литической жизни и умственным запросам. Для того образования, которое дает наша средняя и высшая неспециальная школа, не было ни частных, ни общественных учреждений. Настало время, когда оригинальные и талантливые люди пожелали самостоятельно заполнить этот пробел образования. Появились странствующие учителя, путешествующие из города в город; они собирали вокруг себя юношей и обучали их. В этих уроках молодому человеку преподавались элементы позитивных наук, учения натурфилософов, излагались и объяснялись поэтические творения, правила только что появившейся грамматики, тонкости метафизики. Но центр этого преподавания составляла подготовка к практической, в особенности к общественной жизни. Платон, говоря о первом из этих странствующих учителей, о Протагоре из Абдеры, так поясняет задачу его наставления: «осведомленность в домашних делах, чтобы юноша сумел в будущем хорошо обставить свою домашнюю жизнь, - и в делах гражданских, чтобы он был способен управлять делами города». Одним словом, центр этого обучения составляли моральные и политические науки с их отраслями. Душой же практической политики было ораторское искусство, на высокое значение и культивирование которого мы уже указывали. Было вполне естественно, что люди, называвшие себя «софистами», т.е. учителями мудрости, не ограничивались обучением юношества. Талант и знание, дававшие им возможность заниматься преподаванием, они употребляли и на ораторскую и литературную деятельность. По своему положению они были лишены всякой поддержки государства и вполне предоставлены своим собственным силам; чаще пребывая среди чужестранцев, чем среди своих сограждан, они были принуждены выносить неудобства своего положения и в тяжелой борьбе пробивать себе Дорогу. Все это заставляло их неустанно заниматься разнообразной деятельностью. В современном мире нет соответствующей параллели. Отличием софиста
423
по сравнению с нашим профессором является отсутствие как поддержки, так и стеснения со стороны государства, а также отсутствие всякой ограничивающей специальности. Как ученые они были по большей части универсальными; в качестве ораторов и писателей они всегда были готовы к борьбе, как наши журналисты и литераторы. Наполовину профессор, наполовину журналист - так, может быть, точнее всего можно определить софиста V века. Они пользовались и большей популярностью у толпы, и необыкновенно большим материальным успехом; наиболее выдающиеся из них, которых, по словам Платона, носили на руках, возбуждали необычайный энтузиазм греческой молодежи, очень восприимчивой к красоте и к образованию.
Появление некоторых из этих корифеев было событием, приводившим в волнение широкие круги афинской молодежи. Вот как описывает это событие Платон. Еще до восхода солнца входит благородный юноша в дом Сократа, в его спальню и будит его словами: «Знаешь ли ты большую новость?» Мудрец вскакивает испуганно: «Клянусь Зевсом, ты не приносишь дурного известия?» - «Сохрани меня бог! Самую лучшую. Он пришел». - «Кто?» - «Великий софист из Абдеры». Молодой человек просит Сократа похлопотать за него у знаменитого Протагора, чтобы последний принял его в число своих учеников. Лишь только рассвело, оба отправляются в дом богатого Каллия, у которого гостит чужестранец. Все там уже в движении. В преддверии ходит взад и вперед Протагор, сопровождаемый тремя близкими друзьями с каждой стороны (среди них хозяин дома и два сына Перикла) и целой толпой почитателей второго разряда. «Особенно восхищало меня, - иронизирует платоновский Сократ, - как тщательно ученики следили за тем, чтобы не опередить учителя, и как, когда голова процессии достигала стены, хвост раздвигался и снова сдвигался за чествуемым мужем и сопровождающими его». Внутри дома в разных покоях сидят другие софисты, каж-
424
дый, подобно красавице, окруженный сонмом почитателей. Сократ в простых словах излагает свою просьбу, и искусник слова отвечает ему длинной складной речью в торжественном размеренном тоне; между ними завязывается философский спор, а остальные, собрав со всего дома скамьи и стулья, располагаются вокруг и услаждают свой слух и ум; Протагор спрашивает собрание, должен ли он ответить Сократу сжато или пространно, прибегая к мифу или речью; лишь только он начинает говорить, слушатели напряженно следят за движением его губ, и лишь только он заканчивает - вырывается долго сдерживаемый гул одобрения. Все это неизгладимыми штрихами обрисовано Платоном. Все изложение в значительной степени карикатурно, но и под карикатурой можно легко узнать черты действительности.
2. Если теперь нас спросят: что же общего было в действительности у различных софистов? - мы ответим: только ремесло учительства и условия его выполнения в различные времена. Что, кроме этого, объединяло их, так это то же самое, что связывало их со многими несофистами, а именно участие в умственных течениях эпохи. Неправильно и нелепо говорить о софистическом складе ума, о софистической морали, о софистическом скептицизме и т.п. Да и как же могло случиться, чтобы софисты, т.е. получающие гонорар учителя юношества, во фракийской Абдере и в пелопоннесской Элиде, в Средней Греции и на Сицилии, оказались ближе друг к другу, чем другие представители тогдашней духовной жизни. Можно заранее предположить, что чествуемые учителя и писатели этой эпохи в большинстве случаев примыкают к прогрессивным и победоносным, а не к вымирающим направлениям. Так оно и есть в действительности. Софисты, будучи в крайней зависимости от своей публики, должны были стать органами если не господствующего направления, то, по крайней мере, нарождающего-
425
ся. Поэтому не совершенно лишено основания мнение, согласно которому на членов этого сословия в общем нужно смотреть как на носителей просвещения, хотя, конечно, не все софисты были просветителями, а еще меньше все просветители - софистами. Может быть, ввиду указанной выше зависимости софистов, большая их часть держалась крайне умеренно и ни один из них не доходил до того социального и политического радикализма, который смело проповедовали Платон и циники.
Однако слова «софист», «софистично», «софистика» имеют свою историю, которую полезно знать нашим читателям, чтобы не находиться во власти привычных ассоциаций. Слово sophistes, или софист, происходит от прилагательного sophos (мудрый), и от глагола sophisomai (выдумывать, мудрствовать) и означает всякого, кто достиг известного совершенства в какой-нибудь области. Это название применяли и к великим поэтам, и к философам и музыкантам, и к тем семи мудрецам, ставшим известными своими глубокомысленными изречениями. Довольно рано, однако, к этому слову стал примешиваться оттенок неодобрения; вначале, конечно, почти незаметный, иначе Протагор и его последователи не приняли бы сами этого названия. Неодобрение это имело разные источники. Прежде всего всякая попытка проникнуть в тайны природы вызывала недоверие религиозно настроенных людей. Философы-натуралисты казались подозрительными с теологической точки зрения и другие названия, вначале вполне нейтральные, как, например, «метеорологи» (исследователи неба), приобрели предосудительный оттенок. «Не веруют в божественное», «(исследуют) небо и поучают тому же других» - эти две вещи были связаны в народном вотуме, предложенном Диопейтесом и направленном против Анаксагора. Что удивительного в том, что пробуждающаяся спекуляция о проблемах познания, нравственности и права навлекала на себя упрек в излишнем мудрство-
426
вании? К этой боязни перед действительной или мнимой опасностью занятия науками присоединилось нерасположение к новому классу людей, занимающихся наукой. Мировоззрение греков всегда было аристократическим. Занятие ремеслами пользовалось у них еще меньшим уважением, чем у других обладающих рабами наций. «Меньше всего презирали ремесленников коринфяне, больше всего лакедемоняне», - говорит Геродот, поднимающий вопрос о том, не заимствовали ли эллины пренебрежение к ремеслам от египтян. В Фивах существовал закон, допускавший избрание на должности только лиц, в течение десяти лет не участвовавших в рыночной торговле, и даже Платон и Аристотель находили нужным лишать гражданского полноправия ремесленников и торговцев. Очень небольшое число промыслов, в их числе деятельность врача, пользовались общественным уважением. Применение умственного труда в пользу другого, который вознаграждал платой, считалось особенно унизительным. Это было как бы добровольным рабством. Специальность составителя речей или адвоката при самом возникновении своем подверглась насмешке комедий, не меньшей, чем софисты. Кто, подобно оратору и сократу, занимался некоторое время этим делом; когда тот же И сократ принужден был открыть школу ораторского искусства, то при первом же получении гонорара он будто бы плакал от стыда. При этом невольно вспоминается то неприятное чувство, которое испытывал лорд Байрон и аристократы - основатели журнала «Edinburg Review» - при получении своего первого писательского гонорара. Третий источник нелюбви к софистам шел от тех людей, которые безуспешно пытались устранить преподавание софистов и оказывались менее вооруженными в общественных делах и в частных правовых спорах сравнительно с образованными противниками, в этом смысле положение софистов в торговых Афинах довольно метко сравнивали с положением
427
учителя фехтования в обществе, где поединок был установленным институтом. К этим общим причинам присоединилось сознательное влияние могущественной личности, обладавшей самым высоким писательским дарованием. Платон презирал все современное ему общество; самые крупные государственные деятели казались ему столь же малозначительными, как и поэты и другие духовные вожди. Он определенно стремился отграничить свое учение и свою школу, в которой он видел единственное спасение будущего общества, от всего того, что можно было смешать с ними; он как бы окружил свою школу рвом и окопом. Этот человек блестящего таланта и аристократического происхождения подвергался, очевидно, осуждению и преследованию и, в особенности, со стороны своих близких. Этим объясняется, что, вместо того чтобы творить открыто, на виду, и участвовать в общественной жизни, он предпочел «шепотом общаться с несколькими юношами» в стенах школы, копаться в словах и расчленять понятия. Он страстно стремился к возрождению человечества и резко отрицательно относился ко всему, что направлялось на другие менее высокие цели. Мы укажем позже, как не без труда ему удалось сохранить для потомства образ Сократа, выделив его из массы софистов, с которыми современники совершенно его смешивали; они даже видели в нем типичного софиста.
Платон в своей сатире пользуется всеми средствами, грубыми и тонкими. В своих нападках на софистов он всеобъемлющ. Ни один представитель этого сословия не уходит со сцены его диалога без печати некоторого презрения или смехотворности. Впрочем, я ошибаюсь. Существует одно исключение. Как будто нечаянно, по ошибке, по поводу одного софиста Платон высказал несколько слов несомненного уважения. В диалоге «Лизис», говоря о совершенно неизвестном нам (своей незначительностью защищенном от нападок, можем мы прибавить) Миккосе, он называет его
428
«другом и поклонником Сократа» и вместе с тем «дельным и основательным софистом». В остальных случаях он дает волю своей злости. Когда учение софиста не дает ему повода для нападок, он достигает впечатления комизма тем, что заставляет его выступать как раз невпопад; так поступает он с Гиппием и Продиком. Слабое здоровье последнего и всесторонний талант первого в равной мере подвергаются насмешке. Крупной фигуре Протагора отдается дань уважения за его личную честность; зато устаревшее его красноречие, переданное с большим искусством, осмеивается, а действительно или мнимо слабые стороны его мышления ярко освещены. Чаще всего Платон выдвигает те черты, которые больше всего претят аристократическому вкусу его сограждан и в особенности лицам его сословия. Он любит намекать на профессиональную, ремесленную сторону их деятельности, в особенности на денежное вознаграждение, получаемое софистами за преподавание, причем ничтожность этого гонорара он объясняет малозначительностью их работы, а на высокий гонорар смотрит как на несоразмерное и незаслуженное вознаграждение. Насколько мало скромность считалась добродетелью в эпоху Платона, мы уже хорошо знаем. Нет ничего невероятного в том, что софисты, которым приходилось с трудом пробиваться в жизни, делали все возможное, чтобы обеспечить себе успех выступления. Зависть и соперничество были столь же обычны среди них, как и в среде всякой другой специальности, члены которой тесно соприкасаются друг с другом. Я не хочу этим сказать, что одностороннее изображение тех форм, которые принимала в этом сословии всюду присутствующая человеческая слабость, могло дать более верное представление, чем тот же прием в применении к современным наследникам софистов, профессорам и писателям-популяризаторам, или к представителям других сословий, адвокатам и народным представителям. Осмеивание софистов Платоном можно сравнить с презрением
429
Шопенгауэра к «профессорам философии» или с выпадами Огюста Конта против «академиков».
В одном, однако, пункте критика Платона дает, без сомнения, верное представление. Изображая диалектическую борьбу софистов с Сократом, он всегда заставляет Сократа побеждать. Хотя все эти разговоры суть лишь свободные измышления, но эту черту мы должны признать исторически правильной. Ведь диалектическое преимущество Сократа составляло неоспоримую основу его славы и его значительного влияния на последующее время. Однако странно, что именно в тех сочинениях, в которых Платон нападает на софистов, пользуясь уже не легким оружием насмешки, а серьезной аргументацией, что там не только исчезают имена Протагора, Гиппия, Продика и т.д., но и сама «софистика» является в ином свете. Те, настоящие, старые софисты оказывались совершенно неспособными вести перекрестный диалог по методу Сократа в кратких вопросах и ответах; наоборот, в позднейших сочинениях указывается именно на эту способность как на сильную сторону софистов. Разрешение этой загадки уже давно найдено. Литературная деятельность Платона обнимает, по крайней мере, половину столетия. Поэтому неудивительно, что те «софисты», против которых направлены его позднейшие сочинения, совершенно не похожи на тех, которых имеют в виду его первые произведения. Это тем более понятно, что последние уже сходили со сцены к тому времени, когда Платон начал писать. По крайней мере, три комедии, острие которых направлено на деятельность софистов и на выводимые ими новые педагогические приемы, были написаны в то десятилетие, когда родился Платон. «Обжоры» Аристофана были поставлены на сцене за несколько месяцев до рождения Платона (зимой 427 года); его же «Облака» и «Льстецы» Эвполиса появились на сцене в то время, когда Платону было от 4 до б лет (423 или 421г.). Вполне естественно, что афинский мыслитель в поздней-
430
щую эпоху своей жизни очень мало думал об этих софистах, а гораздо более о других ненавистных ему философах, которых он называл этим именем.
Бичуемые Платоном софисты в диалоге «Софисты» и в других диалогах, близких к первому по времени и по содержанию, суть ученики и ученики учеников Сократа и прежде всего ненавистный враг Платона Антисфен со своими последователями! Правда, Платон пытался провести связующие нити между этими «софистами» и теми другими, по праву носящими свое название; но искусственность этой попытки не ускользнет от внимательного читателя «Евтидема» и «Софистов». Та же терминология перешла и к Аристотелю, который нигде прямо не обозначает этим именем представителей старого поколения, и только один раз, говоря о способах зарабатывания гонорара, резко противопоставляет честную фигуру Протагора «софистам». Он употребляет это слово в трояком смысле: в старом наивном, без примеси какого-либо порицания, как он назвал софистами семь мудрецов; затем для обозначения отдельных философов, по большей части мало ему симпатичных, как Аристипп, ученик Сократа; и, наконец, наиболее часто, для обозначения тех «эристиков», т.е. Диалектических спорщиков, вышедших из школ Антисфена и поселившегося в Мегаре сократика Евклида, с которым он был во вражде в продолжение всей своей жизни. Так как именно эти философы изощряли свое остроумие в разных ложных силлогизмах, то и случилось, что не только слова «софист» и «софистика», но и «софизм», «софистично» приобрели то значение, ставшее преобладающим впоследствии, которое им придали престарелый Платон и Аристотель в их полемике против «эристиков». В том же значении, как у Аристотеля, это слово продолжало применяться до конца древней истории. При случае оно употреблялось еще в старом нейтральном, если не почетном рачении, особенно во время так называемой позднейшей софистики эпохи римских императоров.
431
Гораздо чаще, однако, оно применялось с более или менее сильным оттенком презрения. В этом смысле уже Платона называли софистом его противники и современники, ораторы Лизий и Исократ, также и Аристотеля - историк Тимей, племянника Аристотеля, Каллистена - Александр Великий, последователя Демокрита, Анаксарха - Эпикур, академика Карнеада - стоик Посейдоний, и так далее, каждого философа, в конце концов, софистом обозвал Лукиан и основателя христианства.
3. История этого слова рассказывается здесь не впервые. Однако полезно останавливаться на ней, излагая ее каждый раз с новыми подробностями, чтобы вдолбить ее и читателю-специалисту. Ибо многие, будучи принуждены признать правильность указанных фактов, обыкновенно легко забывают о них или не принимают их во внимание. Иной начинает с откровенного признания, что двусмысленность слова «софист» и, в особенности, нелестное значение, которое оно приобрело впоследствии, было причиной несправедливого отношения к его носителям и что на нас лежит обязанность восстановить их честь. Однако неожиданно для себя он снова попадает в обычное русло и трактует их, как будто бы они действительно были просто спорщики, бессовестные обманщики или провозвестники вредных учений. Даже когда, казалось бы, ум вполне свободен, все же трудно преодолеть силу укоренившихся ассоциаций. Как будто злой рок тяготел над софистами. Краткий промежуток опьяняющего успеха был приобретен ценой тысячелетней несправедливости. Два могущественных врага соединились против них: каприз языка и гений великого, если не величайшего, писателя всех времен. Конечно, Платон, пуская ракеты своего остроумия и своей иронии, не мог предвидеть, что воздушные создания его богатого воображения и его юношеского пыла будут служить важными историческими свидетельствами. Он играл
432
с живыми, не с мертвыми. Третье злосчастье, постигшее софистов, было то, что они умерли. Странствующие учителя не основали школы. Не было толпы верных учеников, которая могла бы сберечь их писания я сохранить их память. Уже через два столетия от их литературных произведений сохранились лишь жалкие остатки; а из последних до нас дошли только немногочисленные обрывки; бесстрастных свидетельств их деятельности у нас совершенно нет.
Прежде чем перейти к ознакомлению с отдельными софистами и с их учениями, полезно упомянуть об одном литературном памятнике; хотя памятник этот и не носит подписи софиста, однако, оставляя в стороне всякое предположение о личности его автора, мы все же можем судить по нему об одном из родов их литературы. Гиппократовское собрание, которое, как помнят наши читатели, заключает в себе крайне разнообразный материал, содержит одно сочинение, которое мыс полной уверенностью можем приписать этому кругу и отнести к их эпохе. Маленькое сочинение «Об искусстве» (т.е. о врачебном искусстве) есть защита медицины против обвинений, в которых издавна не было недостатка. «Апология врачебного искусства» обнаруживает все черты, которые мы можем встретить в произведении софиста этой эпохи. Это не столько статья, сколько устная речь, тонко распланированная и искусно составленная. Если уже по этому одному ее нельзя приписать врачу, то другие обстоятельства не оставляют сомнения в правильности нашего предположения. В конце речи автор противопоставляет ее «фактическим доказательствам врачей»; он выражает свое уважение врачам, как бы вежливо раскланиваясь с ними на прощание, и ждет того же от них для себя и своих товарищей по профессии. Он ссылается на другую речь, которую он намерен составить впоследствии о других искусствах. Касаясь вопроса теории познания, причем обнаруживается, что он противник Мелисса, он указывает на более подробное из-
433
ложение этой темы; и здесь, по-видимому, автором является опять он же сам. Он так привык к словесному состоянию, что как бы видит перед глазами оппонента и спешит предупредить его возражения. Образование его энциклопедическое, и он охотно пользуется всяким случаем, позволяющим ему выйти за пределы своей главной темы, чтобы щедро сыпать мыслями по самым разнообразным вопросам. Так, на пространстве нескольких страниц он касается проблемы возникновения языка, причинности, отношения мощи человека к случайности, восприятия к реальности, естественных задатков к приемам воспитания, обработки к сырому материалу и т д. Его по всей справедливости можно назвать наполовину ритором, наполовину философом. Однако черты школьного учителя проступают в нем. Привычка к преподаванию сказывается и в выдержанно уверенном тоне и в той старательности, с которой он расчленяет и определяет вновь образуемые понятия. Стремление к ритму свидетельствует о том, что изложение не так давно освободилось от оков размеренной речи, а правильность построения фразы, тщательное выделение отделов и рельефное выдвижение подчеркиваемых слов обнаруживает младенческое состояние художественной прозы. Легко представить себе энтузиазм, который вызывала эта новая литературная форма, это красноречие, соединявшее в себе богатое содержание с внешне законченной формой. Однако мы замечаем и слабые, темные стороны, которые, по-видимому, давали оружие врагам. Напыщенность оратора и его явно нескрываемое самолюбование, его чванство своей «мудростью» и «образованием» - как чванился своей «мудростью» уже рапсод Ксенофан - не могло нравиться изощренному вкусу. Буйное красноречие, неудержимо скользящее по поверхности мысли, мало содействовало основательности аргументации. Пристрастие к неожиданным оборотам, к полемическим выражениям могло объясняться стремлением к эф-
434
фекту. Однако и стиль речи, напоминающий произведения архаического пластического искусства с его застывшими формами, с неподвижной правильностью и яркими красками, должен был скоро устареть и производить холодное и неприятное впечатление рядом с более совершенной архитектоникой, отличающей прозу Платона и Исократа.
4. Однако мы должны быть осторожными в обобщениях. Несомненно, что вышеприведенная характеристика содержит больше, чем только индивидуальные черты. Но мы впадем в ошибку, если сочтем типическим значительное по своим мыслям сочинение «Об искусстве» (мы будем говорить о нем еще в другом месте). Ибо в частностях и даже по духу своих учений софисты настолько расходятся, что, объединяя их в одну главу, мы руководствуемся скорее установившимся обычаем, чем внутренними мотивами, и этим поддерживаем ложный взгляд, будто они образуют особый класс в кругу греческих мыслителей.
Продик из Кеоса прибыл в Афины в качестве посланца своих соотечественников и приобрел здесь значительное влияние. Обычно его считают наиболее безобидным из софистов, уделяют ему особое место и даже называют «предшественником Сократа», с которым он действительно дружил. Однако Платон обошелся с ним не лучше, чем с другими его сотоварищами по профессии, «Всемудрый» Продик является для него предметом едкой и довольно грубой насмешки. Не избегнул он и насмешек комедии. В «Вертелах» Аристофана мы читаем следующие строки: «Если его не испортила книга, то это дело совершил болтун Продик». Сократик Эсхин в своем диалоге «Каллий» указывает на двух «софистов, Анаксагора и Продика» - обращаю внимание, на это сопоставление - и упрекает последнего в том, что он воспитал оппортунистичного, часто называемого беспринципным, политика Ферамена, высоко, однако, ценимого Аристотелем, как это мы узнали недавно. Па-
435
раллелизм с Сократом бросается в глаза. Последний тоже считался развратителем юношества, и на него также прежде всего обрушилась комедия; ему тоже указывали на результаты его воспитания (Алкивиад и Критий). Но ни эта параллель, ни сопоставление с почтенным Анаксагором не могло спасти имени Продика. Помогло ему лишь то случайное обстоятельство, что сохранились другие беспристрастные свидетельства, умеряющие нападки противников, философа и сатирика; последний, однако, в другом месте с похвалой отзывается о мудрости софиста.
Продик был глубокой и серьезной натурой. Через посредство киников он оказал значительное влияние на последующее время. Мы не можем сказать, что он сделал, как натурфилософ; об этой стороне его научной деятельности свидетельствуют лишь заглавия двух книг: «О природе» и «О природе человека». Из иронических замечаний Платона мы узнаем о другой стороне его деятельности, о его опытах синонимики, т.е. сопоставлении слов одинакового значения и различении их оттенков. Руководило ли им в этом занятии желание создать опору для стилистики, как этим в действительности и воспользовался Фукидид, или он хотел точным разграничением понятий содействовать научному мышлению, или и то и другое вместе - об этом мы знаем так же мало, как и о том, насколько он достиг своей цели. Мы можем лишь утверждать, что такое предприятие шло навстречу действительной потребности эпохи. Спекуляция о языке, как и космические теории, обращалась прежде всего к самым трудным, к совершенно недоступным для того времени проблемам; свести ее с этих высот, обратить внимание на форму и на материал существовавшего тогда языка вместо того, чтобы заниматься вопросом о происхождении языка, это было уже само по себе полезное предприятие. Мы увидим, что и Протагор занимался анализом форм языка. Продик первый удостоит научного внимания материал языка. Если он хотел этим помочь
436
художественному пользованию языком, то опыт его прежде всего, однако, должен был отразиться на мышлении. Можно пожалеть, что его попытка не нашла более ревностных подражателей. Различный смысл слов и отсутствие ясного понимания их значения служили обильным источником ошибок, как мы это видели при рассмотрении элейских доктрин. Если бы дело Продика продолжалось, то удалось бы избежать многих ложных выводов, которых немало и у Платона; жатва мнимых априорных доказательств и эвристических ложных заключений была бы менее обильна.
Гораздо лучше знаем мы морально-философские взгляды Продика. Миросозерцание его было мрачным; он может быть назван древнейшим пессимистом. Его имеет в виду Еврипид, говоря о человеке, который находит, что зло мира перевешивает его блага. Обусловливалось ли такое миросозерцание его слабым здоровьем, или в нем отразилось отношение к жизни его соотечественников, обитателей острова Кеоса, среди которых самоубийства были чаще, чем среди других греков, - мы не можем решить этого вопроса. Когда Продик своим низким голосом, с потрясающей силой вырывавшимся из его хилого тела, рассказывал о злосчастиях человеческой судьбы, когда он перебирал все возрасты, начиная с новорожденного, который жалобными криками встречает свое вступление в жизнь, заканчивая вторым детством глубокой старости, когда он говорит о смерти как о жестокосердном кредиторе, который отбирает у плохого плательщика один залог за другим, слух, зрение, подвижность членов, то по рядам слушателей пробегало заметное волнение. В другой раз - упреждая Эпикура - он пытался оградить своих учеников от страха смерти, стараясь доказать, что смерть не затрагивает ни живых, ни умерших: ибо, пока мы живем, смерти нет, а когда мы умираем, нас больше нет. У него не было недостатка в поводах к подобным ободряющим душу наставлениям. Заключительным выводом его пессимистической
437
мудрости были не аскетическое отречение от мира и не поощрение погони за наслаждениями в мутном потоке жизни. Выше наслаждения ставил он труд. Практика согласовалась у него с теорией. Древность прославила его как человека, который, вопреки своему болезненному состоянию, полностью выполнял свои гражданские обязанности. Часто он путешествовал в качестве посланца своей родины. Героем его был Геракл, образец мужественности и полезной деятельности. Прославление Продиком предков лакедемонских царей могло быть причиной того, что его ценили и почитали в Спарте, не расположенной вообще к иностранным учителям-философам. Всякий знает басню «Геракл на распутье», образчик поучительного красноречия, составленную по образцу софокловского «Суда Париса» (состязание Афины и Афродиты). Эта басня имела большое значение в древнем мире и отразилась даже в ранней христианской литературе, как, например, в «Пастыре» Гермы в других сочинениях. Произведение, в которое входила эта басня, называлось «Оры»; мы не знаем, что оно заключало кроме нее: может быть, вышеприведенные пессимистические рассуждения, может быть, в противовес им, также и оценку здоровых наслаждений, меньше всего подвергающихся злоупотреблению, наслаждений природой и ее созданиями; подобные рассуждения могли встречаться и в хвале земледелию, приписываемой нашему философу. Таким образом, его мировоззрение и его жизненные идеалы довольно ясно представляются нам. Он до дна испытал горечь человеческого существования. Этому он противопоставляет мужественность, которая связана, по его мнению, не с пассивным наслаждением, а с энергичной работой и с наиболее простыми условиями жизни. Он не был, однако, только провозвестником нового идеала: его тонкий ум проявляет себя в сочинении «О правильности языка» и в морально-философских исследованиях. В учение о нравственности он ввел понятие, которое играло
438
впоследствии большую роль у киников и их последователей, стоиков: понятие безразличия вещей самих по себе, которые приобретают ценность только при их правильном употреблении, предписываемом разумом; сюда он причислял богатство и все то, что обычно называют внешним благом. Мы увидим впоследствии, насколько он приближался в этом пункте к Сократу. Следует упомянуть еще об одном учении мудрого кеосца, о происхождении веры в богов. Он предполагал, что те объекты природы, которые производят наиболее сильное и наиболее благотворное влияние на человеческую жизнь, удостоились прежде всего божеского почитания, таковы: Солнце, Луна, реки (он имел в виду почитание Нила), также плоды земли (при этом он мог иметь в виду культ вавилонян). К этим объектам природы он прибавлял затем героев культуры, которых люди обожествляли за важные и полезные изобретения. Так, например, Дионис был, по его мнению, человеком, - мнение, разделяемое в нашу эпоху и Иоганном Генрихом Фоссом который называет его «обожествленным изобретателем вина». Если в этом вопросе Продик стоял на ложном пути, то он, по крайней мере, раскрыл одну из основ религиозного культа, фетишизм. Допускал ли он существование объекта веры, или же просто оспаривал реальность божественного? Почти наверное первое. Иначе, как объяснить, что такой религиозный человек, как Ксенофонт, только с похвалой отзывается о Продике, а видный представитель пантеистически настроенного Стоицизма, любимый ученик основателя школы Зенона, Персей в своей книге «О богах» хвалит вышеприведенное учение кеосца. Таким образом, можно предположить, что острие этого учения было направлено против богов народной веры и что оно не имело намерения обезбожить весь мир.
5. Как мы видим, Продик занимался изучением природы и языка, моральной философией и историей ре-
439
лигии, и все-таки разносторонностью дарований и деятельности Гиппий значительно превзошел его. Астрономия, геометрия и арифметика, фонетика, ритмика и учение о музыке, пластике и живописи, изучение сказаний и народов, хронология и мнемоника в равной мере занимали его ум. Он писал моральные проповеди и исполнял по поручению своего родного города, пелопоннесской Элиды, обязанности посланца. Из-под его пера вышло много самых различных поэтических произведений, эпических поэм, трагедий, эпиграмм и дифирамбов. Наконец, он изучил большую часть ремесел. Таким образом, он мог однажды появиться на торжественном празднестве в Олимпии в костюме, который изготовил собственноручно, начиная с обуви и заканчивая дорогим плетеным поясом и кольцами на пальцах. Вряд ли в нашу эпоху разделения труда серьезно отнесутся к такой многосторонности. Однако не всегда к этому относились так. В иные времена человека ценили больше, чем его творения. Рост личности, богатое развитие таящихся в человеке задатков, сознание, что он способен преодолеть всякую задачу и не остановиться ни перед каким затруднением, умелость во всяком деле - все это, казалось, вполне искупало разменивание сил. Так смотрели в эпоху Перикла, а также и в эпоху возрождения в Италии. Здесь мы встречаем точное подобие Гиппия. Венецианец Леон Баттиста Альбертини (1404-1472) славился как архитектор, как живописец и как писатель-прозаик и поэт (на итальянском и на латинском языках); он писал и о вопросах домашнего хозяйства и о пластических искусствах; он был мастер в шуточных разговорах и в различных телесных упражнениях; наконец, он изучил все «ремесла мира, выспрашивая всех ремесленников, вплоть до сапожника, про их приемы и тайны».
Разумеется, ценность этих разнородных занятии будет неодинаковой. Стихотворные произведения Гиппия исчезли бесследно. Прогресс геометрии обязан ему кое-чем довольно существенным. Его искусст-
440
но «мнемоники», в котором его предшественником был лишь поэт Симонид, достигало, говорят, значительных результатов. При помощи этого искусства он, уже будучи стариком, мог безошибочно, не изменяя порядка, повторить пятьдесят названий, слышанных им впервые. Его хронологические заметки «Запись олимпийских победителей» отвечали потребности тогдашней историографии, лишенной опоры для прочного летосчисления, и шли параллельно с подобными же попытками, вроде исторического изложения Гелланика, которое велось в форме записи аргивских жриц Геры. Насколько обосновано мнение Плутарха о недостоверности этой записи, мы не можем судить. Из его «собрания» достопримечательных событий, кроме ничтожных обрывков, сохранилось лишь короткое предисловие, которое знакомит нас с грацией его речи и совсем не заслуживает упрека в тщеславной пышности, которую ему приписывали, основываясь на насмешках Платона. В этом вступлении он является перед нами в роли скромного компилятора, который выбирает самое важное из всего того, что рассказывали до него поэты и прозаики, греки и не греки, классифицирует это по предметам и таким образом старается придать своим историческим рассказам характер новизны и разнообразия. Для остроумия критики это чтение, предназначавшееся для развлечения, вряд ли могло дать много пищи. Однако в нем были рассыпаны замечания вроде случайно сохранившегося указания, что слово «тиран» впервые появилось в стихах Архилоха. О сочинении под заглавием «Названия народов» нам очень мало известно, но все же достаточно, чтобы заметить, что недоступная ученая материя не отпугивала разностороннего софиста. Весьма возможно, что именно исследования о нравах и преданиях самых различных народов послужили Гиппию основанием для того, чтобы придать такое большое значение уже «упомянутому нами противопоставлению «природы» и установления». Вышеуказанный уклон к космополи-
441
тизму проявляется в том, что софист и пользуется не греческими источниками, и распространяет свои исследования на негреческие племена. Его жизненной целью, как и целью киников, испытавших его влияние была «самоудовлетворенность». Из его моральных поучений, к сожалению, ничего не дошло до нас. Главным произведением его в этой области был диалог между Нестором и сыном Ахилла, Неоптолемом, на месте покоренной Трои. В этом «Троянском диалоге» по всей вероятности, самом древнем продукте этого рода литературы, старый, много испытавший царь преподносит массу мудрых и благородных советов и указывает правила жизни молодому, жаждущему славы, наследнику храбрейшего из греков. Другой темой нашего моралиста было сравнение Ахилла и Одиссея, причем предпочтение отдавалось первому за его высокую любовь к истине - добродетель - не лишком ценимую греками. Подобными речами, тщательно обработанными, но лишенными всякой напыщенности, Гиппий достигал огромного успеха на торжественных собраниях в самых различных местах Эллады. Большое число городов почтили его правами гражданства, и велик был его заработок. Очень многозначительно сообщение, что Гиппий, как и Продик, пользовался большим уважением среди старозаветных спартанцев, чуждающихся всякой новизны, которых он развлекал историческими рассказами и моральными поучениями.
6. Если Гиппия из Элиды нельзя причислить к числу просветителей, то тем более нельзя применить этот эпитет к софисту Антифону. Этот последний, которого считают обычно менее значительным членом сословия софистов, был не только метафизиком моралистом, не только геометром и физиком, но и толкователем снов и знамений! Он написал сочинение, состоящее из двух книг, озаглавленное «Истина». В остатках от второй книги мы находим натурфилософские учения, приближающиеся к старым доктри-
442
нам. Содержание первой книги касалось общих вопросов метафизики и теории познания. Тут же была и полемика против опредмечивания (гипостозирования) понятий; на кого она была направлена, остается для нас неизвестным. Отрывок гласит так «познающий некие длинные предметы не может видеть длину глазами, ни познавать ее духом». Понятие длины, очевидно, имеет здесь типическое значение. Вопрос идет, без сомнения, о субстанциальном существовании общих понятий. Антифона можно назвать первым номиналистом. Подобные мысли мы встречаем у Антисфена и Феопампа, которые боролись с платоновским учением об идеях. Но последнего еще не существовало, когда писал Антифон, современник Сократа. Мы должны отказаться от возможности назвать этого противника и довольствоваться тем, что язык, выражая абстракции существительными и потому как бы овеществляя их, подготавливал путь наивному реализму (в философском смысле слова), следы которого мы уже видим в эту эпоху. Затем древний мир получил от него «Искусствоутешений», произведение, открывшее богато расцветший впоследствии род литературы. Но самым значительным было его сочинение «О единомыслии»; в сохранившихся отрывках мы находим удивительное богатство мыслей, гладкую речь и прекрасный стиль, оцененный уже в древности. Это была книга житейской мудрости, в которой жестоко бичуется эгоизм, слабость характера, тупая косность, смотрящая на жизнь как на игру в шашки, которую можно начать сначала после проигрыша, и отсутствие дисциплины, это «самое худшее из человеческих зол»; вместе с тем там восхваляется самообладание как результат основательного знания страстей человека и в теплых и красивых выражениях объясняется значение воспитания.
Недавно, благодаря остроумному и правильному использованию источников, число фрагментов этого сочинения значительно пополнилось. Эти новые от-
443
рывки богаты полезными поучениями. В них обнаруживается тонкое понимание человеческой натуры; вот образчик «Людям неприятно чтить другого человека: им кажется, что при этом они терпят некоторый ущерб». Но еще важнее, что в этих больших связных отрывках мы впервые имеем перед глазами пример моральных наставлений софистов. У нас есть, наконец, документальное доказательство того, что давно познано и высказано проницательными мыслителями. Уже почти полстолетия тому назад Грот писал: «Софисты были правоверными учителями греческой морали и стояли не выше и не ниже среднего уровня своего времени». Может быть, это обобщение идет слишком далеко, слишком устраняет оригинальность отдельных софистов, но в одном нельзя сомневаться: в силу зависимости софистов от широких слоев публики, они не могли проповедовать антисоциальных учений; гораздо легче они могли впасть в противоположную крайность, проповедовать гиперсоциальные доктрины, если так можно выразиться, подчиняющие в слишком большой степени отдельное лицо господству общественного мнения.
Именно таково впечатление, выносимое нами из разбора этих новых отрывков. Надо присмотреться к этому умственному и чувственному укладу, который только и возможен в демократическом обществе и в наше время не наблюдается нигде, кроме Швейцарии и Соединенных Штатов. Стремление заручиться расположением сограждан, приобрести значение среди них, добиться уважения проявляется тут особенно резко. Мы не намерены распространяться о темных и светлых сторонах такого социального строя и о нравственной атмосфере, им создаваемой. Можно только сказать, что рядом с очень благотворным влиянием, искоренением противообщественных инстинктов и пробуждением к общественнополезной деятельности строй этот несет и опасность для тех областей жизни, где разнообразие и оригинальность необходимы для
444
развития отдельной личности, а потому косвенно и для целого. Что «тирания большинства» гораздо менее стесняла индивидуальную самостоятельность в Афинах V столетия до н.э., чем в большей части других стран и в другие исторические эпохи, в том всякого, кто этого не знает, может убедить одно из самых ценных свидетельств свободомыслия духа, которыми когда-либо обладало человечество: надгробная речь Перикла, переданная Фукидидом. Тем не менее ввиду этих новых свидетельств, рисующих строй мыслей, который ставит индивидуума в полную зависимость от целого, в полное рабство от коллективной посредственности, как скажут многие, мы вполне понимаем возмущение и протест выдающихся и верящих в себя личностей. Речи вроде тех, которые Платон влагает в уста Калликлесу, презирающему народ и ненавидящему софистов, становятся для нас понятнее. В некоторых выражениях вновь воскресшего Антифона, так, например, в яростных нападках его на лжеучение, гласящее, «что повиновение законам есть трусость», слышится как бы протест против того направления, глашатаем которого является Калликлес в «Горгие», а представителями в жизни Критий и Апкивиад.
Воспитанию Антифон отводил высшее место среди всего человеческого. «Каково семя, которое погружают в землю, таковы и плоды, которых можно ждать. И если привить молодой душе благородное образование, то получится цветение, которое продержится до конца, которое не осыпается ни от дождя, ни от засухи».
Это напоминает нам подобные же выражения важнейшего из софистов, Протагора, который уже известен нашим читателям, но образ которого мы попытаемся нарисовать настолько полно и правдоподобно, насколько позволят нам наши скудные источники.
445
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Протагор из Абдеры
1. Протагор происходил из Абдеры. Там вдохнул он атмосферу просвещения. Вряд ли есть основание сомневаться, что он знал своего старшего соотечественника, Левкиппа, и младшего, Демокрита. Он недолго занимался исследованиями природы. Главным образом интересы его приковывались к человеческим делам. Не достигнув еще возраста тридцати лет, он посвятил себя новой тогда специальности странствующего учителя, или софиста. Часто бывая в Афинах, он удостоился близкой дружбы с Периклом и находился в тесных отношениях с Еврипидом и другими выдающимися людьми. Центральным пунктом его преподавания, к которому жадно стремились, была подготовка к общественной жизни; кроме этого, оно заключало и другие самые разнообразные наставления. Ораторское искусство и вспомогательные к нему дисциплины, затем педагогика, наука о праве, политика и мораль занимали его плодотворный разносторонний ум. Он был настолько разносторонен, что мог одинаково успешно изобретать полезное приспособление для носильщиков тяжестей и законодательствовать. Последняя задача была возложена на него, когда весной 443 года Афины основали город Фурии в плодородной долине вблизи разрушенного Сибариса. Возложенное на Протагора Периклом поручение состояло, по-видимому, в том, чтобы применить принятые в Нижней Италии законы «тонкого» Харонда к специальным условиям новой колонии. Он сделал законы еще более сложными, чем они были. Эта миссия была высшей точкой его жизни. В Фуриях сошлись многие из выдающихся умов тогдашней Эллады, одни находились там временно, другие основались навсегда. Когда Протагор совершал прогулку под колоннадами, красиво и правильно по плану Гипподама построенного города, то он мог вести разговор и с Геродотом по вопросам на-
446
родоведения, и с Эмпедоклом о проблемах естествознания. Быстрый расцвет колонии, представлявшей собой пеструю смесь всех греческих племен и, как показывает деление граждан на десять Землячеств, основанной в целях идеи панэллинизма, мог служить благоприятным предзнаменованием единения греков. Но если подобные нужды наполняли Протагора и других учителей мудрости, писателей, мыслителей, истинных носителей национальной идеи объединения, то им пришлось испытать горькое разочарование. Не прошло и десяти лет, как два могущественнейших государства, Афина и Спарта, оказались в непримиримой вражде; вся Эллада разделилась на два лагеря. Когда к трудностям войны в Афинах присоединились ужасы опустошительной чумы, Протагор находился там и был свидетелем геройского самообладания, с которым его покровитель Перикл перенес тяжелые удары судьбы. После смерти последнего он писал: «Он стойко перенес смерть своих молодых и прекрасных сыновей, умерших в течение восьми дней. Он сохранял спокойствие духа, которое помогало ему переносить страдание и вызывало уважение народа. Ибо всякий, кто видел, как стойко он переносил собственное несчастье, считал его высокоблагородным, мужественным и гораздо лучше себя, хорошо зная собственную беспомощность в подобном же положении». Если национальное несчастье и, особенно, несчастье Афин положило тяжелые тени на жизнь нашего софиста на склоне его лет, то он был избавлен от тягот глубокой старости. Этому он был обязан тому внезапному припадку нетерпимости, от которой не был застрахован афинский демос. В возрасте семидесяти лет Протагор, основываясь на уважении, которого он достиг в течение своей долгой почетной деятельности, решился изложить свои смелые мысли в неприкрытой, хотя и умеренной форме. По-видимому, в доме Еврипида он впервые прочел свою книгу «О богах» и этим, согласно античному обычаю, предал ее гласности. При этом
447
случае некто Пифодор, богатый кавалерийский офицер, враг тогдашнего политического строя, принявший вскоре участие в заговоре четырехсот, почувствовал необходимость спасти общество. Последовало обвинение в оскорблении религии; книга была осуждена, уже розданные экземпляры были собраны и публично сожжены. Сам Протагор еще до приговора, вероятно, покинул Афины, направляясь в Сицилию; по дороге его корабль потерпел крушение, и он погиб в волнах. Его друг Еврипид посвятил (если мы не ошибаемся) его смерти несколько строчек в трагедий «Паламед» (поставленной весной 415 г.): «Да, вы убили его, всемудрого, безвинного соловья муз».
Протагор, которого самого называли «мудростью», напоминает изобретательного Паламеда, которому завидуют за его мудрость и который гибнет жертвой гнусного обвинения. Однако нам трудно составить себе ясное представление о том, что именно вызывало удивление современников. Материалы, из которых мы должны построить образ этого замечательного человека следующие: отрывки, едва достигающие двадцати строк, толкование которых служит предметом ревностного спора, свидетельства, в значительной степени окрашенные нерасположением к Протагору, подбор частью сомнительных, частью непонятных сообщений, переданных рукой ужасного компилятора, затем блестящая характеристика Платона, но имеющая полемическую цель, и рядом с ней противоречащие ей же сообщения Платона, в которых спутано фактическое и постулируемое, серьезное и шуточное-
2. Прежде всего Протагор был искусным и прославленным учителем. В качестве такового он посвятил себя проблеме воспитания. Высказываемые им по тому вопросу суждения обнаруживают ум, свободный от односторонности и крайне уравновешенный. «Для учения нужны и природные задатки и упражнение; мы должны учиться с юности. - Ни теория без практики,
448
ни практика без теории не имеют значения. - Образование не дает ростка в душе, если не доходит до известной глубины». Так гласят немногие из сохранившихся отрывков, из которых последний поразительно напоминает глубокое изречение Евангелия (Матф. 13,5). Протагор первый ввел в преподавание грамматику. Одним из поразительных фактов греческой умственной жизни было то, что до него не было ни одной, хотя бы самой скромной, попытки различать и расчленять формы языка и сводить их к основным положениям. Правда, самые грубые различия, вроде различия между глаголом и существительным, были отмечены языком; но даже и эти элементарные понятия не были точно установлены и не употреблялись достаточно последовательно. Что такое наречие или предлог? Каковы правила пользования наклонениями или временами? - обо всем этом ни Пиндар, ни Эсхил не слышали ни одного слова. Искусство владения языком достигло своего апогея и в то же время не было сделано даже попытки отдать себе отчет в правилах языка. Здесь не место обсуждать вопрос, насколько такое положение свидетельствует о том, в какой мере применение языка независимо от сознательного усвоения этих норм и в какой мере необходимо и полезно стараться освещать ум ребенка грамматически-логическими абстракциями. В ту эпоху, когда пробудившаяся жажда знания стремилась упорядочить всякий материал, доступный познанию, и всюду искала оснований и правил, было вполне естественно и своевременно сделать предметом наблюдения само орудие мысли и ее передачи. Свои грамматические исследования Протагор соединил в одну книгу под названием «Правильность речи». Это название указывает приблизительно, к чему он стремился. Он был столь же Далек от единственно плодотворного исторического метода исследования языка, как и вся древняя наука.
Но и кодификация правил языка представляла благодарную почву для деятельности. В эту гордую своим
449
умом эпоху и такое предприятие обязательно сопровождалось реформаторскими попытками. Познание известной нормы языка вело к вопросу об основании этой нормы или о намерении, которое руководило законодателем языка (ибо таково было в ту эпоху господствующее воззрение). Это намерение, как оказывалось, было выполнено не вполне последовательно; в этом случае устранением мнимых отклонений пытались восстановить дело законодателя в его первоначальной чистоте наподобие того, как очищают от ошибок переписчиков испорченный текст. По-видимому, в этом смысле Протагор, которого мы имеем полное основание причислить к защитникам условной теории, и занимался проблемами языка. Познание языковых норм, получаемое из наблюдения, и основанное на нем руководство к правильному употреблению языка - это и составляло, по всей вероятности, главное содержание книги; в нее же вошли некоторые попытки реформы языка. Он первый указал на различия времен глаголов и на формы предложений. Последние он назвал «основами» речи и различал «желание, вопрос, ответ, приказание». Эти четыре формы предложений выражались, по его мнению, четырьмя наклонениями глагола, которые мы называем условным, сослагательным, изъявительным и повелительным (в одном случае здесь была натяжка). Он, по-видимому, охотно приводил из Гомера примеры этих и других правил и указывал на ошибки, которые, как ему казалось, он находил. Не случайность, что из трех грамматически-критических замечаний два известных нам относятся к первым словам первой строки «Илиады». Ему могло доставлять удовольствие находить недостатки языка в самом хваленом поэтическом произведении, подвергшемся такой резкой критике Ксенофана со стороны содержания. Повелительное наклонение во фразе «Гнев, о богиня, воспой» употреблено неправильно, так как поэт обращает к музе не повеление, а просьбу. Затем, слово «menis», означающее
450
по-гречески «гнев», употреблено в женском роде, тогда как ему подходит мужской род. О смысле этого замечания можно только строить догадки. Вероятно, его правильно понимали в том смысле, что аффекту гнева свойственны скорее мужские, нежели женские черты. Очень мало вероятно, чтобы Протагор хотел произвести смелую попытку совершенно реформировать родовое обозначение существительных во всем греческом языке. Такая попытка оставила бы больше следа, чем одно мимоходное замечание Аристотеля об одном только слове. В действительности дело могло обстоять следующим образом.
Ни в какой части языка не сохранились так ясно следы процесса роста языка, как в грамматическим роде существительных неодушевленных. То удивительное обстоятельство, что многие семейства языков смотрят на неживое как на одушевленное, а потому как на мужское или женское, обусловливается, если это толкование правильно, тем же стремлением к одушевлению и персонификации, которое, как мы видели, играет такую большую роль в начале образования религий. При персонификации играет большую роль поразительно тонкое чувство аналогии, которому движущееся, деятельное, нервное, плотное, острое, крепкое представляется как мужское, а покоящееся, страдающее, кроткое, нежное, широкое и мягкое как женское. Рядом с этой аналогией чувства существовала еще аналогия форм языка, и оба эти влияния перекрещивались. Если известное окончание существительного было однажды присвоено одному роду, то новое образование с тем же окончанием относили к этому роду, часто не принимая в соображение его чувственного содержания. В других случаях, и в особенности в эпоху еще свежей творческой силы языка, влияние содержания превышало влияние форм. Отсюда масса путающих исключений из правил, основанные частью на общности чувственного содержания, частью на общности форм и приводящих в отчаяние на-
451
ших школьников. Протагор был сыном эпохи просвещения и потому был безучастен к продуктам наивного творчества седой старины; с характерным для него стремлением к рассудительности и правильности он пытался внести порядок и в эту запутанность. Вот пример его критики в этом вопросе: он находил, что слово «шлем» (pelex) нужно употреблять в мужском роде. Очень маловероятно, чтобы он опирался в данном случае на правило, согласно которому все существительные, обозначающие принадлежности войны как занятия мужчин, должны быть мужского рода. Им могло руководить более скромное соображение. Окончание х по правилу есть признак женского рода, но не исключительно. Среди исключений есть несколько слов, обозначающих части вооружения. Основание для этих трех исключений он видел в том, что есть общего в их значении, и хотел подвести под это исключение и четвертое слово, относящееся к той же категории. И в отношении вышеупомянутого слова menis его требование подкреплялось соображением, что окончание is вовсе не исключительно присуще существительным женского рода. Имела ли насмешка Аристофана, которую справедливо относили к реформистским стремлениям нашего софиста, фактическое основание или нет - остается неизвестным. В этом случае Протагор хотел, очевидно, восполнить недостаток языка, при котором слово, соответствующее нашему «петух», употреблялось в обоих родах, новым образованием по аналогии с образованиями «зайчиха» от «зайца», «ослица» от «осла», как если бы мы сказали «петушиха».
3. С понятием правильности как руководящим понятием Протагора мы встречаемся и в других областях его деятельности. Одно из сочинений, в котором он трактует об этике (как именно он разбирает этические вопросы, мы не знаем, но, по всей вероятности, не очень оригинально, не удаляясь от общегречес-
452
кого типа) носило заглавие.- «О неправильном поведении людей». Другая морально-философская его книга называлась: «Повелительное слово» - заглавие, подходящее к той догматической самоуверенности, какой его наделяет Платон, давая ему характеристику. Содержание его сочинения «О государстве» нам совершенно не известно. Может быть, он касался здесь тех вопросов уголовного права, которыми мы сейчас займемся, вопросов о том, кто, «согласно правильному мнению», является действительно виновным. Мы можем напомнить здесь о насмешке Платона над стремлением Протагора свести все человеческое поведение и все поступки к искусствам, т.е. к системам правил; мы можем сопоставить с этим две фразы из вышеупомянутого сочинения «Об искусстве», мысли и выражения которого часто напоминают нам Протагора: «но где для правильного и неправильного указаны границы, как же то не искусство? Ибо не искусством я называю то, где нет ни правильного, ни неправильного». То сильное стремление к рациональному пониманию и рационализированию всех сторон жизни, которое является характерным признаком всей эпохи и которое достигло высшего выражения в сократизме, было уже очень действенно и живо у Протагора. Оно побудило его вынести на суд разума как создания права, так и создания языка. Что мы знаем о нем с этой стороны, не велико, но очень замечательно.
Афинские злые языки с удовольствием рассказывает о четырехчасовом разговоре государственного человека, управляющего Афинами, с чужестранцем-солистом; тема разговора, казалось, не была достойной занимать время и интерес, по крайней мере, первого из двух. Один из участников в военной игре нечаянно копьем убил своего товарища. И вот Перикл и Протагор рассуждают, якобы, целый день о том, кто заслуживает наказания: устроитель ли игр, метатель ли копья или, наконец, само копье. Нас удивляет прежде всего третья возможность решения и заставляет на
453
первый взгляд предполагать в этом прекрасно засвидетельствованном сообщении злую шутку. Однако именно это и дает ключ к пониманию. Осуждение безжизненных предметов нам представляется нелепостью, как и осуждение животных. По в древнее время и не только у греков рассуждали иначе. Процессы над животными знает как греческое право, так и римское, как древненорвежское, так и древнеперсидкое, как еврейское, так и славянское. Все средние века полны такими процессами, они встречаются и значительно позже. Французские судебные акты сообщают нам о быках и свиньях, окончивших жизнь на виселице в XV, XVI, даже в начале XVII столетия.
Последние отзвуки обычая, сохраняющегося на востоке еще теперь, относятся к 1793 и 1845 годам. Когда ученый юрист того времени Камбасерес, занятый в ту пору реформой юстиции, присутствовал в Париже при исполнении приговора революционного трибунала 27 Брюмера II года над собакой - то его удивление вряд ли было сильнее, чем удивление греческого софиста, когда он видел, как в Афинах очищали оружие и другие предметы, причинившие смерть кому-нибудь, и относили их с торжественной церемонией на границу страны. Поэтому вполне понятно, что этот разговор касался именно этого вопроса. Правда он, может быть, вышел за пределы его. «Это был спор, - так высказал Гегель, - о большом и важном вопросе о вменении». Мы думаем, что дело идет о еще более важном вопросе, о цели наказания. Как раз Протагор; мог ухватиться за такой случай крайней безрассудности или «неправильности» (как он бы сказал) для рассуждения, постепенно приводящего к важным вопросам; он мог при этом случае исследовать ценность и сущность применяемого уголовного права, мог обнаружить главные его мотивы, желание возмездия и потребность искупления, мог связать с этим вопрос о том, дозволительно ли на этих основаниях причинять сильное страдание членам общества; наконец, он мог