Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки





назад содержание далее

Часть 13.

390

рость; вытекающие из него четыре реки - как четыре основных добродетели, алтарь и дарохранительни­ца - как умопостигаемые объекты познания и т.п. Ренан имел полное право заметить про это весьма чре­ватое последствиями аллегорическое толкование Филона, что не капризный произвол, а благочестие лежало в основе этого приема, столь чуждого всем на­учно мыслящим людям. «Прежде, чем отречься от став­шего близким вероучения (или от авторитета признан­ных сочинений), прибегают к таким толкованиям», которые на каждого, стоящего вне этого круга, произ­водят впечатление совершеннейшего сумасбродства. В данном случае, Метродор смело пошел по пути, уже задолго до него открытому.

Еще в VI веке Феаген из Региона, для того чтобы спа­сти авторитет Гомера, сильно оспариваемый Ксенофаном, пробовал прибегать к аллегорическому толко­ванию. Битва богов, описанная в 20-й книге, вызывала ужасный соблазн. Чтобы небесные силы, в которых все больше привыкали видеть носителей общего есте­ственного и нравственного порядка, схватывались друг с другом врукопашную, это должно было, по-ви­димому, действовать как пощечина здравому челове­ческому смыслу и здоровому моральному чувству. В ус­транение этой неловкости сообщалось, что поэт подразумевал под богами отчасти враждебные друг другу элементы, отчасти же противоречивые свойства человеческой натуры. Участие в схватке бога огня Ге­феста и повелителя моря Посейдона, Аполлона и его сестры Артемиды, отождествляемых с богом Солнца и богиней Луны, - и наконец, бога реки Ксанфа - да­вало некоторый повод для такого толкования. За ос­тальным обратились к излюбленному в древности не­исчерпаемому средству - этимологии и к разным нравоучительным соображениям: примером может служить, достойная какого-нибудь Elibu Buritt'a выдум­ка, что бог войны Арес есть олицетворенное неразу­мие и потому противоположность воплощенного в

391

Афине разума. При этом именно случае упоминается имя Феагена как древнейшего «апологета» гомеровс­кой поэзии. И Демокрит и Анаксагор не отказывались посильно содействовать аллегорическому истолкова­нию народной поэзии; о Диогене Аполлонийском уже было говорено выше; в Антисфене, ученике Сократа, мы тоже встретим представителя этого направления, которое из школы киников перешло к стоикам и там достигло самого пышного расцвета.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Начало науки о духе

1. Постоянно возобновляемые попытки к компро­миссу между старонациональным взглядом на жизнь и новым жизне- и миросозерцанием указывают на глубо­кий разрыв между ними. Незаметный рост опытного познания природы, богатая пища, почерпнутая крити­ческим умом из углубившейся спекуляции философов, из расширения интеллектуального кругозора благода­ря прогрессам географии и этнографии, из борьбы медицинских школ и из установившегося доверия к чувственному восприятию в противовес всякого рода произвольным гипотезам - все это достаточно изве­стно нашим читателям. Нам нужно теперь познако­миться вкратце с теми переменами, которые произош­ли в государственной и общественной жизни греков после эпохи тиранов. В Афинах, которые стали с тех пор центром умственной жизни греков, а также и в других местах борьба сословий закончилась победой горожан. Преимущества аристократии были понем­ногу устранены и обладатели движимостью (торгов­цы и ремесленники) постепенно стали преобладать над владельцами земли. Городское население увеличи­валось вследствие движения из сел к городу и вслед­ствие переселений из других стран; иностранцы, в том числе много бывших рабов, в большом количестве

392

вошли в число граждан. Реформа Клисфена (509 г. до н.э.), последовавшая вскоре после падения Писистратидов имела в виду именно слияние этих элементов. Решающий момент этой эволюции в направлении полной демократии совпадает с персидскими война­ми. Отразить могущественнейшего врага можно было только при использовании всех наличных сил. Как раньше успех оказывался на стороне тяжело воору­женных пеших горожан в борьбе с конницей аристок­ратов, так теперь решительное влияние оказало участие масс во флоте. Всеобщая воинская повинность в течение нескольких десятилетий привела к всеобщей политической равноправности. Опираясь на свои морские силы, Афины вскоре стали во главе союза, при котором постепенно вместе с политическими ус­ловиями изменялись и экономические условия этого государства. Прибыльные торговые монополии, зна­чительные доходы от таможенных сборов, от взносов и судебных уплат союзников, наконец, дележ владений бывших союзников - таковы были источники, кото­рые окупали содержание многочисленных горожан. Возникшее на этой почве народовластие послужило образцом для государств, находившихся в зависимо­сти от Афин, а отчасти и для других. Однако и при пол­ной и при умеренной демократии наиболее влиятель­ным орудием в политической жизни большей части Эллады вскоре стала речь. Даже больше. Ибо не толь­ко в совете и в народном собрании, но и в народном суде, происходившем иногда при участии сотен при­сяжных, повсюду речь была тем оружием, умелое пользование которым доставляло победу. Талант и способность речи были не только единственным пу­тем к могуществу и почести, они была также и един­ственным средством защиты от всякой несправедли­вости. Кто был лишен этого оружия, тот был также беззащитен у себя на родине и в мирное время, как если бы он ринулся в бой без щита и меча. Поэтому вполне естественно, что в демократических общинах

393

этой эпохи впервые стали культивировать искусство риторики, и что оно вскоре стало играть значитель­ную роль в обучении и воспитании молодежи.

Но риторика имеет две стороны; она наполовину диалектика, наполовину стилистика. Для того чтобы обладать ею в совершенстве, нужно уметь быстро со­ображать и разбираться в различных точках зрения в соответствии с разнообразными сторонами обще­ственной жизни, нужна и уверенность в выборе спо­собов выражения. Однако тенденция нового времени не исчерпывалась этим могучим и разносторонним стремлением к формальному образованию. Новое и богатое содержание мышлению и исследованию да­вала политическая жизнь. Новый уклад государствен­ных и общественных отношений вызывал массу про­блем. На них набрасывались, ими занимались со страстью. Всякий интересовался результатом рассуж­дения; столкновение мнений и направлений было столь же оживленно, как и столкновение интересов. И как от риторики, этой формальной вспомогательной дисциплины политики, распространялось в разные стороны это умственное движение, так еще больше от самой политической науки. За вопросами: что пра­вильно и справедливо в этом частном случае при этих данных обстоятельствах? - непосредственно следо­вал другой вопрос, более общий: что вообще правиль­но и справедливо в государстве? Возбужденная поли­тикой любознательность не могла остаться в пределах последней и распространялась на все сферы челове­ческой деятельности и творчества. Наряду с полити­кой выступила экономика, педагогика, учение об ис­кусстве и прежде всего этика. И далее, рядом с общим вопросом о нормах человеческого поведения возник вопрос о происхождении этих норм, о генезисе госу­дарства и общества.

В числе факторов, влияющих на развитие наук, не­обходимо упомянуть о духовном укладе той эпохи. Б значительной мере утвердилось критическое направ-

394

ление, враждебное авторитету, Оно должно было еще более укрепиться при тех социальных и политических условиях, которые характеризуют пятое столетие. Ос­нова всякой критики есть сравнивающее наблюдение. Для такого наблюдения богатый материал дало сопри­косновение греков с чуждыми племенами во время персидских войн. Развитие торговли и личных связей среди членов аттического морского союза имеет, мо­жет быть, еще большее значение. Значительная часть обширной расчлененной Эллады была теперь связа­на в одно целое. Между отдельными городами союза и главным городом циркулировал непрестанный по­ток, с одной стороны, малоазиатских греков и остро­витян, с другой - афинян. Скопление в городах масс разноплеменного народа, принадлежащего разным государствам, должно было вызывать обмен мнения­ми и сведениями и содействовать тому, что было мет­ко названо трением умов. Наконец, нужно припом­нить еще то обстоятельство, что вторжение чуждых культов, последовавшее после персидских войн, зна­чительно повлияло на распространение сект в Афи­нах; на этой почве произошло объединение афинян и иностранцев; исключительному господству национальной религии был нанесен удар, а это значитель­но содействовало освобождению умов.

2. Таковы, насколько мы можем судить, были те ус­ловия, при которых произошел огромный прогресс в интеллектуальной жизни Греции и человечества. Ря­дом со своей старшей сестрой, наукой о природе, вы­ступила этика, или наука о духе, причем сразу во всей широте. Ибо она никогда не отрицала своей связи с практическими потребностями, из которых она возникла. Отсюда ее свежесть, жизненность, а вместе с тем часто ощущаемый недостаток точности понятий и си­стематической полноты. Устранению этих недостатков мешала потребность в художественной законченнос­ти выражения. Специалистов во всех этих областях не

395

было, не считая составителей речей. Для этих после­дних существовали сухие и методически разработан­ные руководства по их искусству. Все остальное обра­щалось к широким кругам образованной публики и должно было удовлетворять вкусу, избалованному первоклассными произведениями искусства. Оконча­тельный, однако, союз красоты с истиной был заклю­чен лишь на вершинах познания. Но развитие науки требует точного разграничения понятий и полной их ясности, что несовместимо с ее непосредственной по­пуляризацией. В этом направлении поработали два выдающихся человека: Продик, занимавшийся разли­чением синонимов, и сын занимающей нас эпохи, тот, влияние которого было наименее заметно и наиболее плодотворно. Мы говорим о Сократе, сыне Софрониска. Своими разговорами, лишенными всяких прикрас, которые начинались с обычных житейских тем и до­ходили до самых высоких вопросов, он умел направ­лять мысль и испытывать ее глубину и чистоту; его пе­рекрестный допрос как бы требовал свидетельства у всякого понятия, раскрывал всякую неясность, всякое скрытое противоречие. Таким путем он значительно содействовал очищению и прояснению понятий, что было особенно необходимо для тогдашнего времени. Если Сократ, о котором подробнее мы будем гово­рить позже, стоял выше своих современников, то в другом отношении он вполне совпадал с ними. Мы имеем в виду ту повышенную оценку всего рассудоч­ного, которую можно назвать интеллектуализмом. Это наиболее характерная черта той эпохи. Вместе с доверием к мышлению, явившимся как результат кри­тики и боязни авторитета, возросла и тонкость мыс­ли. Прежде всего это обнаружилось на итальянской и сицилийской почве. Наши читатели живо помнят хит­рые аргументации элеата Зенона. Полвека назад зако­нодательствовавший в Катании Харонд удостоился следующей характеристики Аристотеля: «Точностью и тонкостью он превзошел даже современных законо-

396

дателей». Возьмем один пример из многих Опеку над сиротами Харонд разделил между родственниками отца и матери таким образом, что на долю первых вы­падала забота об имуществе, на долю вторых о лично­сти опекаемого. Благодаря этому управление имуще­ством попадало в руки тех, которые, как вероятные наследники, были наиболее заинтересованы в успеш­ном ведении дел, тогда как жизнь и здоровье сироты поручались тем, кто не имел интереса вредить ему. С того времени сознательная техника жизни и стремле­ние к подчинению твердым разумным нормам все уве­личивались. Настало время, когда бессознательный опыт должен был все более уступать осознанным пра­вилам. Не было области жизни, которой бы не косну­лась эта тенденция. Где не реформировали, там, по крайней мере, кодифицировали. Чаще, однако, и то и другое шло рядом. По всем отраслям стала возникать специальная литература, во множестве появились учебники. Вся человеческая деятельность: от приго­товления пищи до изготовления предметов искусст­ва, от гулянья и до ведения войны - подверглась регулированию и сведению к принципам. Несколько примеров помогут уяснить сказанное. Систематичес­ки трактовались поварское искусство Митаикам, так­тика и борьба оружием - философом Демокритом, диететика как отдельная от медицины дисциплина - Геродиком из Селимбрии, даже искусство управления лошадьми нашло своего автора в лице Симона. Все отделы искусства были теоретически разработаны. Примеру Лаза из Гермиона, который еще в VI веке рас­ширил и теоретически обосновал средства музыкаль­ного выражения, последовали другие, в их числе лич­ный друг Перикла Дамок и Гиппий из Элиды, который учил ритмике и гармонии. Даже Софокл, предшествен­ником которого в этой области был малоизвестный Агатарх, не считал унизительным писать о технике сценического искусства, а великий скульптор Поликлет вычислял в своем «Каноне» основные отношения

397

частей человеческого тела. По теории живописи писал Демокрит, о сценической перспективе кроме пос­леднего говорил Анаксагор. Первые письменные ука­зания относительно сельского хозяйства находятся в крестьянском календаре Гесиода «Дела и дни», с фи­лософской стороны к этому вопросу подходит также Демокрит. Для приемов, мантики, или предсказаний, было составлено не одно руководство. Ничто не пред­ставлялось теперь случайностью. Искусство строитель­ства городов нашло себе реформатора в лице Гипподама из Милета, оригинального человека, проявляющего и внешне свою оригинальность в одежде и прическе. Система прямых улиц, пересекающихся под прямыми углами, предлагавшаяся этим новатором, символизи­рует все утверждающееся стремление к рационально­му урегулированию всех отношений.

3. В эту беспокойную эпоху, жадную к новизне, само собой возникали вопросы: откуда происходит право, нравственность, закон; на чем основывается их обяза­тельность? И далее, каковы те высшие мерила, которы­ми руководствуется повсюду проснувшееся стремле­ние к реформированию? Этот вопрос: откуда, - приводит к мысли о начале человеческого рода. Народные сказания и дидактическая поэзия давно уже разрисовывали блестящими красками блаженства зо­лотого века. Гесиод является для нас самым древним представителем этих верований далекого прошлого. Они вполне согласуются с пессимистическим течени­ем, свойственным ему и окружающей его среде. Имен­но от труда и забот повседневной жизни уходила мысль греков, как и других народов, в радостные обители за­облачного блаженства или блаженной старины. В гла­зах критического века, гордого своими культурными успехами и ожидающего дальнейшего беспредельно­го прогресса, образ доисторического времени рису­ется иначе. Кто считает себя выше прошлого, кто гор­дится собственным просвещением, тот мало склонен

398

искать свой идеал в сумеречной дали времени, тот не станет восторженно заглядывать вперед или тоскливо взирать назад. С таким настроением связаны часто пра­вильные взгляды. На заре истории культура отсутству­ет - таково теперь общее мнение, оно становится само собой понятным общим местом. Человеческий род медленно и постепенно, из грубого звероподобного состояния, поднялся до первых, а затем и до дальней­ших ступеней нравственности. Медленно и постепен­но - так выражается научная мысль, которая уже не верит в чудесное и сверхъестественное вмешатель­ство; она выражается так, потому что из естествозна­ния она узнала, каким образом незначительные изме­нения суммируются в крупный результат. Мы можем напомнить то, что мы говорили о зачатках теории происхождения видов у Анаксимандра, об антикатас­трофической геологии Ксенофана, и об идущем об руку с ней, можно сказать, тоже антикатастрофичес­ком воззрении на развитие культуры, которое мы встретили у того же мыслителя. В таком же роде рас­суждения встречаем мы у писателя-врача, когда, по поводу искусства приготовления пищи, он говорит об отличии современного человека от его грубых пред­ков и далее от животного мира.

Из обитателей пещер, которые совершенно не зна­ли употребления плуга и всяких других железных ору­дий, грубость которых доходила до каннибализма, произошли культурные люди, возделывающие хлеба и виноград, возводящие постройки и укрепленные го­рода и, в конце концов, воздающие почесть погребе­ния умершим. Так рисует начало культуры поэт-трагик Мосхион в IV столетии до н.э. Он не решает вопроса, была ли нравственность подарком располо­женного к людям титана Прометея, явилась ли она ре­зультатом потребности или «долгого упражнения» и «постепенной привычки, в которой сама «природа» Трала роль «наставницы». Подобные мысли являлись Уже у выдающихся умов V века; мы находим их во всту-

399

пительных стихах трагедии «Сизиф» (сочинение афинского государственного деятеля Крития) и в заг­лавии потерянной книги Протагора из Абдеры «О пер­вобытном состоянии человеческого рода», на которую намекает Мосхион в словах: «вам раскрыто первобыт­ное состояние человека». Представление Мосхиона о прогрессе культуры можно назвать органическим. Ибо, хотя он мимоходом и касается предания о Про­метее, но центральное место его изложения занима­ют влияния, оказываемые природой, потребностью, привычкой и прежде всего «временем, которое все рождает и все питает». Здесь преобладает идея разви­тия, плодом которого является общественное устрой­ство, совершенно так же, как у Крития «звездное сияние неба» считается «прекрасным созданием мудрого художника», именно «времени». Немного иным было решение этой проблемы у Протагора. В противопо­ложность органическому взгляду представление пос­леднего можно назвать механистическим (в нашем смысле слова) или интеллектуапистическим. Место природы, непроизвольного, бессознательного и при­вычки занимает намерение, изобретение, соображе­ние. Такое приблизительно представление можем мы составить по платоновской передаче, которая не лише­на некоторой карикатурности, но именно потому ука­зывает на черты оригинала. Первобытные люди, гово­рится там, не могли победоносно противостоять диким зверям, ибо они не обладали еще «искусством управле­ния, часть которого составляет военное искусство». Они несправедливо относились друг к другу по той же причине, ибо не знали искусства государственной жизни. Похищение огня, которое миф приписывает Прометею, получает новое толкование; Прометей яко­бы похитил «мудрость искусства» из покоя, в котором Афина и Гефест предавались своему ремеслу. Если он затем похитил также огонь и подарил его людям, то только потому, что мудрость искусства без этой вспо­могательной стихии мало бы помогла им. И так как

400

Зевс шлет на землю «право и стыд», то Гермес - по­средник этого дара - поднимает вопрос, должен ли он равномерно распределить эти драгоценные дары между всеми людьми или разделить их между ними приблизительно так, как распределено между ними искусство, а именно так, что «мастер (специалист) сто­ит многих простых людей». И благодаря «искусству» люди начали произносить членораздельные звуки и создавать язык. С помощью «искусства», «мудрости» и «добродетели» (эти слова очевидно намеренно упот­реблялись как разнозначащие) строят они дома, уп­равляют государством, исполняют заветы морали. «Искусство» и его исполнители, «мастера» - два слова, указывающие больше на ремесло, чем на искусство в современном смысле, - на одной стороне - «приро­да и случай» - на другой, образуют постоянную про­тивоположность. Через всю платоновскую карикату­ру пробивается жизнепонимание, которое мы уже готовы встретить в этом веке: чрезмерно повышенная оценка рассудка, рефлексия изучаемого и подчинен­ного правилам, с оттенком учительства и педантизма. Этот взгляд на жизнь вполне подходит к юношеской поре пробуждающейся науки о духе. Мы встретимся в этой эпохе с ним еще не один раз, в наиболее же рез­ком выражении мы увидим его у Сократа.

4. Стоит ли говорить о том, что эта проекция заво­еваний зрелой и просвещенной эпохи в отдаленное довременье человеческого рода неисторична? Конеч­но, дело не могло обойтись без гения и изобретатель­ности отдельных людей. Многое из колоссального прогресса, что зрелый возраст человечества принима­ет как само собой разумеющееся, было, без сомнения, делом безымянных героев и мы охотно присоединим­ся к пеану Георга Форстера в честь того неизвестного, который первый укротил коня, подчинив его челове­ку. Но к значительной работе отдельных выдающих­ся умов присоединялась медленная и незаметная куль-

401

турная работа многих посредственных людей. Если обладание системой известных приемов - в чем и состоит сущность практического искусства - мы бу­дем приурочивать к началу развития, вместо того что­бы отнести его к конечному пункту, то мы станем в полное противоречие с историческими фактами и составим совершенно превратное представление о процессе развития. Но именно такое отсутствие исто­рического смысла свойственно великим эпохам про­свещения. Они невольно строят прошедшее по свое­му подобию и наделяют детский возраст человечества чертами ранней зрелости. Для этих эпох характерно также появление теорий об общественном договоре. Ум, освободившийся от власти традиции, порвавший с авторитетом небес и смотрящий на государственные и общественные учреждения как на средство к челове­ческим целям, такой ум склонен не замечать различия времен и готов наделять отдаленных предков собствен­ными приемами мышления и поведения... Первоначально отдельный человек лишен всякого знания, он имеет ценность лишь как член семьи, рода, племени; его принадлежность к группе, составной частью кото­рой он является, обусловливается его рождением или навязана ему насильно; его повиновение слепо, о сво­боде выбора, о самоопределении не может быть и речи. Просвещение составляет себе совершенно не­правильное представление об этих фактических от­ношениях, оно толкует их в противоположном дей­ствительности смысле. Эта тенденция в значительной мере поддерживается практической политикой. Мы едва верим своим глазам, когда в двух отрывках «Оn civil government» проницательного Джона Локка (1632-1704) встречаемся с тезисом о том, что госу­дарственная жизнь возникла по добровольному согла­шению и свободному выбору правителей и форм уп­равления; он защищает этот взгляд вполне серьезно и безуспешно пытается защитить исторические и этног­рафические факты в рамки этой сложной теории.

402

Правда у его противников, теоретиков абсолютизма, мы встречаем еще более странные взгляды Они стоят на почве еще более нелепой фикции, чем теория Локка. Адам, по мнению этих сторонников божественного про­исхождения королевской власти, получил от создателя совокупность всех властей и передал их от себя всем монархам земли. И вопрос получает такую постановку, как будто только и есть выбор между этими двумя историчес­ки ложными и бессмысленными теориями, да вдобавок одна из них должна стать опорой в вопросе современно­го права. Правда, порой у Локка сквозит правильная мысль, что «заключение от того, что было, к тому, что должно быть по праву, имеет мало силы». Это сообра­жение не мешает ему, однако, посвящать сотни страниц разбору вопроса о политической свободе в том смысле, как будто дело свободы находится в тесной зависимос­ти от его псевдоисторической теории. Не иначе обсто­яло дело в эпоху, стоящую у порога современного ми­росозерцания, в начале XIV столетия. Когда Марсилий из Падуи (между 1275 и 1285 - ок 1343), старший современник Петрарки и друг смелого мыслителя, мино­рита Уильяма Оккама, защищал в своем посвященном Людовику Баварскому сочинении «Защитник мира» идею общественного договора, то он был преисполнен убеждения, что только признание суверенитета народа и его псевдоисторического основания способно создать почву, на которой возможна с некоторой надеждой на успех борьба против иерархических притязаний и за преобладание сословие или демократически ограни­ченной монархии. Прямо противоположная тенденция, желание подчинить светскую государственную власть Церковному авторитету, приводила к аналогичным ре­зультатам в начале средних веков. Она поддерживает Распространенное мнение, что государство возникло из состояния смуты, последовавшей за грехопадением, что своим происхождением оно обязано не божественно­му установлению, а нужде и общественному договору как средству борьбы со смутой.

403

Мнение, согласно которому свободная волевая де­ятельность в сфере государства дозволительна совре­менникам только в том случае, если их предки в отда­ленном прошлом его пользовались, кажется нам столь же странным, как если бы кто-нибудь заявил нам: вы тогда лишь имеете право ходить на двух ногах, если, будучи младенцем, вы не ползали на четвереньках. Мы видели, как эти мысли, имеющие источником чрез­мерную оценку позитивного права, возникали в новое время. У Руссо, этого предтечи французской револю­ции, эта тенденция достигла своего апогея. Это обще­известно. Эта опора теории общественного договора была чужда древности, но не сама теория. Мы уже ука­зали на ее психологические корни. Теория эта есть вполне простодушный, лишенный всякой тенденции и ошибочный, благодаря отсутствию исторического понимания, ответ на вопрос: «Каким образом наши предки решились отказаться от их мнимой индивиду­альной самостоятельности и согласиться на ограни­чения, налагаемые государственным союзом?» Ответ гласит: «Они согласились на этот ущерб ради большей выгоды; они отказались в известной мере от свободы, чтобы иметь защиту от нарушений свободы другими, для защиты жизни и собственности своей и своих близких». Это все проявление той же ложной умствен­ной тенденции. Что выполняет какую-нибудь цель, то должно являться результатом известного устройства, намеренно приспособленного к этой цели. Уже Пла­тон знаком с этим учением; он следующим образом излагает его в начале своей книги «Государство»: «Так как люди причиняют друг другу и терпят друг от друга не­справедливость, то тем, которые не хотят первого и желают избежать второго, представляется полезным вступить в известное соглашение...» Таким образом, люди стали составлять законы и заключать договоры; предписываемое законами они назвали правомерным, закономерным; таково происхождение справедливо­сти и в этом заключается ее сущность. Эпикур присво-

404

ил себе эту теорию, и так как он многим обязан Демок­риту, то легко предположить, что он и в данном слу­чае идет по следам своего великого предшественни­ка. Однако в настоящее время это предположение не может считаться достоверным и остается лишь в пре­делах вероятности.

5. Правда, в другом вопросе мысль Демокрита дви­галась в таком же направлении. Мы говорим о проис­хождении языка. В этом вопросе в древности боролись два противоположных мнения. Спор этот представля­ет поразительный пример того, что Милль называл «об­меном полуистин». Одни утверждали естественное происхождение языка, другие - условное. Первая те­ория заключала в себе два очень разных утверждения. Язык возник не в силу намеренносознательной люд­ской деятельности, а явился результатом самопроиз­вольно-инстинктивного позыва, и первоначальную естественную связь между звуком и его значением можно еще теперь обнаружить в различных образо­ваниях современного языка (в греческих словах). На­сколько правильно, по убеждению современных ис­следователей, первое из этих утверждений, настолько же ложно второе. Стоит только подумать, как трудно нам указать с полной несомненностью на действи­тельно первичную словесную форму. Даже в корнях первоначального индоевропейского языка, раскры­тых путем сравнительного анализа, нам не удается с полной уверенностью открыть действительно началь­ные словесные образования, лишенные предшеству­ющей эволюции. А насколько благоприятнее в этом смысле наше положение в сравнении с положением тех греческих исследователей, которые знали один только язык и у которых не было материала для срав­нения и для более подробного анализа. По отноше­нию к проблеме возникновения языка, которая еще и теперь не может считаться окончательно разрешен­ной, древние были не менее беспомощны, чем в воп-

405

росе о происхождении органических существ. Здесь, как и там, легко поддавались искушению принимать наиболее сложное за простое, конечный член длин­ного эволюционного ряда за первоначальный. В ре­зультате получалась спутанная игра с совершенно произвольной этимологией. К полной неспособнос­ти осилить фактические трудности присоединялся могучий субъективный фактор ошибки, власть при­вычной ассоциации слова и его значения. Невольно припоминается тот француз, который считал свой язык наиболее естественным, ибо по-немецки pain обозначалось словом Вrot, а по-французски pain, как оно и есть. И даже там, где прибегали к более рацио­нальному трактованию предмета, где с большей на­деждой на успех пытались обращать внимание не на слова, а на впечатления, ими производимые, впадали в новые ошибки и не достигали ни малейшего, сколь­ко-нибудь верного результата. С этимологами, спеку­ляции которых Платон поносит в своем диалоге «Кратил», даже там, где попытки их имеют хоть некоторую видимость вероятия, происходит то же самое, что с теми неспециалистами в нашей среде, которые, на­пример, в глаголе «rollen» (катить, греметь) видят со­звучие со звуковым ощущением, производимым гро­мом или едущей телегой. Они не знают, что это слово происходит от позднейшего латинского «rotula», уменьшительного от «rota» (колесо), что «rota» и не­мецкое «Rad» одного корня с «rasch» и что поэтому со­звучие это чистая случайность. Самым ранним пред­ставителем этого учения, являющего такую странную смесь истины с ложью, был Гераклит. Однако, по-ви­димому, правильнее сказать, что он молчаливо пред­ложил эту теорию, чем возвестил или подкрепил ее. Без сомнения, в созвучии слов он видит указания на внутреннее сродство соответствующих им понятий, как это доказывают некоторые приводимые им при­меры. Он и в языке находит подтверждение своего уче­ния о противоположностях; одним и тем же словом

406

( biosи bios) обозначаются в одном случае жизнь, в дру­гом - орудие смерти, именно лук. Сомнительно, что­бы он исследовал вопрос о возникновении языка и излагал свой взгляд. Но так как для него все человечес­кие деяния были отображением и истечением боже­ственного бытия, то ему была чужда мысль видеть в звуковых воплощениях душевных процессов исключительно искусственное и как бы деланное. Это пред­положение должно было оттолкнуть его, если бы, что маловероятно, оно уже имело в его время своего пред­ставителя.

Основателем или, по крайней мере, древнейшим представителем второй, противоположной теории на­зывают Демокрита. Мы познакомимся прежде всего в кратких чертах с теми аргументами, которые он выс­тавляет против естественной теории языка. Мудрый философ указал на «многозначность» иных слов и на противоположность этого, на многоименность (сино­нимы) многих вещей. Он припомнил затем случаи пе­рехода названий и, наконец, «безымянность» некото­рых вещей или понятий. Понятно, что он хочет доказать двумя первыми указаниями. Если предполо­жение, что между обозначением и обозначаемым предметом существует необходимое внутреннее отно­шение, то не может быть случаев (как, например, у нас замок или ключ), при которых один и тот же комплекс звуков обозначает различные вещи. Также противоре­чит этому предположению случай, когда один пред­мет получает два названия вроде «комната» и «покой», «лошадь» и «конь». Третий аргумент представляет со­бой разновидность первого. Ибо нет большой разни­цы в том, обладает ли предмет одновременно несколь­кими названиями, или у него последовательно будут сменяться названия, как, например, немецкое слово «Apfelsine» (апельсин) вытеснило в начале XVIII столетия укоренившееся до этого в Северной Германии слово «Orange» или «Pomeranze», или как французское слово «Champagne» (шампанское) уступило новому

407

модному слову «Sect» (сект). Но четвертый аргумент, по-видимому, выходит за рамки этой аргументации. Ибо то обстоятельство, что известные вещи или поня­тия лишены обозначения, вряд ли может быть доказа­тельством отсутствия внутренней связи между вещью и ее названием. Нам кажется, что мысль Демокрита имела в виду нечто более общее. По-видимому, он рас­суждал таю если язык есть божественный дар или со­здание природы, то в его образованиях мы должны были бы найти более высокую степень целесообраз­ности, чем оказывается в действительности. В одном случае недостаток, в другом излишек, там непостоянство и, в конце концов, полное отсутствие средства для цели, - такую картину представляют часто несовер­шенные произведения человеческого изобретения, но не создания, приписываемые нами деятельности при­роды или заботе божественного существа. В переводе на современный язык эту мысль Демокрита, как мы ее понимаем, можно кратко выразить так: язык не есть организм, ибо организмы обнаруживают гораздо большую степень совершенства, чем та, какая суще­ствует в языке. Это должен был допустить и наш фи­лософ, не настроенный теологически.

Эта меткая критика естественной теории языка оп­ровергает, правда, эту теорию в ее наиболее грубой и несовершенной форме. Демокрит показал, что люди не принуждаются в силу непреодолимого инстинкта называть вещи существующими в данный момент, а не другими словами; для этого, правда, было достаточно указания на одновременное существование различ­ных языков. Но главный грех этой теории, смешение первоначального с постепенно возникшим, незнание всего того, что мы называем ростом и развитием язы­ка, падает в той же мере и на учение Демокрита. Что­бы избежать затруднений, связанных с этой теорией, он вынужден сделать предположение, связанное с наи­меньшими трудностями. Происхождение языка впол­не условно. Первобытные люди согласились, якобы,

408

принять те или иные названия, чтобы не быть лишен­ными этого важного средства общения. Но как могли они - возражали древние критики и прежде других Эпикур - согласиться на известные названия, если они были лишены средств общения, именно языка? Должны ли мы (вопрошает автор-эпикуреец в напи­санной на камне книге, с которой мы познакомились несколько лет тому назад) представлять себе этого «распределителя названий» вроде «школьного учите­ля», который, показывая своим питомцам камень или цветок, сообщает им соответствующее название? Что заставляет наставляемых придерживаться этих назва­ний? Как могут они в неискаженном виде передаться последующим поколениям? Или мы должны предпо­ложить, что это чудесное поучение было сообщено одновременно большой массе людей? Было ли оно сообщено письменно? Но письменность не могла предшествовать языку. Или это произошло таким об­разом, что рассеянные массы людей в эпоху, когда не было никаких средств сообщения, оказались в одном месте? Мы не знаем, насколько изложение Демокри­та заслуживает в действительности так обильно из­ливаемых на него насмешек. Возможно, что он воз­держался от подробной разработки главной мысли и довольствовался тем, что противопоставил теорию условности, как единственно возможное решение проблемы, естественной теории, которая существова­ла до него и которую он должен был отвергнуть. На Долю Эпикура выпало осветить мрак, сгустившийся над этим вопросом, и разрешить проблему приняти­ем как естественного, так и условного элемента в язы­ке, насколько это было возможно при тех несовершенных средствах, которыми располагала древность. Если не раньше, то, по крайней мере, в этом пункте нашего изложения полезно ближе подойти к проблеме и до­полнить правильную в основе попытку Эпикура тем, что дало нам с того времени сравнительное изучение языков.

409

Приведем пример, чтобы ясно представить себе по­нятие естественного и условного элемента в языке. Первоначальный индоевропейский язык обладал кор­нем пу, который означал «очищать». Мы предполага­ем, что очень вероятно, что это действительно перво­начальный корень, не выведенный, и позволим себе построить гипотезу о том, как этот маленький комп­лекс звуков приобрел данное основное значение. Ког­да мы ртом, этим органом языка, хотим очистить какой-нибудь предмет, то сдуваем частицы пыли, песка, покрывающие его поверхность. Если мы это произво­дим энергично, сжимая при этом вытянутые губы, то мы издаем звук п, пф или пу. Так могло, по крайней мере, это последнее словесное образование получить свое первоначальное значение. В данном случае, как без сомнения и в бесчисленных других случаях, опре­деленное положение и движение частей рта образует связь между звуком и значением. По нашему мнению, именно эти подражательные движения служили глав­ным распространенным источником словесных форм, гораздо более, чем подражание не произведен­ных, а лишь воспринятых звуков, как в слове «кукуш­ка» или в немецком глаголе «pipsen». Конечно, об этом можно быть различного мнения. Во всяком случае, в обоих указанных случаях мы имеем дело с вполне до­ступными нашему пониманию элементами языка, не затуманенными мистическим налетом. Но если мы по­смотрим на разнообразные производные от этого на­чального корня в различных индоевропейских язы­ках, то попадем уже в сферу произвола и выбора. Ибо рядом с обозначением акта очищения выступают мно­гие другие, которые хотя указывают на тот же акт, но с различными другими оттенками. Тут не может быть уже речи о том, что римлянин был вынужден пользо­ваться прилагательным «purus», происходящим от это го корня, или что римляне и греки обязательно должны были создать слово роеnа и pione (наказание). Можно указать лишь на то, что некоторые случаи при-

410

их слов, в особенности, в связи с понятия­ми души, ума и настроения мысли (mens pura, purete d'ame, purity of mind и т.п.) соответствуют начальному корню и сохраняют отдаленную связь с первоначаль­ным значением. И для обозначения наказания, как религиозного искупления или очищения, производное от этого корня оказалось более соответствующим, чем образованное от корней, которые обозначают тот же акт, но с оттенком более грубого применения силы (как стирать, обдирать, мыть). Здесь не может быть речи о принудительной необходимости, тут играет роль лишь тенденция, которая может быть и преодо­лена случайностью, и оказаться победительницей. Уг­лубляясь в историю языка и следя за его развитием до настоящего времени, мы обнаруживаем все большее влияние перекрестных случайностей в течение длинного исторического процесса, все более испаряется сила присущей естественному элементу первоначаль­ной тенденции, чтобы уступить место произволу гово­рящего или пишущего. Ибо слово, однажды присвоен­ное известному понятию устами народа или писателем, пользующимся авторитетом, уже сохраняет впредь дан­ное значение. Таким образом, слова становятся мало-помалу голыми знаками общения, стертыми монетами, первоначальный отпечаток которых удается иногда раскрыть и восстановить только благодаря гениальной способности выдающихся знатоков или художников языка. В иных случаях от высохших цветков мысли еще веет некогда бывшим ароматом и благодаря этому указывается путь дальнейшего применения и для менее тонкого народного чутья. Если одно из новых зубных средств названо «Puritas», то это произвол изобретателя. Но во французском peine (например, a peine), в немецком Pein, нет больше следов первоначального значения. Название «пуританцы» было Дано представителям этой партии на том основании, что они хотели восстановить церковные учреждения в первоначальной форме, очищенной от позднейших

411

наслоений. Оттенок значения первоначального кор­ня вряд ли оказал в данном случае какое-нибудь влия­ние; но отдаленное бессознательное влияние его ска­залось в том, что однажды созданное название было вскоре перенесено в нравственную область, а именно, стали говорить о моральном пуританизме и т.п.

Приведенный Демокритом аргумент о многих зна­чениях некоторых слов не всегда применим даже и в тех случаях, когда речь идет о звуковом тождестве пер­воначальных (не производных) словесных образова­ний. В этом убеждает нас приведенный пример. Когда мы сдуваем что-нибудь, то мы производим это не все­гда с целью очистить предмет; мы желаем иногда при этом удалить от себя нечто гадкое или отвратительное (иногда мы действуем инстинктивно и с успехом). По­этому, как уверяет Дарвин, у многих народов это вы­ражение сделалось символом отвращения; по той же причине и звук, произносимый при этом, как у нас «пфуй» или «рооп» у англичан и у обитателей Австра­лии, стал словесным выражением того же чувства. От того же корня произошли греческие и латинские сло­ва, обозначающие дурной запах, гниение, гной. В но­вейшее время в английском языке это слово употреб­ляется уже в глагольной форме и потому англичанин, желая выразить сомнение в чистоте намерений кого-нибудь, может употребить оба первоначальных значе­ния этого корня в одной фразе: «I pooh-рооh the purity of your intentious».

6. Как ни значительно представляется нам начало этого большого спора о происхождении языка, но еще важнее то противоречие, которое выступает в нем между «природой» и «установлением». Антитеза эта нам уже известна. Мы встретились с ней в левкиппо-демокритовском учении о чувственном восприятии. Там понятие установления считалось типом изменчи­вого, субъективного и относительного, которое про­тивопоставлялось неизменному постоянству объек-

412

тинного мира. Но собственно очагом возникновения этой антитезы была не область чувственного воспри­ятия и не область языка, но сфера государственных и общественных явлений. Как на первого литературно­го представителя этого фундаментального различия указывают из Архелая, ученика Анаксагора. Однако об этой стороне его деятельности достоверно известно нам лишь то, что он говорил «о прекрасном, справед­ливом и о законах» в смысле указанного различия и в связи с этим об «отличии» людей от остальных живых существ, а также о начале общественного союза. Ука­занная противоположность чужда всем тем эпохам, в которые критический дух не достиг еще значительной степени развития. Повсюду, где безраздельно господ­ствуют авторитет и традиции, существующие нормы считаются естественными, или, правильнее, их отно­шение к природе не вызывает вопроса, о нем даже не упоминают. Мусульманин, для которого откровение Аллаха, как оно выражено в Коране, есть высшая ин­станция, не допускающая спора по всем вопросам ре­лигии, права, морали и политики, является представи­телем этой ступени мышления, он как бы живое ископаемое в современном мире. Дня ряда следствий вытекают из установления и признания этого очень важного различения. С одной стороны, оно дает ору­жие для резкой нестесненной критики, которая обра­щается на все существующее; с другой стороны, оно дает новую мерку для реформы, которую тотчас начи­нают предпринимать во всех областях. Многознач­ность, присущая слову «природа» и раскрытая, правда, в позднейшую эпоху древнего мира, делает эту мерку крайне шаткой и неверной. Однако это обстоя­тельство только усиливает тенденцию пользоваться этим понятием, так как под такую общую неопреде­ленную формулу легко подвести все, к чему стремятся. Так, поэт Еврипид восклицает: «Это совершила природа, незнающая установлений» (норм); он имеет в виду силу природного влечения, которое не считает-

413

ся с ограничивающими и стесняющими нормами. Го­воря о незаконнорожденном, он восклицает: «Его позо­рит слово, природа одинакова»; этим он хочет указать на фактические свойства человека и на независимость их от искусственных социальных различий. Приблизительно в таком же смысле высказывается ритор Алкидам (в IV столетии) в мессенской речи: «Божество предос­тавило свободу всем, природа никого не сделала ра­бом». Оратор, очевидно, представляет себе первобыт­ное состояние, в котором царит равенство; или он имеет в виду обусловленное последним естественное право, требующее большего признания, чем все чело­веческие усреднения.

Нас интересует прежде всего критическое или от­рицательное применение этого нового различения. Знакомство с различными моральными и политичес­кими укладами разных племен, наций, эпох обнару­живает пестрое разнообразие нравов и законов. Со­поставление резких контрастов стало одним из любимых занятий. Отсюда возник специальный род литературы, достигший в древнем мире своей выс­шей точки в сочинении сирийского гностика Бардезана «О судьбе» (около 200 г. до н.э.) и нашедший под­ражание в эпоху энциклопедистов. Уже Геродот любил заниматься подобными антитезами. Дарий, - повествует он, - обратился к грекам, находившимся при его дворе, с вопросом, за какую плату они согла­сились бы съесть трупы своих отцов. Они ответили, что они не согласились бы на это ни за какую плату. Тогда персидский король призвал представителей того индийского племени, у которого именно гос­подствовал ужасающий греков обычай, и спросил их через переводчика, за какую плату они согласились бы сжечь трупы своих отцов. Они громко закричали и просили короля не говорить о подобных ужасах. Историк делает отсюда следующее заключение: если бы всем людям предоставили выбор самых лучших из всех где-либо существующих обычаев, то всякий на-

414

род избрал бы существующие у него. Пиндар, говорит он в заключение, правильно сказал: «Обычаи суть вла­стители всех людей». Эта же мысль в еще более рез­кой форме высказана в отрывке, который, по всей ве­роятности, нужно отнести к той же эпохе: «Я думаю, что если предложить всем людям собрать обычаи, ко­торые они считают хорошими и благородными и затем выбрать из них те, которые признаются скверны­ми и низкими, то, в конце концов, ничего не останется и все они окажутся распределенными между всеми». Более наглядно и определенно вряд ли можно выс­казаться. Нет того обычая или закона, как бы отвра­тительны и плохи они ни были, которые бы не пользовались высоким уважением хотя небольшой части людей. Остановимся на минуту на освобожда­ющем влиянии этого релятивистского взгляда. Ниг­де он не воплощен лучше, чем в драмах Еврипида, этого великого поэта, поборника просвещения. Мы уже видели, как мало позорного он видел в незакон­ном рождении. Столь же мало значения он придает позорному клейму на лбу раба. И здесь опять, по его мнению, играет роль закон и название, а не сама при­рода. «Раба позорит только его название; во всем остальном благородный слуга нисколько не меньше, чем свободный человек». Так же думает он и о разли­чии знатного и незнатного происхождения. «Знатен для меня благородный; но кто не чтит право, будь Зевс его отцом, или еще высший, тот для меня низ­кий». Немногого не хватает для уничтожения граней национальностей и возникновения идеала всемир­ного гражданина, с которым мы встречаемся у кини­ков, к этому идеалу приближался Гиппий из Элиды, которому Платон влагает в уста следующие слова: «Вы, присутствующие здесь, я считаю вас всех род­ственными мне, собратьями, согражданами по природе, не по установлениям. Ибо сходное родственно сходному по природе, законы же, эти насильники людей, насилуют нас часто вопреки природе».

415

7. Если одни под словом «природа» понимали со­циальный инстинкт и действительное или мнимое ра­венство людей, то нашлись представители и противо­положного взгляда. Такие факты, как победа сильного над слабым, господство более одаренного над менее способными, не могли не обратить на себя внимания, особенно в обществе, основанном на завоеваниях и на рабстве. В этих вещах нельзя было не видеть проявле­ния самой природы. Нужно вспомнить лишь Геракли­та и его восхваление войны, которую он называет «от­цом и князем» всех вещей, отделившим людей от богов и «свободных от рабов». Эфесский мудрец первый по­нял огромное значение войны и насилия при основа­нии государства и расчленении общества. Сходный взгляд, правда, менее категоричный и немного затума­ненный национальным предрассудком, мы найдем у Аристотеля, который пытается обосновать рабство на природе и оправдывает этот институт в интересах са­мих рабов, как неспособных к самоопределению; он выступает против людей, видящих в нем только про­извольное «установление». Имело ли это направление литературных представителей в великую эпоху про­свещения, это неизвестно; скорее на этот вопрос нуж­но ответить отрицательно. По крайней мере, Платон, который не сочувствует ему, выбирает адвокатом его среди современников Сократа, не писателя и не учи­теля молодежи, а ожесточенного врага их, который хочет быть только практиком, неизвестного нам Калликлеса. В уста последнему Платон в своем диалоге «Горгий» и влагает страстную защиту прав сильнейше­го. Калликлес указывает на господство сильного над слабым как на факт, обусловленный самой природой, который он поэтому и обозначает словом «закон природы». Закон природы в его устах скоро превращает­ся в «естественное право» или «справедливое по природе». Этот легко понятный переход от признания какого-нибудь факта природы к одобрению поведения, ему соответствующего вызывался в значительной

416

мере тем, что существовала одна область, в которой две эти стороны почти совершенно совпадали. Мы говорим о международных отношениях, что могуще­ственные государства подчиняли себе и поглощали слабые, это считалось и естественным и законным. Однако это объяснение не исчерпывающее. Ибо Кал­ликлес, который, правда, ссылается на право завоева­ния и на пример всего животного мира, отличается от Гераклита и от Аристотеля в двух существенных пун­ктах. Он хочет подчинения не одной части людей, но всего человечества в совокупности; его симпатии, если не всецело, то в большей степени обращены к силь­ному, способному в противоположность массе слабых и неспособных. Он берет сторону гения силы, «сверх­человека», как сказали бы теперь, против толпы, кото­рая хочет связать душу героя, свести его к своему низ­кому уровню. Он заранее торжествует при мысли, что последний, подобно наполовину укрощенному льву, развернется в своей гордой мощи, «разорвет свои оковы, отбросит весь бумажный хлам, все вздорные фор­мулы и противоестественные законы, затопчет их но­гами и явится нам согласно праву природы не как наш слуга, а как наш господин». В этих словах чувствуется эстетическое любование необузданной силой мощ­ной натуры и сквозит то настроение, которое внуши­ло современным теоретикам абсолютизма формулу: «господство сильнейших есть навеки установленный Богом порядок». Однако в дальнейшем Платон застав­ляет Калликлеса защищать положение, состоящее в гораздо меньшем противоречии с духом народных уч­реждений. Господствовать должен лучший, наиболее прозорливый, правда, не без того (так как мы не живем в идеальном мире), чтобы он сам не извлекал для себя из этого выгоды; иными словами, наиболее спо­собные должны иметь наибольшее влияние в государ­ственной жизни, получая в то же время высшую награду. Но в течение разговора облик Калликлеса получает Новую окраску. Из представителя культа героев Кар-

417

лейля, теории государства Галлера и принципа стро­гой аристократии он становится провозвестником евангелия необузданной погони за наслаждениями. Что это направление также не имело в ту эпоху защит­ников, это явствует из слов Платона: «Ты говоришь то, что другие хотя и думают, но не решаются высказать». Мы можем смело утверждать, что поэт-философ наме­ренно смешал разные внутренне чуждые друг другу доктрины, чтобы выставить первую в неприглядном свете. Тем более подлинными можем мы считать вы­пады против ига нивелирующего господства боль­шинства и плохого правления толпы - вполне понят­ный протест против тогдашнего государственного строя с его светлыми и темными сторонами, того строя, который принимал разные формы в зависимо­сти от темперамента и образа мыслей участвующих в управлении лиц. Одни склонялись к культу героев, мо­делью которых являлся тогда какой-нибудь Алкивиад, другие хотели возродить аристократический строй; сам Платон, ненавидевший демократию, проповедо­вал утопическое господство философов. Таким обра­зом, «природа» и «естественное право» стали опорой и лозунгом, с одной стороны, проповеди равенства, доходившего до космополитизма, с другой стороны - аристократизма и культа сильной личности. Обоим направлениям было в равной мере свойственно жела­ние разорвать узы, в которые власть обычая и автори­тет предания заключили души людей.

8. Возникают два вопроса. Сколь велика была огра­ничительная власть авторитета? Что достигалось им? Ни на один из этих вопросов нельзя дать даже прибли­зительно точного ответа. Одно вполне ясно, что ни одна область веры и жизни не была защищена от на­падок критики. Скептицизм эпохи не останавливался даже перед вопросами о богах. Диагор из Мелоса, дифирамбический поэт, от которого сохранилось лишь несколько стихов, проникнутых, однако, религиозно-

418

етью, став жертвой несправедливости, оставшейся без­наказанной, сделался скептиком, не верящим в спра­ведливость богов. Религиозные сомнения Протагора выражены в гораздо более умеренной форме. Им, а также Продиком с его религиозно-исторической тео­рией, мы займемся позже. Престол, покинутый авто­ритетом, был занят рассудочной рефлексией. Все воп­росы человеческого поведения становятся предметом обсуждения. Все выносится на суд разума. Не только философские писатели и риторы, но и поэты и исто­рики поражают нас тонкостью своих аргументов. Дра­матический диалог, в котором уже у Софокла мы видим влияние нового духа времени, у Еврипида становится диалектическим турниром. Сам Геродот с его староза­ветными взглядами, разбирая великие вопросы чело­веческого бытия, прибегает к диалектической тонкости. Проблема счастья поставлена им и Еврипидом и трактуется обоими с одинаковой методичностью. Так, первый в разговоре Солона с Крезом противопостав­ляет друг другу два абстрактных типа: богача, лишен­ного счастья в остальном, и бедняка, счастливого во всех других областях жизни. В своем «Беллерофоне» Еврипид представляет трех претендентов на пальму счастья: низкорожденного, но богатого, благородно­го, но бедного и третьего, равно лишенного обоих ука­занных преимуществ, которому при помощи парадок­сальной аргументации и присуждается награда. Когда Геродот изображает словесный турнир трех благород­ных персов о лучшей форме правления, то, хотя он и влагает в уста защитника предпочитаемой им самим Демократии наиболее сильные доказательства, одна­ко обнаруживает и значительную диалектическую изощренность, наделяя и поборников монархии и олигархии также серьезными аргументами. Особенно ревностно обсуждалась в то время тема воспитания. Наибольший интерес и самые разнообразные ответы возбуждали вопросы о том, что является наиболее зна­чительным фактором развития, воспитание или есте-

419

ственные задатки, теоретическое обучение или прак­тические упражнения и привычка. Еврипид, доступный самым разнообразным влияниям, один раз подчерки­вает возможность обучения «мужской добродетели» и необходимость раннего приучения ко всему хороше­му, в другой раз он же устами одного из своих героев восклицает: «Итак, природа все, и напрасно воспита­ние стремится переделать дурное в хорошее». Сравне­ние духовного воспитания с выращиванием плодов становится общим местом. Свойство земли сравнива­ют с талантом, обучение - с разбрасыванием семян, прилежание учащегося - с постоянной обработкой поля и т.п. В этом образе, к которому мы еще при слу­чае вернемся, мы наблюдаем уже слияние первона­чально разобщенных тезисов педагогики.

В эту же эпоху зародились и широкие реформист­ские идеи. Фалей из Халкедона во второй половине V столетия указывал на желательность уравнения состо­яний и предлагал к этому меры, правда, касающиеся лишь недвижимого имущества. В его реформистскую программу входит также производство ремесленных работ за счет государства при помощи государствен­ных рабов. Известный уже нашим читателям Гипподам из Милета хотел изменить не только внешний вид го­родов, но и их внутренний уклад. Они должны были состоять из трех сословий: ремесленников, земледель­цев и воинов; частную собственность должна была составлять только третья часть земли, вторая треть пре­доставлялась на нужды богослужения, третья должна была служить для содержания воинов; все должност­ные лица должны были избираться всей общиной, на­считывающей 10 000 членов. Эта любовь к числу три обнаруживается и в делении уголовных законов, три отдела которых соответствуют трем категориям пре­ступлений: против жизни, против чести и против соб­ственности. И дела управления подразделяются на три группы: дела граждан, дела сирот и дела чужестранцев. Впервые в этом проекте мы встречаемся с мыслью, что

420

государство должно награждать авторов полезных изобретений отличиями; впервые также предложено Гипподамом учреждение апелляционного суда и ус­ловное оправдание обвиняемых ab instantia (за недо­статком улик). Новизну другого его предложения - воспитывать детей, павших на поле битвы, за государ­ственный счет - Аристотель оспаривает. Но, конечно, наиболее смелыми оказались ученики Сократа. В их кругу сомнение начало подтачивать основы тогдаш­него и даже настоящего общественного строя.

Но не считая даже этих крайних выводов, сделан­ных впервые Платоном и киниками, все же указанно­го достаточно, чтобы заставить нас вспомнить ради­кализм французской революционной эпохи. Однако мы замечаем и огромное различие. Греческая просве­тительная эпоха не дает серьезной попытки применить теории к практике государственной и общественной жизни. Это можно иллюстрировать примером. «Боги­ня разума» имела свой культ в Париже, хотя и очень краткий. И Афины занимающей нас эпохи знают эту богиню, но только на комической сцене, в пародии Аристофана, где Еврипид молится следующими словами: «Услышь меня, о разум, и вы, органы обоняния». Другие радикальные доктрины того времени тоже не выходили за пределы книг и школ. Отсюда было бы не­правильно сделать заключение о малой степени ин­тенсивности древнего радикализма. История школы киников показывает нам, что не было недостатка в людях, совершенно серьезно умевших проводить в жизнь свои убеждения в резком противоречии со все­ми обычаями. Косвенное же влияние философского Радикализма на культурное развитие следующего сто­летия было огромно. Если же философия, будучи во­обще могучим ферментом духовной жизни, не сдела­лась фактором, непосредственно переходящим в жизнь, то причину этого мы должны искать в последующих обстоятельствах. Экономическое положение масс было в то время вполне сносно, за исключением

421

Спарты III века; насильственные столкновения были не редки, но они не отличались существенно от борь­бы сословий предшествующих столетий; крайнее обо­стрение их в течение Пелопоннесской войны явилось результатом временной политической констелляции; религия была достаточно пластична, чтобы приспо­собиться к коренной перемене мировоззрения; и наконец, в самом характере греков и, в особенности, афинян лежала нелюбовь к внезапной перемене и склонность к ровному развитию. Таков предваритель­ный ответ на поставленные выше вопросы. Прежде чем пойти дальше, нам нужно познакомиться с неко­торыми из главных фигур великого умственного дви­жения, с риторами, учителями юношества, поэтами и историками.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Софисты

1. Как ни был богат V век литературными произве­дениями, однако его нельзя назвать веком «бумагома­рания». Грек все же предпочитал воспринимать духов­ную пищу слухом, а не зрением. Место вымирающего рапсода в общественной жизни греков занимает но­вый тип. Подобно тому как раньше рапсод в пурпур­ной одежде читал на торжественных собраниях героические стихи, так теперь выступал в такой же одежде в Олимпии и других местах «софист» и держал торже­ственные речи, им сочиненные. Более тесные круги общества также внимали искусно разработанным ре­чам по вопросам науки и жизни. С этим связана переме­на, происшедшая в обучении юношества перед началом последней трети этого века. Скудные элементарные све­дения (чтение, письмо, счет) вместе с музыкой и гим­настикой составляли все образование юношества, к которому потом присоединилось рисование. Все это уже не удовлетворяло повышенным требованиям по-

422

назад содержание далее

Генераторы кварцевые. Обзор кварцевых генераторов.



ПОИСК:




© FILOSOF.HISTORIC.RU 2001–2023
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'