?
Мы считали и считаем Демокрита свободным от припадков скептицизма, хотя среди скудных отрывков его произведений неоднократно попадаются такие мнения, которые дают повод предполагать противоположное. Но это ошибочно. Они распадаются на три группы, которые не всегда достаточно тщательно разграничивали. У него так же, как и у Фауста, «почти готово сгореть сердце» при мысли, что, несмотря на всю работу ума и труды исследования в течение долгой жизни, посвященной науке, он так мало мог узнать, что ему только случайно, украдкой удавалось заглянуть во внутренний ход вещей в природе. «Истина обитает в глубине», «от человека действительность сокрыта» - такие и подобные возгласы вырывались из его груди. Они дошли до нас в отрывках сочинения, озаглавленного «Подтверждения», в котором автор придерживается преимущественно индуктивного, или эмпирического, направления (может быть, с умыслом
370
идя против априористических тенденций Левкиппа). Трогательная жалоба слышится нам еще в одном месте того же произведения: «мы не воспринимаем в действительности ничего несомненного, но только то, что меняется в зависимости от состояния нашего тела и от того, что к нему притекает и что ему противостоит». Кто вместе со скептиком древности, приводящим это мнение Демокрита и пользующимся им в своих целях, захочет сделать вывод, что Демокрит хотя бы только иногда склонялся к принципиальному скептицизму, тот упускает из виду следующее соображение. Основанием для этой жалобы была именно природа материального, в которой философ, высказывая эти слова, сомневался меньше, чем когда-либо. «В действительности существуют атомы и пустое пространство»... Демокрит нигде не выражает сомнения в безусловном значении этого основного положения своего учения. Мы можем утверждать это тем решительнее, что именно Секст, тот самый скептик древности, который так охотно приветствовал великого атомиста как своего единомышленника, прерывая с этой целью его сочинения и без устали подбирая подходящие места, несмотря на все проявленное в этом деле рвение, не сумел разыскать ничего подобного.
Но не ошибаемся ли мы? Разве не приводит также один из любимых учеников Эпикура, Колот, одно изречение Демокрита, в основе отвергающее всякую достоверность познания, изречение, которым, как полагает Колот, он «привел в замешательство саму жизнь». Дело выяснено уже давно, и в этом, по-видимому, столь роковом изречении мы имеем свидетельство не принципиальных колебаний Демокрита, но именно того несокрушимого доверия, с которым он относился к своему основному положению и к следствиям, из него вытекающим. Само положение: «вещь нисколько не более такая, чем иная», как несомненно показывает контекст, относится к тем именно свойствам вещей, которые мы на современном языке называем вторич-
371
ными, и объективную реальность которых - как нашим читателям давно известно - Демокрит отрицал. Тот факт, что мед сладок на вкус здорового, но горек для больного желтухой, и подобные факты были всем известны и всеми признаны, но общепринятый способ выражения был неправилен. Здесь выражались нисколько не более правильно, чем это делает в наше время большая часть образованных людей. Обыкновенно говорили и говорят, что «мед сладок, но больным желтухой он кажется горьким». Нет, возражает Демокрит, на самом деле не так: истинность или ошибочность определяется не числом; если бы большинство заболело желтухой и только немногие остались нетронуты ею, то изменился бы масштаб истинности; здесь дело не в разнице между тем, что есть и что кажется, а только в различии большинства и меньшинства. Как одно, так и другое ощущение одинаково субъективно, одинаково относительно, одинаково внешне самому предмету. Нормальная сладость столь же мало составляет объективное свойство меда, как и ненормальная его горечь. Мед «нисколько не более сладок», чем горек. Он есть комплекс атомов известной формы, известной величины, известным образом распределенных, с известной долей пустого пространства; все остальное есть лишь действие его на другие тела и между ними на человеческий орган вкуса, действие, которое, следовательно, зависит и от самих этих тел и их (постоянных или временных, общих или индивидуальных) свойств. Не какое-нибудь сомнение в объективном существовании тел и их свойств искушало его. Его воодушевляло желание отделить по возможности резче и определеннее неизменность этих причин от изменчивости производимых ими действий в связи с изменением субъективного фактора и этим оградить область неизменного от влияния сомнения, возбужденного этой изменчивостью. Вот единственное, что заставило Демокрита высказать то, что он высказал.
372
Наконец, к третьей категории принадлежит знаменитое изречение, проводящее границу между истинным и неясным познанием. В одном месте его главного трехтомного сочинения по логике «Канон», трактующем и обосновывающем, по всей вероятности, индуктивную логику, читаем следующее: «есть два рода познания - истинное и неясное. К неясному относятся зрение, слух, обоняние, вкус, осязание; истинное же совершенно отделено от первого». Конца предложения Секст по торопливости не приводит. На первый взгляд кажется, будто правы те, которые хотят сделать из абдерского физика метафизика или онтолога. Можно думать, что он решительно отвергает свидетельства чувств; что же ему остается, как не воспарить в высоты чистого бытия? Но как ни торопливо делает Секст выписки из своего автора, он все же дает нам достаточно, чтобы исправить это первое ошибочное впечатление. После короткой вставки он снова подхватывает брошенные нити выдержки и прибавляет вторую, к сожалению, тоже, повидимому, изуродованную фразу: «(истинное познание начинается там), где неясное оказывается уже (недостаточным), где слишком малое уже нельзя ни видеть, ни слышать, ни обонять, ни осязать, ни воспринимать вкусом, оно слишком мало для этого». Можно сказать, что страстным желанием Демокрита был микроскоп идеальной досягаемости! Из того, что он увидел бы с его помощью, он отбросил бы цвет как субъективный придаток, а остальное принял бы как высшую достижимую объективную истину. Все наши органы чувств, по его мнению, идут недостаточно далеко, они отказываются служить нам именно там, где речь идет об овладении теми мельчайшими тельцами и теми тончайшими процессами, из которых слагаются материальные массы и происходящие между ними явления. Телесные предметы и материальные процессы - вот для него объекты его истинного, незатемненного познания, переходящего пределы неясного или затемненного разумения.
373
По недостатку упомянутых точных инструментов идеального совершенства (которых нет и у нас) его вспомогательными средствами познания в этой области, естественно, были только логические заключения, которые должны были дать ему доступ к пониманию отношений материального мира; основанием для них могло служить не что иное, как показания тех же чувств, столь презираемых им за несовершенство и все же не отвергнутых вполне, а в силу их взаимного контроля и самопроверки способных достигать значительных результатов. Эти заключения делались очевидно или по аналогии, или - поскольку они принимали более строгий характер - путем индукции; они исходили из воспринимаемых фактов, причем предполагалось, что открытые таким образом силы или свойства сохраняют свое значение и за пределами восприятия. На вопрос, что же означает скептицизм Демокрита, теперь легко ответить в нескольких словах. Скептицизм этот не затрагивал не только веры в материальный мир, он не касался и высших или основных предположений образования тел из атомов и пустого пространства, равно как и первичных свойств материи. Сомнения его ограничивались областью объяснения явлений природы в частностях, выяснения связи междудвижениями атомов, с одной стороны, и наблюдаемыми явлениями - с другой. Какие реальные процессы, ускользающие от непосредственного наблюдения, можем мы предполагать за явлениями, доступными нашим чувствам? Каков должен быть характер движения частиц, чтобы ими можно было объяснить силы природы и свойства вещей? - вот проблемы особенно занимавшие ум абдерского ученого, - вот что неотступно внушало ему сознание недосягаемости его внутренних и внешних вспомогательных средств и заставляло разражаться постоянными жалобами, которые служат равно убедительным свидетельством как его неутомимого влечения к науке, так и его никогда не усыпляемой самокритики.
374
9. Правила исследования, которые заключались в Демокритовом «Каноне», или «Руководстве», для нас пропали и забыты. Теорию, которой он руководствовался, приходится извлекать из его практики, или, скорее, из критики, которой эта последняя подвергалась. Этой критикой занимался главным образом Аристотель, и за это мы очень ему благодарны даже и тогда, когда совершенно не согласны с ней. Порицание, высказываемое Аристотелем методу исследования Демокрита, превращается в наших глазах в величайшую похвалу. Он ставит абдерскому ученому в упрек, что на вопрос о последних причинах явлений природы он не сумел дать другого ответа, как: «это происходит всегда так», или «и прежде происходило так». Иначе говоря, последним источником нашего знания о природе он считал опыт, полагая, что как бы ни была длинна цепь наших выводов, из скольких бы звеньев она ни состояла, мы, в конце концов, достигаем такого пункта, где объяснение оказывается недостаточным, и нам не остается ничего другого, как признать явление, которое не может быть выведено из других. Что всякая дедукция сводится в последнем счете к индукции, этой основной истины и Аристотель никогда принципиально не отрицал; но в отдельных случаях его потребность объяснения часто не могла успокоиться на одном признании последних эмпирических данных, совершенно непонятных нам. В его учении о природе нередко выступает мнимое объяснение там, где просто следовало бы отказаться от дальнейшего проникновения в истину. Демокрит совершенно не знал подобных мнимых объяснений, большей частью являющихся следствием предвзятого мнения. Так, платоно-аристотелевская теория «естественных мест» (огненное стремится вверх, земное - вниз и т.д.) была ему так же чужда, как и рассмотренное уже нами произвольное утверждение, будто материя должна была извне получить первый толчок к движению. Если, вследствие этого, Аристотель и ставит в упрек ему и
375
Левкиппу, что они не занялись исследованием источника движения, то современное естествознание оказывается не на стороне первого, а всецело на стороне порицаемых. Критический разбор метода атомистов, который делает Аристотель, поразительно напоминает возражения против Галилея и его исследования природы в письмах Декарта к Мерсенну. В обоих случаях метафизический ум не мог по справедливости оценить беспретенциозного, но плодотворного применения эмпирических методов.
Труднее судить о справедливости или несправедливости обоих направлений в отношении проблемы цели. В вопросе о происхождении и устройстве мира или, вернее, миров атомисты совершенно оставили в стороне точку зрения цели и избрали путь механистического истолкования природы; они не покинули этого пути и при рассмотрении процессов органической жизни. В обоих пунктах Аристотель является их обвинителем. Он считает предположение, что благоустройство космоса произошло само собой, столь же недопустимым, как и то, что целесообразная организация животных и растений сложилась без участия того же скрытого принципа цели, или, употребляя меткое выражение Карла Эрнста фон-Бэра, точно отвечающее аристотелевскому представлению, без «целестремительности». Он находит это столь же нелепым, как если бы кто-нибудь, говоря об оперировании больного, видел главную причину в ланцете хирурга, а не в намерении излечить больного. Мы вступаем здесь на почву еще и поныне существующего спора. Сверх того, мы так мало знаем метод, который атомисты применяли в отдельных случаях, что судить о его правильности нам трудно даже и в том случае, если бы рассматриваемые здесь вопросы были принципиально решены в настоящее время. Конечно, в популярных руководствах по материализму довольно часто можно встретить суммарное решение этого вопроса, которое может быть выражено формулой: оленям даны
376
длинные ноги не для того, чтобы быстро бегать, но они бегают быстро потому, что у них длинные ноги. Разумеется, такое превращение связи между причиной и следствием в связь между средством и целью играет в человеческом мышлении огромную роль. Разумеется, телеологическое мировоззрение нередко с успехом может быть опровергнуто соображением, что сохраниться может лишь устойчивое, тогда как несовершенное, хотя и может иногда появиться, но рано или поздно должно погибнуть, должно быть побеждено в борьбе за существование. Однако то или другое решение проблемы цели только тогда было бы удовлетворительным, если бы, по крайней мере, в области органической жизни не было двух существенных факторов, которые, как кажется, требуют иного объяснения. Таковы явления совместного участия нескольких, иногда очень многочисленных, органов и их составных частей в общем действии; равным образом также столь чудно приспособленное к соответствующему влиянию внешних агентов устройство органов и прежде всего органов чувств. Наука твердо надеется разрешить и эту великую загадку, несмотря на то, что ожидания, которыми встречен был вначале опыт разрешения ее Дарвином, несколько ослаблены позднейшими исследованиями, и специалисты склонны видеть в «самопроизвольном изменении» и в «выживании лучше приспособленных» только один из факторов, а не всю их совокупность. Как бы то ни было, но сделанный атомистами опыт механистического истолкования природы оказался, во всяком случае, более плодотворным, чем противоположные теории, которые останавливаются на ближайшей стадии исследования и преждевременно ставят предел стремлениям к познанию то принятием сверхъестественного вмешательства, то введением неопределенных сил (вроде «жизненной силы» прежних виталистов).
10. Как учение Демокрита не ставило неизменных границ между отдельными областями жизни приро-
377
ды на земле, так оно было далеко и от того, чтобы принять естественное, на первый взгляд, разделение Вселенной на различные области. Оно ничего не говорит о контрасте между изменчивостью подлунного мира, с одной стороны, и неизменным постоянством божественных созвездий, с другой - различие, приобретшее такое большое и роковое значение в философии Аристотеля. И здесь Демокрит находится в полнейшем согласии как с мнениями великих людей, которые, подобно Галилею, освободили современную науку от оков аристотелизма, так и с фактическими результатами исследований последних трех столетий. Кажется почти чудом, как, благодаря одной лишь удивительной ясности взора, Демокриту удалось предугадать то, что с помощью телескопа и спектрального анализа раскрылось впоследствии как фактическая истина. Бесчисленное множество мировых систем, различных по величине, некоторые в сопровождении многочисленных лун (другие без лун и без солнца), одни в периоде зарождения, другие (вследствие столкновения) в периоде разрушения, некоторые из них лишенные всякой жидкости... Когда читаешь эти и подобные им прорицания, можно подумать, что слышишь голос астронома теперешнего времени, который сам видел спутники Юпитера, обнаружил недостаток водяных паров вокруг Луны, наблюдал туманные пятна и потемневшие звезды - все, что стало доступно глазу, вооруженному новейшими средствами наблюдения. И однако такое согласие объясняется единственно, или почти единственно, отсутствием властного, скрывающего истинную суть дела, предубеждения и смелым, но не дерзновенным предположением, что разнообразнейшие возможности нашли свое осуществление в бесконечности времени и пространства. В отношении бесконечного многообразия атомов предположение это не нашло пощады перед судом современного знания, в отношении же космических явлений и образований на его долю выпало полнейшее подтверждение.
378
Можно было с полным правом сказать, что мировоззрение Демокрита побороло геоцентрическую точку зрения. Что и фактическая победа над последней, одержанная Аристархам Самосским, была подготовлена и даже вызвана им же - это можно считать в высшей степени вероятным. В другом месте мы проследим те частью скрытые нити, которые связывают Демокрита с Коперником древности, с великими александрийскими физиками и их учеником, Архимедам, а этого последнего с Галилеем и другими мыслителями нового времени.
Для ответа на вопрос, является ли Земля единственным местом обитания живых существ, у нас теперь, конечно, почти так же мало опытных данных, как было их два тысячелетия тому назад. Однако едва ли Демокрита и его последователей можно упрекнуть в дерзновении, если они считали себя вправе отвергать в этом отношении исключительное положение Земли. Только некоторые миры - утверждал сам Демокрит - лишены растений и животных вследствие отсутствия там нужной для их питания влаги. Это утверждение Демокрита в высшей степени замечательно, ибо в его основе, очевидно, лежит предположение той однородности Вселенной и составляющей ее материи, равно как и управляющих ею законов, которая с несомненной ясностью установлена современной астрофизикой. В нем говорит тот самый дух, который внушил одному последователю Демокрита, Метродору Хиосскому, следующее блестящее сравнение: «единственный колос ржи среди безграничной равнины был бы не более удивителен, чем единственный космос посреди бесконечности пространства».
11. Еще более значительным, чем гениальное предвосхищение новейших воззрений, представляется нам взгляд на жизнь, вытекающий из этого миросозерцания. Как мелок должен казаться себе человек, как ничтожны жизненные цели, которые большая часть из нас
379
преследует, как велики должны быть его смирение и скромность и как мала его гордость, как далек он должен быть от всякого высокомерия, коль скоро у обитаемой им планеты отняты все преимущества, коль скоро она представляется ему лишенной своего свободного особо привилегированного положения, какой-то песчинкой на берегах бесконечности. Этим, - думаем мы - определяется главный пункт этики Демокрита. Он потому именно и прослыл для потомства как «смеющийся философ», что поступки людей казались ему совершенно несообразными, противоречащими их положению и значению. К сожалению, для детального знакомства с моральной философией Демокрита приходится пользоваться большей частью мутными источниками. Об одном из его главных этических сочинений мы знаем достаточно, чтобы познакомить с частью его аргументации. Оно трактовало о душевном спокойствии, или о «хорошем расположении духа» и замечательно тем, что ставит крайне скромную цель человеческим стремлениям. Это было не счастье или блаженство, но просто «благополучие», не нарушаемый суеверным страхом или преобладанием аффекта душевный мир, «сдержанность», или то равновесие духа, которое сравнивали с гладкой, незамутненной волнами поверхностью моря. Сочинение начиналось изображением мучительного состояния большинства людей, которые в постоянном беспокойстве терзаются вечной всепожирающей жаждой счастья, хватаются то за одно, то за другое и снова бросают, не получив продолжительного удовлетворения. Безмерность желаний, незнание тесных границ, поставленных человеческому счастью, нарушения внутреннего мира, происходящие от суеверия, - вот что, по-видимому, считал он главнейшими источниками несчастья. Мы не можем составить себе яркого представления об этой книге ввиду недостаточности наших источников. Из массы изречений, относящихся к философии морали, приписываемых Демокриту,
380
находится много несомненно поддельного, а попытки отделить настоящее от поддельного до сих пор давали только спорные результаты. Многое, что выделяется остроумием формы и индивидуальной окраской, приходится признать несомненной собственностью великого философа. Таков прежде всего великолепный, хотя в неполном виде дошедший до нас, но верно восстановленный в существенных чертах отрывок, который бичует величайшее зло демократического устройства, зависимость властей от народного суда и, значит, от тех именно, кого держать в узде составляет их главнейший долг. Этот отрывок гласит приблизительно так: «в существующем теперь государственном строе невозможно, чтобы правители, даже и самые лучшие, не творили неправды, потому что дело поставлено как раз так, как если бы (царский) орел был предан во власть гада. Следовало бы позаботиться о том, чтобы карающий преступников не попадал в их руки; закон, или другое установление, должны бы вполне ограждать того, кто отправляет правосудие». Если бы нельзя было поручиться за подлинность ни одного из этих отрывков, все же в целом - как бы ни казалось это парадоксальным - они верно характеризуют учение Демокрита о морали. Нужно представить себе, какой огромный удар был нанесен его чисто механистическим мировоззрением как языческому, так и церковному правоверию. Несмотря на это, и христианские и языческие писатели древности наперебой старались приписать ему множество изречений, которые носят на себе отпечаток благороднейшего образа мыслей и возвышенного взгляда на жизнь. Откуда же, спрашивается, как не из подлинных сочинений Демокрита могло получиться такое впечатление? За его писаниями чувствовалась личность, внушавшая уважение и вызывавшая почитание. Они не содержали ничего, что давало бы повод людям предвзятым или Партийным ложно толковать их или умалять их значение. Еще поныне широко распространенное преду-
381
беждение, будто между научным материализмом и тем, что можно назвать этическим материализмом, существует необходимая связь, ничем нельзя лучше опровергнуть, как тем образом, в который еще в древности воплотилась личность и жизненные воззрения абдерского ученого и который сохранился неомраченным до позднейших времен.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Побочные ветви натурфилософии
1.Атомистика была завершением многовековых усилий разрешить проблему материи. Можно было думать, что гипотеза, которой выпало на долю более чем двухтысячелетнее существование, удовлетворила своих современников и тотчас же стала исходным пунктом дальнейших успехов. Однако к этому было много разных препятствий. Ни искусство производить опыты, ни математические науки не были достаточно развиты, чтобы принести быстрый расцвет тому плодоносному зародышу, который был скрыт в атомистике. Другим обстоятельством, затруднившим господство новой доктрины, было твердо установившееся значение ее старших соперниц. Различные формы, которые последовательно принимал материалистический монизм, - как мы указывали на это выше - опровергали одна другую и колебали значение каждого учения о материи в отдельности, а, кроме того, пробуждали сомнение в самом свидетельстве чувств, а вместе с этим и в основах общего им учения. Но еще и другой результат должен был сказаться. Рядом с разногласием отдельных учений, например Фалеса, Анаксимена, Гераклита, в их учениях можно было наблюдать и некоторое сходство в основных положениях. Появились и другие значительные учения. Было вполне естественно, что возникла попытка примирить эти авторитеты друг с другом; при этом то, на чем они могли
382
сойтись, выдвигалось на первый план, а то, что их разъединяло, старались сгладить путем переработки. Этим стремлениям благоприятствовал тот факт, что круг возможных вообще, или, по крайней мере, возможных на данной ступени познания попыток найти разрешение старых вопросов был завершен. Под знаком компромисса и эклектизма стоят несколько новых систем, появившихся в это время и завершающих собой ту эпоху, на отдельных этапах которой мы так долго останавливались. С одним из таких эклектиков, Гиппасом, пытавшимся согласовать учения Гераклита и Пифагора, мы уже познакомились. Сейчас познакомимся и с другими представителями этого направления. Наиболее значительным из них был Диоген Аполлонийский. Движимый жаждой познания, может быть, привлекаемый известностью Анаксагора, пришел он в Афины, где свободомыслие его готовило ему те же опасности, что и великому клазоменянину. Обширный анатомический отрывок его сочинения «О природе человека» обличает в нем хорошее знакомство с медициной того времени и дает основание предположить, что он сам принадлежал к врачебному сословию. Целью его было примирить Анаксагора с Анаксименом, точнее говоря, учение первого об уме (nus) с учением второго о материи. В известной степени повлиял на него также а Левкипп, у которого он заимствовал учение о мирообразующем вихре и в языке которого встречается то же самое слово «необходимость», которое было и его излюбленным выражением. Насмешки, которыми осыпали его в комедиях, отголоски его Доктрины как в драмах Еврипида, так и в специальных научных (врачебных) сочинениях указывают на то, что Диоген принадлежал к очень заметным личностям века Перикла.
С системой его, лишенной всякой оригинальности и внутренней законченности, мы знакомы не только по косвенным источникам. До нас дошли сравнительно богатые остатки его главного произведения «О
383
природе», которые отличаются полной достоинства простотой и удивительной ясностью - авторские достоинства, к которым он, как говорится во введении, сознательно стремился. Благодаря этому упомянутые отрывки ясно показывают нам главные идеи и метод его исследования; они обнаруживают нам то, о чем у его предшественников мы можем только умозаключать. Мы приводим слова Диогена, которыми он стремится доказать истинность основной идеи учения о материи. «Ибо если бы из всего того, что существует теперь в этом мире: земли, воды и всего иного, если бы что-нибудь из этого было не тем, что остальное, а чем-нибудь другим по своей природе, и не оставалось бы тем же самым, несмотря на многообразные изменения и превращения, тогда различные вещи не только не могли бы смешиваться, но не могли бы также приносить пользу или вред одна другой: растение не могло бы произрастать из земли, не могло бы зародиться ни животное, ни что другое, если бы оно не было тем же по своему составу. Но все это происходит из одного и того же, становится вследствие изменения другим, и вновь возвращается к прежнему своему состоянию». Вместе с тем и доказательство Анаксагора в пользу цели произвело на него сильное впечатление... «Ибо не может быть, чтобы без руководства разума (точнее, без деятельного участия «nus») все могло быть распределено, в меру: зима и лето, ночь и день, дожди, ветры и сияние солнца. И в остальном, если подумать, то найдешь, что все устроено столь прекрасно, насколько только возможно». Если же он не удовлетворялся учением Анаксагора и находил необходимым дополнить его более древним учением Анаксимена о воздухе, то к этому у него могли быть две побудительные причины. Учение Анаксагора о материи, конечно, казалось ему нелепым и необоснованным, каково оно и есть на самом деле. Это видно из того, что он его отверг. Но «nus», или мироустрояющий принцип, он, очевидно, считал связанным с одной из известных нам
384
форм материи; только при этом казалось ему понятным и объяснимым его господство и в особенности его универсальная распространенность и действенность. Это высказано им в следующих не допускающих сомнения словах: «Но то, что обладает разумом, представляется мне тем, что люди называют воздухом, и, по моему мнению, он и есть то, что всем управляет и над всем господствует; потому что от него-то, мне кажется, и происходит «nus» и (с помощью этого носителя своего) всюду проникает, все устраивает и во всем присутствует. И нет ничего, что не принимало бы в этом участия. Но ничто не участвует в равной мере с другим. Напротив, есть много видоизменений как самого воздуха, так и разума; ибо воздух может быть весьма различным: то теплее, то холоднее, то суше, то сырее, то спокойнее, то в состоянии сильнейшего движения; есть еще и другие бесчисленные отличия его по запаху и цвету. Далее, и душа всех живых существ есть одно и то же, именно воздух, но более теплый, чем окружающий нас, однако гораздо холоднее того, который находится около солнца. Эта теплота никогда не бывает одинакова у разных животных, у разных людей. Разница в ней вообще незначительна, но достаточно велика для того, чтобы получилось сходство, но не полная тождественность. Однако все, что изменяется, должно прежде стать тем же самым и потом только может из одного стать другим» (т.е. переход через основные, или первоначальные, формы материи есть необходимое условие и промежуточная ступень. Для возникновения одной материальной формы из другой). «Так как изменения весьма разнородны, то и живых существ множество и притом самых разнородных, которые, вследствие огромного числа изменений, не похожи друг на друга ни по наружному виду, ни по роду жизни, ни развитием интеллекта. При всем том существует нечто одно и то же, чем они все живут, видят и слышат; и остальные проявления интеллекта являются у них оттуда же (т.е. из воздуха)». Доказатель-
385
ство последних из этих утверждений дает конец другого отрывка, который был уже отчасти приведен выше: «Кроме того, в пользу этого есть сильные доводы: человек и другие животные живут, вдыхая воздух. Он для них столько же душа, как и разум... И если он их оставляет, то они умирают и разум покидает их». Это первосущество Диоген называл то «вечным бессмертным телом» (или материей), то «великим» могущественным, вечным, бессмертным, многосведущим существом», а при случае и «божеством».
Излишне было бы знакомить наших читателей со всеми отдельными учениями аполлонийца, которые он, кроме вышеупомянутых двух сочинений, изложил еще и в своем «учении о небе». Он был крайне разносторонен; подвижный ум его касался всех областей тогдашнего естествознания. Со всех сторон он вбирал в себя впечатления, учился у всех учителей и если не устранил и не преодолел внутренних противоречий этих разнородных доктрин, то все же наложил на них печать своего ума. Все пути исследования предшественников вели его к основному его началу - воздуху. В этом сочетании многосторонности и односторонности, неразборчивого эклектизма и упрямой последовательности кроется тайна его успеха. «Кто предлагает многое, у того всегда найдется что-нибудь для каждого». Механистическое миросозерцание, телеологическое воззрение на природу, материалистический монизм и подчинение материи разумному началу - все это и многое другое умещалось под просторным покровом его эклектической системы. Учение о единой основной материи было ходячим уже в течение нескольких поколений среди образованных людей Греции: оно и не отвергалось. Принятие образующего мир начала стало с некоторого времени признаваться многими: оно признается и Диогеном. Происхождение космоса из слепой необходимости получило остроумное объяснение и нашло себе отклик: и этому учению нашлось местечко в новой философии. Вихрь
386
Левкиппа должен был братски примириться с «nus»-ом Анаксагора, а этот последний с божеством воздуха Анаксимена. Но даже и людям старины нечего было страшиться новомодной науки. Ведь Гомер, по утверждению ее провозвестника, не просто рассказывал мифы и сказки, но пользовался ими как покровом для голой истины. Его Зевс не что иное, как воздух. Словом, Диоген вступил даже на путь аллегорического истолкования народной поэзии и народных верований. В этом отношении он стал предшественником стоической школы, которая через посредство киников обязана ему несколькими отдельными физическими доктринами.
Оборотной стороной картины была доведенная до крайности односторонность теории, которая во всех явлениях, физических и космологических, в физиологических и даже психических, старается обнаружить действие единого материального начала. Воздух представлялся ему проводником чувственных восприятий. Процесс зрения он объяснял (следуя в данном случае, вероятно, Левкиппу) отпечатком, который через посредство воздуха производит в зрачке воспринимаемый предмет. Его изобретением было здесь то, что зрачок в свою очередь передает этот отпечаток воздуху в мозгу. Нужно заметить при этом, что делая мозг средоточием чувственных восприятий, он следовал, вероятно, Алкмеону. Диоген знал, что бывает воспаление зрительного нерва и что оно производит слепоту. Он объясняет это так,- воспаленная жила (он считал нервы жилами) препятствует якобы доступу воздуха в мозг, вследствие чего, если даже изображение и получается в зрачке, то зрительного восприятия все же не происходит. Своим высоким интеллектом человек обязан своей прямой походке, которая позволяет ему вдыхать чистый воздух, тогда как животные, у которых голова наклонена к земле, вбирают в себя воздух, загрязненный земной сыростью; нечто подобное происходит и с детьми вследствие их более низкого роста. И аффек-
387
ты тоже объясняли воздухом и его действием на кровь. Если он по своему качеству плохо смешивается с кровью, то последняя от этого становится менее подвижной, застаивается, и наступает болезненное ощущение; в обратном случае, когда кровообращение благодаря воздуху ускоряется, появляется чувство удовольствия. Если это учение, по приведенным выше причинам, произвело значительное впечатление на современников, то от проницательной критики последующих поколений, как и от насмешек комедии не могли укрыться его слабые стороны. Почему птицы, восклицает Теофраст в своем критическом разборе психологии Диогена, не превосходят нас умом, если чистота вдыхаемого воздуха имеет решающее влияние на степень его остроты и проницательности? Почему наше мышление не изменяется с переменой нашего местопребывания, смотря по тому, вдыхаем ли мы горный воздух или болотный? И на этот раз с ученым последователем Аристотеля странным образом сходится «шаловливый любимец граций». В «Облаках» (поставленных на сцене в 423-м году) Аристофан с едким остроумием осмеял разнообразнейшие произведения просветительной эпохи и при этом, как уже давно замечено, не был пощажен и Диоген. Богохульный крик «да здравствует царь-вихрь, низвергнувший с престола Зевса», Сократ, подвешенный в корзине над землей, а с ним и чистейший разум, богиня «Дыхание», к которой ее ученики с мольбой воздевают руки, наконец, хор облаков-женщин с исполинскими носами, чтобы возможно больше вбирать в себя духа-воздуха, - все эти удары были направлены на Диогена и, несомненно, вызывали в афинском театре хохот и бурные знаки ободрения.
2. Старший товарищ Аристофана, охотник до вина, поэт Кратин посвятил одну из своих комедий осмеянию философии того времени. Она называлась «Всевидцы» («Panoptai»), эпитет, который прежде присва-
388
ивался только Зевсу и еще тысячеглазому Аргусу, сторожившему Ио, а на этот раз ради жестокой насмешки дан ученикам-философам, которые слышат, как растет трава. Всевидцы составляют хор драмы, и их можно сразу узнать по маскам - две головы с бесчисленным множеством глаз. Мишенью насмешек был на этот раз Гиппон (по прозвищу «атеист»), приехавший в Афины из Нижней Италии, если не с Самоса. Невелики наши сведения об этом мыслителе и исследователе, из сочинений которого недавно отыскался крошечный отрывок и которого Аристотель причисляет к самым «неуклюжим» умам и даже, «по скудости его мыслей», едва соглашается признать его философом. Мы причисляем его к эклектикам, так как он старается связать учение Парменида с учением Фалеса. В основу мирового процесса он кладет «влажное», из которого произошли «холодное» и «теплое» (вода и огонь), причем огонь сыграл роль деятельного мирообразовательного начала, а вода - роль страдающей материи.
Ближе к Диогену, чем Гиппон, стоял Архелай, афинянин или милетец, называемый учеником Анаксагора, хотя он существенно изменил учение последнего. В особенности он отступил от своего учителя в космогонии. По Архелаю «nus» не извне был привнесен в материю, чтобы устроить и преобразовать ее в космос; он предполагает, если только мы верно понимаем показания нашего источника, что он присущ материи с самого начала. Это именно и приближает его опять к более старым представителям натурфилософии и вместе с тем, можно прибавить, к духу древнеэллинского воззрения на мир и природу. Отчасти этим, отчасти же потребностью видеть в материи нечто божественное, потребностью, которую не могло удовлетворить раздробление материи на бесконечно малые «семена», или на атомы Левкиппа, объясняется то, что устанавливая связь между учениями Анаксагора и Анаксимена, он сделал это немногим иначе, чем аполлониец Ди-
389
оген. Он не отвергает бесчисленных элементов, «семян» или гомеомерий клазоменянина, но у него опять выступают на первый план большие материальные формы, игравшие главную роль в учении «физиологов». Воздуху, как наименее материальной из материй, пришлось оказаться первоначальной формой этих семян и в то же время вместилищем nus-a, духовного начала, вызывавшего мирообразование. Из этой посредствующей формы материи должны были произойти, то путем разрежения, то путем уплотнения, т.е. при помощи разъединения или сближения «семян», огонь и вода, носители движения и покоя. Нужно ли напоминать, что здесь Архелай оказался под влиянием идей не только Анаксимена, но также и Пелрменида и, пожалуй, Анаксимандра. В высшей степени оригинальной кажется его попытка изобразить начала человеческого общества и изложить основные этико-политические понятия. Но об этом придется говорить в другом месте.
3. Стремление примирить новое со старым, в данном случае, новое знание со старой верой обнаруживает и другой ученик Анаксагора Мешродор из Лампсака, стремление которого дать аллегорическое объяснение Гомера прежде всего отталкивает нас своей фантастичностью. Что могло заставить его отождествить Агамемнона с эфиром, Ахилла - с Солнцем, Гектора - с Луной, Пираса и Елену - с воздухом и землей, а в Деметре, Дионисе и Аполлоне видеть части тела животного, именно: печень, селезенку и желчь? Нам это напоминает сумасбродные толкования мифов в наше время и подобные же рискованные попытки других эпох, когда проявилась потребность видеть в священных рассказах, буквальную правду которых нельзя было сохранить, только одну оболочку иной сущности. Вспомните иудейско-эллинистического религиозного философа, Филона Александрийского, у которого сад рая понимается как божественная муд-