Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки





назад содержание далее

Часть 14.

литической жизни и умственным запросам. Для того образования, которое дает наша средняя и высшая не­специальная школа, не было ни частных, ни обществен­ных учреждений. Настало время, когда оригинальные и талантливые люди пожелали самостоятельно запол­нить этот пробел образования. Появились странству­ющие учителя, путешествующие из города в город; они собирали вокруг себя юношей и обучали их. В этих уроках молодому человеку преподавались элементы позитивных наук, учения натурфилософов, излага­лись и объяснялись поэтические творения, правила только что появившейся грамматики, тонкости метафи­зики. Но центр этого преподавания составляла подго­товка к практической, в особенности к общественной жизни. Платон, говоря о первом из этих странствующих учителей, о Протагоре из Абдеры, так поясняет задачу его наставления: «осведомленность в домашних делах, чтобы юноша сумел в будущем хорошо обставить свою домашнюю жизнь, - и в делах гражданских, что­бы он был способен управлять делами города». Одним словом, центр этого обучения составляли моральные и политические науки с их отраслями. Душой же прак­тической политики было ораторское искусство, на высокое значение и культивирование которого мы уже указывали. Было вполне естественно, что люди, называвшие себя «софистами», т.е. учителями мудрос­ти, не ограничивались обучением юношества. Талант и знание, дававшие им возможность заниматься пре­подаванием, они употребляли и на ораторскую и ли­тературную деятельность. По своему положению они были лишены всякой поддержки государства и впол­не предоставлены своим собственным силам; чаще пребывая среди чужестранцев, чем среди своих со­граждан, они были принуждены выносить неудобства своего положения и в тяжелой борьбе пробивать себе Дорогу. Все это заставляло их неустанно заниматься разнообразной деятельностью. В современном мире нет соответствующей параллели. Отличием софиста

423

по сравнению с нашим профессором является отсут­ствие как поддержки, так и стеснения со стороны го­сударства, а также отсутствие всякой ограничивающей специальности. Как ученые они были по большей ча­сти универсальными; в качестве ораторов и писателей они всегда были готовы к борьбе, как наши журналис­ты и литераторы. Наполовину профессор, наполовину журналист - так, может быть, точнее всего можно оп­ределить софиста V века. Они пользовались и большей популярностью у толпы, и необыкновенно большим материальным успехом; наиболее выдающиеся из них, которых, по словам Платона, носили на руках, возбуждали необычайный энтузиазм греческой молодежи, очень восприимчивой к красоте и к образованию.

Появление некоторых из этих корифеев было со­бытием, приводившим в волнение широкие круги афинской молодежи. Вот как описывает это событие Платон. Еще до восхода солнца входит благородный юноша в дом Сократа, в его спальню и будит его сло­вами: «Знаешь ли ты большую новость?» Мудрец вска­кивает испуганно: «Клянусь Зевсом, ты не приносишь дурного известия?» - «Сохрани меня бог! Самую луч­шую. Он пришел». - «Кто?» - «Великий софист из Абдеры». Молодой человек просит Сократа похлопотать за него у знаменитого Протагора, чтобы последний принял его в число своих учеников. Лишь только рассвело, оба отправляются в дом богатого Каллия, у ко­торого гостит чужестранец. Все там уже в движении. В преддверии ходит взад и вперед Протагор, сопро­вождаемый тремя близкими друзьями с каждой сторо­ны (среди них хозяин дома и два сына Перикла) и це­лой толпой почитателей второго разряда. «Особенно восхищало меня, - иронизирует платоновский Сократ, - как тщательно ученики следили за тем, чтобы не опередить учителя, и как, когда голова процессии достигала стены, хвост раздвигался и снова сдвигался за чествуемым мужем и сопровождающими его». Внут­ри дома в разных покоях сидят другие софисты, каж-

424

дый, подобно красавице, окруженный сонмом почи­тателей. Сократ в простых словах излагает свою просьбу, и искусник слова отвечает ему длинной складной речью в торжественном размеренном тоне; между ними завязывается философский спор, а ос­тальные, собрав со всего дома скамьи и стулья, распо­лагаются вокруг и услаждают свой слух и ум; Прота­гор спрашивает собрание, должен ли он ответить Сократу сжато или пространно, прибегая к мифу или речью; лишь только он начинает говорить, слушатели напряженно следят за движением его губ, и лишь толь­ко он заканчивает - вырывается долго сдерживаемый гул одобрения. Все это неизгладимыми штрихами об­рисовано Платоном. Все изложение в значительной степени карикатурно, но и под карикатурой можно легко узнать черты действительности.

2. Если теперь нас спросят: что же общего было в действительности у различных софистов? - мы отве­тим: только ремесло учительства и условия его выпол­нения в различные времена. Что, кроме этого, объе­диняло их, так это то же самое, что связывало их со многими несофистами, а именно участие в умствен­ных течениях эпохи. Неправильно и нелепо говорить о софистическом складе ума, о софистической мора­ли, о софистическом скептицизме и т.п. Да и как же могло случиться, чтобы софисты, т.е. получающие го­норар учителя юношества, во фракийской Абдере и в пелопоннесской Элиде, в Средней Греции и на Сици­лии, оказались ближе друг к другу, чем другие представители тогдашней духовной жизни. Можно заранее предположить, что чествуемые учителя и писатели этой эпохи в большинстве случаев примыкают к прогрессивным и победоносным, а не к вымирающим на­правлениям. Так оно и есть в действительности. Софисты, будучи в крайней зависимости от своей публики, должны были стать органами если не господствующего направления, то, по крайней мере, нарождающего-

425

ся. Поэтому не совершенно лишено основания мне­ние, согласно которому на членов этого сословия в об­щем нужно смотреть как на носителей просвещения, хотя, конечно, не все софисты были просветителями, а еще меньше все просветители - софистами. Может быть, ввиду указанной выше зависимости софистов, большая их часть держалась крайне умеренно и ни один из них не доходил до того социального и поли­тического радикализма, который смело проповедова­ли Платон и циники.

Однако слова «софист», «софистично», «софистика» имеют свою историю, которую полезно знать нашим читателям, чтобы не находиться во власти привычных ассоциаций. Слово sophistes, или софист, происходит от прилагательного sophos (мудрый), и от глагола sophisomai (выдумывать, мудрствовать) и означает вся­кого, кто достиг известного совершенства в какой-ни­будь области. Это название применяли и к великим по­этам, и к философам и музыкантам, и к тем семи мудрецам, ставшим известными своими глубокомыс­ленными изречениями. Довольно рано, однако, к это­му слову стал примешиваться оттенок неодобрения; вначале, конечно, почти незаметный, иначе Протагор и его последователи не приняли бы сами этого назва­ния. Неодобрение это имело разные источники. Преж­де всего всякая попытка проникнуть в тайны приро­ды вызывала недоверие религиозно настроенных людей. Философы-натуралисты казались подозри­тельными с теологической точки зрения и другие на­звания, вначале вполне нейтральные, как, например, «метеорологи» (исследователи неба), приобрели предосудительный оттенок. «Не веруют в божественное», «(исследуют) небо и поучают тому же других» - эти две вещи были связаны в народном вотуме, предло­женном Диопейтесом и направленном против Анак­сагора. Что удивительного в том, что пробуждающаяся спекуляция о проблемах познания, нравственности и права навлекала на себя упрек в излишнем мудрство-

426

вании? К этой боязни перед действительной или мни­мой опасностью занятия науками присоединилось нерасположение к новому классу людей, занимаю­щихся наукой. Мировоззрение греков всегда было аристократическим. Занятие ремеслами пользовалось у них еще меньшим уважением, чем у других облада­ющих рабами наций. «Меньше всего презирали ремес­ленников коринфяне, больше всего лакедемоняне», - говорит Геродот, поднимающий вопрос о том, не за­имствовали ли эллины пренебрежение к ремеслам от египтян. В Фивах существовал закон, допускавший из­брание на должности только лиц, в течение десяти лет не участвовавших в рыночной торговле, и даже Пла­тон и Аристотель находили нужным лишать граж­данского полноправия ремесленников и торговцев. Очень небольшое число промыслов, в их числе дея­тельность врача, пользовались общественным уважени­ем. Применение умственного труда в пользу другого, который вознаграждал платой, считалось особенно унизительным. Это было как бы добровольным раб­ством. Специальность составителя речей или адвока­та при самом возникновении своем подверглась на­смешке комедий, не меньшей, чем софисты. Кто, подобно оратору и сократу, занимался некоторое вре­мя этим делом; когда тот же И сократ принужден был открыть школу ораторского искусства, то при первом же получении гонорара он будто бы плакал от стыда. При этом невольно вспоминается то неприятное чув­ство, которое испытывал лорд Байрон и аристокра­ты - основатели журнала «Edinburg Review» - при получении своего первого писательского гонорара. Третий источник нелюбви к софистам шел от тех людей, которые безуспешно пытались устранить препо­давание софистов и оказывались менее вооруженными в общественных делах и в частных правовых спорах сравнительно с образованными противника­ми, в этом смысле положение софистов в торговых Афинах довольно метко сравнивали с положением

427

учителя фехтования в обществе, где поединок был ус­тановленным институтом. К этим общим причинам присоединилось сознательное влияние могуществен­ной личности, обладавшей самым высоким писатель­ским дарованием. Платон презирал все современное ему общество; самые крупные государственные деяте­ли казались ему столь же малозначительными, как и поэты и другие духовные вожди. Он определенно стремился отграничить свое учение и свою школу, в которой он видел единственное спасение будущего общества, от всего того, что можно было смешать с ними; он как бы окружил свою школу рвом и окопом. Этот человек блестящего таланта и аристократичес­кого происхождения подвергался, очевидно, осужде­нию и преследованию и, в особенности, со стороны своих близких. Этим объясняется, что, вместо того что­бы творить открыто, на виду, и участвовать в обще­ственной жизни, он предпочел «шепотом общаться с несколькими юношами» в стенах школы, копаться в словах и расчленять понятия. Он страстно стремился к возрождению человечества и резко отрицательно относился ко всему, что направлялось на другие ме­нее высокие цели. Мы укажем позже, как не без труда ему удалось сохранить для потомства образ Сократа, выделив его из массы софистов, с которыми совре­менники совершенно его смешивали; они даже виде­ли в нем типичного софиста.

Платон в своей сатире пользуется всеми средства­ми, грубыми и тонкими. В своих нападках на софис­тов он всеобъемлющ. Ни один представитель этого со­словия не уходит со сцены его диалога без печати некоторого презрения или смехотворности. Впрочем, я ошибаюсь. Существует одно исключение. Как будто нечаянно, по ошибке, по поводу одного софиста Платон высказал несколько слов несомненного уважения. В диалоге «Лизис», говоря о совершенно неизвестном нам (своей незначительностью защищенном от напа­док, можем мы прибавить) Миккосе, он называет его

428

«другом и поклонником Сократа» и вместе с тем «дель­ным и основательным софистом». В остальных случа­ях он дает волю своей злости. Когда учение софиста не дает ему повода для нападок, он достигает впечат­ления комизма тем, что заставляет его выступать как раз невпопад; так поступает он с Гиппием и Продиком. Слабое здоровье последнего и всесторонний талант первого в равной мере подвергаются насмешке. Круп­ной фигуре Протагора отдается дань уважения за его личную честность; зато устаревшее его красноречие, переданное с большим искусством, осмеивается, а дей­ствительно или мнимо слабые стороны его мышления ярко освещены. Чаще всего Платон выдвигает те чер­ты, которые больше всего претят аристократическо­му вкусу его сограждан и в особенности лицам его со­словия. Он любит намекать на профессиональную, ремесленную сторону их деятельности, в особенности на денежное вознаграждение, получаемое софистами за преподавание, причем ничтожность этого гонора­ра он объясняет малозначительностью их работы, а на высокий гонорар смотрит как на несоразмерное и не­заслуженное вознаграждение. Насколько мало скром­ность считалась добродетелью в эпоху Платона, мы уже хорошо знаем. Нет ничего невероятного в том, что софисты, которым приходилось с трудом пробивать­ся в жизни, делали все возможное, чтобы обеспечить себе успех выступления. Зависть и соперничество были столь же обычны среди них, как и в среде вся­кой другой специальности, члены которой тесно со­прикасаются друг с другом. Я не хочу этим сказать, что одностороннее изображение тех форм, которые при­нимала в этом сословии всюду присутствующая человеческая слабость, могло дать более верное представ­ление, чем тот же прием в применении к современным наследникам софистов, профессорам и писателям-популяризаторам, или к представителям других сословий, адвокатам и народным представителям. Осмеивание софистов Платоном можно сравнить с презрением

429

Шопенгауэра к «профессорам философии» или с вы­падами Огюста Конта против «академиков».

В одном, однако, пункте критика Платона дает, без сомнения, верное представление. Изображая диалек­тическую борьбу софистов с Сократом, он всегда зас­тавляет Сократа побеждать. Хотя все эти разговоры суть лишь свободные измышления, но эту черту мы должны признать исторически правильной. Ведь ди­алектическое преимущество Сократа составляло нео­споримую основу его славы и его значительного вли­яния на последующее время. Однако странно, что именно в тех сочинениях, в которых Платон напада­ет на софистов, пользуясь уже не легким оружием на­смешки, а серьезной аргументацией, что там не толь­ко исчезают имена Протагора, Гиппия, Продика и т.д., но и сама «софистика» является в ином свете. Те, настоящие, старые софисты оказывались совершенно неспособными вести перекрестный диалог по методу Сократа в кратких вопросах и ответах; наоборот, в по­зднейших сочинениях указывается именно на эту спо­собность как на сильную сторону софистов. Разреше­ние этой загадки уже давно найдено. Литературная деятельность Платона обнимает, по крайней мере, по­ловину столетия. Поэтому неудивительно, что те «со­фисты», против которых направлены его позднейшие сочинения, совершенно не похожи на тех, которых имеют в виду его первые произведения. Это тем более понятно, что последние уже сходили со сцены к тому времени, когда Платон начал писать. По крайней мере, три комедии, острие которых направлено на деятель­ность софистов и на выводимые ими новые педагоги­ческие приемы, были написаны в то десятилетие, ког­да родился Платон. «Обжоры» Аристофана были поставлены на сцене за несколько месяцев до рожде­ния Платона (зимой 427 года); его же «Облака» и «Льстецы» Эвполиса появились на сцене в то время, когда Платону было от 4 до б лет (423 или 421г.). Впол­не естественно, что афинский мыслитель в поздней-

430

щую эпоху своей жизни очень мало думал об этих со­фистах, а гораздо более о других ненавистных ему фи­лософах, которых он называл этим именем.

Бичуемые Платоном софисты в диалоге «Софисты» и в других диалогах, близких к первому по времени и по содержанию, суть ученики и ученики учеников Сократа и прежде всего ненавистный враг Платона Антисфен со своими последователями! Правда, Платон пытался про­вести связующие нити между этими «софистами» и теми другими, по праву носящими свое название; но искус­ственность этой попытки не ускользнет от вниматель­ного читателя «Евтидема» и «Софистов». Та же терми­нология перешла и к Аристотелю, который нигде прямо не обозначает этим именем представителей старого поколения, и только один раз, говоря о спо­собах зарабатывания гонорара, резко противопостав­ляет честную фигуру Протагора «софистам». Он упот­ребляет это слово в трояком смысле: в старом наивном, без примеси какого-либо порицания, как он назвал со­фистами семь мудрецов; затем для обозначения от­дельных философов, по большей части мало ему сим­патичных, как Аристипп, ученик Сократа; и, наконец, наиболее часто, для обозначения тех «эристиков», т.е. Диалектических спорщиков, вышедших из школ Антисфена и поселившегося в Мегаре сократика Евклида, с которым он был во вражде в продолжение всей сво­ей жизни. Так как именно эти философы изощряли свое остроумие в разных ложных силлогизмах, то и случилось, что не только слова «софист» и «софисти­ка», но и «софизм», «софистично» приобрели то зна­чение, ставшее преобладающим впоследствии, которое им придали престарелый Платон и Аристотель в их полемике против «эристиков». В том же значении, как у Аристотеля, это слово продолжало применяться до конца древней истории. При случае оно употреб­лялось еще в старом нейтральном, если не почетном рачении, особенно во время так называемой позднейшей софистики эпохи римских императоров.

431

Гораздо чаще, однако, оно применялось с более или менее сильным оттенком презрения. В этом смысле уже Платона называли софистом его противники и со­временники, ораторы Лизий и Исократ, также и Ари­стотеля - историк Тимей, племянника Аристотеля, Каллистена - Александр Великий, последователя Де­мокрита, Анаксарха - Эпикур, академика Карнеада - стоик Посейдоний, и так далее, каждого философа, в конце концов, софистом обозвал Лукиан и основате­ля христианства.

3. История этого слова рассказывается здесь не впервые. Однако полезно останавливаться на ней, из­лагая ее каждый раз с новыми подробностями, чтобы вдолбить ее и читателю-специалисту. Ибо многие, бу­дучи принуждены признать правильность указанных фактов, обыкновенно легко забывают о них или не принимают их во внимание. Иной начинает с откро­венного признания, что двусмысленность слова «со­фист» и, в особенности, нелестное значение, которое оно приобрело впоследствии, было причиной неспра­ведливого отношения к его носителям и что на нас ле­жит обязанность восстановить их честь. Однако нео­жиданно для себя он снова попадает в обычное русло и трактует их, как будто бы они действительно были просто спорщики, бессовестные обманщики или про­возвестники вредных учений. Даже когда, казалось бы, ум вполне свободен, все же трудно преодолеть силу уко­ренившихся ассоциаций. Как будто злой рок тяготел над софистами. Краткий промежуток опьяняющего ус­пеха был приобретен ценой тысячелетней несправед­ливости. Два могущественных врага соединились про­тив них: каприз языка и гений великого, если не величайшего, писателя всех времен. Конечно, Платон, пуская ракеты своего остроумия и своей иронии, не мог предвидеть, что воздушные создания его богато­го воображения и его юношеского пыла будут служить важными историческими свидетельствами. Он играл

432

с живыми, не с мертвыми. Третье злосчастье, постиг­шее софистов, было то, что они умерли. Странствую­щие учителя не основали школы. Не было толпы вер­ных учеников, которая могла бы сберечь их писания я сохранить их память. Уже через два столетия от их литературных произведений сохранились лишь жал­кие остатки; а из последних до нас дошли только немногочисленные обрывки; бесстрастных свиде­тельств их деятельности у нас совершенно нет.

Прежде чем перейти к ознакомлению с отдельны­ми софистами и с их учениями, полезно упомянуть об одном литературном памятнике; хотя памятник этот и не носит подписи софиста, однако, оставляя в сто­роне всякое предположение о личности его автора, мы все же можем судить по нему об одном из родов их литературы. Гиппократовское собрание, которое, как помнят наши читатели, заключает в себе крайне разнообразный материал, содержит одно сочинение, которое мыс полной уверенностью можем приписать этому кругу и отнести к их эпохе. Маленькое сочине­ние «Об искусстве» (т.е. о врачебном искусстве) есть защита медицины против обвинений, в которых из­давна не было недостатка. «Апология врачебного искусства» обнаруживает все черты, которые мы можем встретить в произведении софиста этой эпохи. Это не столько статья, сколько устная речь, тонко расплани­рованная и искусно составленная. Если уже по этому одному ее нельзя приписать врачу, то другие обстоя­тельства не оставляют сомнения в правильности на­шего предположения. В конце речи автор противопоставляет ее «фактическим доказательствам врачей»; он выражает свое уважение врачам, как бы вежливо рас­кланиваясь с ними на прощание, и ждет того же от них для себя и своих товарищей по профессии. Он ссыла­ется на другую речь, которую он намерен составить впоследствии о других искусствах. Касаясь вопроса те­ории познания, причем обнаруживается, что он противник Мелисса, он указывает на более подробное из-

433

ложение этой темы; и здесь, по-видимому, автором яв­ляется опять он же сам. Он так привык к словесному состоянию, что как бы видит перед глазами оппонен­та и спешит предупредить его возражения. Образова­ние его энциклопедическое, и он охотно пользуется всяким случаем, позволяющим ему выйти за пределы своей главной темы, чтобы щедро сыпать мыслями по самым разнообразным вопросам. Так, на простран­стве нескольких страниц он касается проблемы воз­никновения языка, причинности, отношения мощи человека к случайности, восприятия к реальности, ес­тественных задатков к приемам воспитания, обработ­ки к сырому материалу и т д. Его по всей справедливо­сти можно назвать наполовину ритором, наполовину философом. Однако черты школьного учителя про­ступают в нем. Привычка к преподаванию сказывает­ся и в выдержанно уверенном тоне и в той старатель­ности, с которой он расчленяет и определяет вновь образуемые понятия. Стремление к ритму свидетель­ствует о том, что изложение не так давно освободи­лось от оков размеренной речи, а правильность пост­роения фразы, тщательное выделение отделов и рельефное выдвижение подчеркиваемых слов обнаруживает младенческое состояние художественной про­зы. Легко представить себе энтузиазм, который вызы­вала эта новая литературная форма, это красноречие, соединявшее в себе богатое содержание с внешне за­конченной формой. Однако мы замечаем и слабые, темные стороны, которые, по-видимому, давали ору­жие врагам. Напыщенность оратора и его явно не­скрываемое самолюбование, его чванство своей «муд­ростью» и «образованием» - как чванился своей «мудростью» уже рапсод Ксенофан - не могло нра­виться изощренному вкусу. Буйное красноречие, не­удержимо скользящее по поверхности мысли, мало содействовало основательности аргументации. При­страстие к неожиданным оборотам, к полемическим выражениям могло объясняться стремлением к эф-

434

фекту. Однако и стиль речи, напоминающий произве­дения архаического пластического искусства с его за­стывшими формами, с неподвижной правильностью и яркими красками, должен был скоро устареть и про­изводить холодное и неприятное впечатление рядом с более совершенной архитектоникой, отличающей прозу Платона и Исократа.

4. Однако мы должны быть осторожными в обоб­щениях. Несомненно, что вышеприведенная характе­ристика содержит больше, чем только индивидуаль­ные черты. Но мы впадем в ошибку, если сочтем типическим значительное по своим мыслям сочине­ние «Об искусстве» (мы будем говорить о нем еще в другом месте). Ибо в частностях и даже по духу своих учений софисты настолько расходятся, что, объеди­няя их в одну главу, мы руководствуемся скорее уста­новившимся обычаем, чем внутренними мотивами, и этим поддерживаем ложный взгляд, будто они образуют особый класс в кругу греческих мыслителей.

Продик из Кеоса прибыл в Афины в качестве послан­ца своих соотечественников и приобрел здесь значи­тельное влияние. Обычно его считают наиболее безо­бидным из софистов, уделяют ему особое место и даже называют «предшественником Сократа», с которым он действительно дружил. Однако Платон обошелся с ним не лучше, чем с другими его сотоварищами по профес­сии, «Всемудрый» Продик является для него предметом едкой и довольно грубой насмешки. Не избегнул он и насмешек комедии. В «Вертелах» Аристофана мы чита­ем следующие строки: «Если его не испортила книга, то это дело совершил болтун Продик». Сократик Эсхин в своем диалоге «Каллий» указывает на двух «софистов, Анаксагора и Продика» - обращаю внимание, на это сопоставление - и упрекает последнего в том, что он воспитал оппортунистичного, часто называемого бес­принципным, политика Ферамена, высоко, однако, це­нимого Аристотелем, как это мы узнали недавно. Па-

435

раллелизм с Сократом бросается в глаза. Последний тоже считался развратителем юношества, и на него также прежде всего обрушилась комедия; ему тоже ука­зывали на результаты его воспитания (Алкивиад и Критий). Но ни эта параллель, ни сопоставление с по­чтенным Анаксагором не могло спасти имени Продика. Помогло ему лишь то случайное обстоятельство, что сохранились другие беспристрастные свидетельства, умеряющие нападки противников, философа и сатири­ка; последний, однако, в другом месте с похвалой от­зывается о мудрости софиста.

Продик был глубокой и серьезной натурой. Через посредство киников он оказал значительное влияние на последующее время. Мы не можем сказать, что он сделал, как натурфилософ; об этой стороне его науч­ной деятельности свидетельствуют лишь заглавия двух книг: «О природе» и «О природе человека». Из ирони­ческих замечаний Платона мы узнаем о другой сторо­не его деятельности, о его опытах синонимики, т.е. со­поставлении слов одинакового значения и различении их оттенков. Руководило ли им в этом занятии жела­ние создать опору для стилистики, как этим в действи­тельности и воспользовался Фукидид, или он хотел точным разграничением понятий содействовать на­учному мышлению, или и то и другое вместе - об этом мы знаем так же мало, как и о том, насколько он дос­тиг своей цели. Мы можем лишь утверждать, что такое предприятие шло навстречу действительной потреб­ности эпохи. Спекуляция о языке, как и космические теории, обращалась прежде всего к самым трудным, к совершенно недоступным для того времени пробле­мам; свести ее с этих высот, обратить внимание на форму и на материал существовавшего тогда языка вместо того, чтобы заниматься вопросом о происхож­дении языка, это было уже само по себе полезное предприятие. Мы увидим, что и Протагор занимался ана­лизом форм языка. Продик первый удостоит научного внимания материал языка. Если он хотел этим помочь

436

художественному пользованию языком, то опыт его прежде всего, однако, должен был отразиться на мыш­лении. Можно пожалеть, что его попытка не нашла бо­лее ревностных подражателей. Различный смысл слов и отсутствие ясного понимания их значения служили обильным источником ошибок, как мы это видели при рассмотрении элейских доктрин. Если бы дело Продика продолжалось, то удалось бы избежать многих ложных выводов, которых немало и у Платона; жатва мнимых априорных доказательств и эвристических ложных заключений была бы менее обильна.

Гораздо лучше знаем мы морально-философские взгляды Продика. Миросозерцание его было мрач­ным; он может быть назван древнейшим пессимистом. Его имеет в виду Еврипид, говоря о человеке, который находит, что зло мира перевешивает его блага. Обус­ловливалось ли такое миросозерцание его слабым здоровьем, или в нем отразилось отношение к жизни его соотечественников, обитателей острова Кеоса, среди которых самоубийства были чаще, чем среди других греков, - мы не можем решить этого вопроса. Когда Продик своим низким голосом, с потрясающей силой вырывавшимся из его хилого тела, рассказывал о злосчастиях человеческой судьбы, когда он переби­рал все возрасты, начиная с новорожденного, кото­рый жалобными криками встречает свое вступление в жизнь, заканчивая вторым детством глубокой старо­сти, когда он говорит о смерти как о жестокосердном кредиторе, который отбирает у плохого плательщика один залог за другим, слух, зрение, подвижность чле­нов, то по рядам слушателей пробегало заметное волнение. В другой раз - упреждая Эпикура - он пытал­ся оградить своих учеников от страха смерти, стараясь доказать, что смерть не затрагивает ни живых, ни умерших: ибо, пока мы живем, смерти нет, а когда мы умираем, нас больше нет. У него не было недостатка в поводах к подобным ободряющим душу наставлениям. Заключительным выводом его пессимистической

437

мудрости были не аскетическое отречение от мира и не поощрение погони за наслаждениями в мутном потоке жизни. Выше наслаждения ставил он труд. Практика согласовалась у него с теорией. Древность прославила его как человека, который, вопреки свое­му болезненному состоянию, полностью выполнял свои гражданские обязанности. Часто он путешество­вал в качестве посланца своей родины. Героем его был Геракл, образец мужественности и полезной деятель­ности. Прославление Продиком предков лакедемонских царей могло быть причиной того, что его цени­ли и почитали в Спарте, не расположенной вообще к иностранным учителям-философам. Всякий знает басню «Геракл на распутье», образчик поучительного красноречия, составленную по образцу софокловского «Суда Париса» (состязание Афины и Афродиты). Эта басня имела большое значение в древнем мире и от­разилась даже в ранней христианской литературе, как, например, в «Пастыре» Гермы в других сочинениях. Произведение, в которое входила эта басня, называ­лось «Оры»; мы не знаем, что оно заключало кроме нее: может быть, вышеприведенные пессимистические рассуждения, может быть, в противовес им, также и оценку здоровых наслаждений, меньше всего подвер­гающихся злоупотреблению, наслаждений природой и ее созданиями; подобные рассуждения могли встре­чаться и в хвале земледелию, приписываемой нашему философу. Таким образом, его мировоззрение и его жизненные идеалы довольно ясно представляются нам. Он до дна испытал горечь человеческого суще­ствования. Этому он противопоставляет мужествен­ность, которая связана, по его мнению, не с пассивным наслаждением, а с энергичной работой и с наиболее простыми условиями жизни. Он не был, однако, толь­ко провозвестником нового идеала: его тонкий ум проявляет себя в сочинении «О правильности языка» и в морально-философских исследованиях. В учение о нравственности он ввел понятие, которое играло

438

впоследствии большую роль у киников и их последо­вателей, стоиков: понятие безразличия вещей самих по себе, которые приобретают ценность только при их правильном употреблении, предписываемом разу­мом; сюда он причислял богатство и все то, что обыч­но называют внешним благом. Мы увидим впослед­ствии, насколько он приближался в этом пункте к Сократу. Следует упомянуть еще об одном учении муд­рого кеосца, о происхождении веры в богов. Он пред­полагал, что те объекты природы, которые произво­дят наиболее сильное и наиболее благотворное влияние на человеческую жизнь, удостоились прежде всего божеского почитания, таковы: Солнце, Луна, реки (он имел в виду почитание Нила), также плоды земли (при этом он мог иметь в виду культ вавилонян). К этим объектам природы он прибавлял затем героев культуры, которых люди обожествляли за важные и полезные изобретения. Так, например, Дионис был, по его мнению, человеком, - мнение, разделяемое в нашу эпоху и Иоганном Генрихом Фоссом который назы­вает его «обожествленным изобретателем вина». Если в этом вопросе Продик стоял на ложном пути, то он, по крайней мере, раскрыл одну из основ религиозно­го культа, фетишизм. Допускал ли он существование объекта веры, или же просто оспаривал реальность божественного? Почти наверное первое. Иначе, как объяснить, что такой религиозный человек, как Ксенофонт, только с похвалой отзывается о Продике, а видный представитель пантеистически настроенного Стоицизма, любимый ученик основателя школы Зенона, Персей в своей книге «О богах» хвалит вышепри­веденное учение кеосца. Таким образом, можно пред­положить, что острие этого учения было направлено против богов народной веры и что оно не имело на­мерения обезбожить весь мир.

5. Как мы видим, Продик занимался изучением природы и языка, моральной философией и историей ре-

439

лигии, и все-таки разносторонностью дарований и де­ятельности Гиппий значительно превзошел его. Аст­рономия, геометрия и арифметика, фонетика, ритми­ка и учение о музыке, пластике и живописи, изучение сказаний и народов, хронология и мнемоника в рав­ной мере занимали его ум. Он писал моральные про­поведи и исполнял по поручению своего родного города, пелопоннесской Элиды, обязанности посланца. Из-под его пера вышло много самых различных по­этических произведений, эпических поэм, трагедий, эпиграмм и дифирамбов. Наконец, он изучил боль­шую часть ремесел. Таким образом, он мог однажды появиться на торжественном празднестве в Олимпии в костюме, который изготовил собственноручно, начиная с обуви и заканчивая дорогим плетеным поясом и кольцами на пальцах. Вряд ли в нашу эпоху разделе­ния труда серьезно отнесутся к такой многосторонно­сти. Однако не всегда к этому относились так. В иные времена человека ценили больше, чем его творения. Рост личности, богатое развитие таящихся в человеке задатков, сознание, что он способен преодолеть всякую задачу и не остановиться ни перед каким затруднени­ем, умелость во всяком деле - все это, казалось, вполне искупало разменивание сил. Так смотрели в эпоху Перикла, а также и в эпоху возрождения в Италии. Здесь мы встречаем точное подобие Гиппия. Венецианец Леон Баттиста Альбертини (1404-1472) славился как ар­хитектор, как живописец и как писатель-прозаик и поэт (на итальянском и на латинском языках); он писал и о вопросах домашнего хозяйства и о пластических ис­кусствах; он был мастер в шуточных разговорах и в раз­личных телесных упражнениях; наконец, он изучил все «ремесла мира, выспрашивая всех ремесленников, вплоть до сапожника, про их приемы и тайны».

Разумеется, ценность этих разнородных занятии будет неодинаковой. Стихотворные произведения Гиппия исчезли бесследно. Прогресс геометрии обя­зан ему кое-чем довольно существенным. Его искусст-

440

но «мнемоники», в котором его предшественником был лишь поэт Симонид, достигало, говорят, значи­тельных результатов. При помощи этого искусства он, уже будучи стариком, мог безошибочно, не изменяя порядка, повторить пятьдесят названий, слышанных им впервые. Его хронологические заметки «Запись олимпийских победителей» отвечали потребности тогдашней историографии, лишенной опоры для прочного летосчисления, и шли параллельно с подобными же попытками, вроде исторического изложения Гелланика, которое велось в форме записи аргивских жриц Геры. Насколько обосновано мнение Плутарха о недостоверности этой записи, мы не можем судить. Из его «собрания» достопримечательных событий, кроме ничтожных обрывков, сохранилось лишь ко­роткое предисловие, которое знакомит нас с грацией его речи и совсем не заслуживает упрека в тщеславной пышности, которую ему приписывали, основываясь на насмешках Платона. В этом вступлении он является перед нами в роли скромного компилятора, который выбирает самое важное из всего того, что рассказыва­ли до него поэты и прозаики, греки и не греки, класси­фицирует это по предметам и таким образом старает­ся придать своим историческим рассказам характер новизны и разнообразия. Для остроумия критики это чтение, предназначавшееся для развлечения, вряд ли могло дать много пищи. Однако в нем были рассыпа­ны замечания вроде случайно сохранившегося указа­ния, что слово «тиран» впервые появилось в стихах Архилоха. О сочинении под заглавием «Названия народов» нам очень мало известно, но все же достаточно, чтобы заметить, что недоступная ученая материя не отпугивала разностороннего софиста. Весьма возможно, что именно исследования о нравах и преданиях самых различных народов послужили Гиппию основанием для того, чтобы придать такое большое значение уже «упомянутому нами противопоставлению «природы» и установления». Вышеуказанный уклон к космополи-

441

тизму проявляется в том, что софист и пользуется не греческими источниками, и распространяет свои ис­следования на негреческие племена. Его жизненной целью, как и целью киников, испытавших его влияние была «самоудовлетворенность». Из его моральных поучений, к сожалению, ничего не дошло до нас. Глав­ным произведением его в этой области был диалог между Нестором и сыном Ахилла, Неоптолемом, на месте покоренной Трои. В этом «Троянском диалоге» по всей вероятности, самом древнем продукте этого рода литературы, старый, много испытавший царь преподносит массу мудрых и благородных советов и указывает правила жизни молодому, жаждущему сла­вы, наследнику храбрейшего из греков. Другой темой нашего моралиста было сравнение Ахилла и Одиссея, причем предпочтение отдавалось первому за его вы­сокую любовь к истине - добродетель - не лишком ценимую греками. Подобными речами, тщательно об­работанными, но лишенными всякой напыщенности, Гиппий достигал огромного успеха на торжественных собраниях в самых различных местах Эллады. Большое число городов почтили его правами гражданства, и ве­лик был его заработок. Очень многозначительно сооб­щение, что Гиппий, как и Продик, пользовался большим уважением среди старозаветных спартанцев, чуждаю­щихся всякой новизны, которых он развлекал истори­ческими рассказами и моральными поучениями.

6. Если Гиппия из Элиды нельзя причислить к числу просветителей, то тем более нельзя применить этот эпитет к софисту Антифону. Этот последний, которого считают обычно менее значительным членом сословия софистов, был не только метафизиком моралистом, не только геометром и физиком, но и толкователем снов и знамений! Он написал сочинение, состоящее из двух книг, озаглавленное «Истина». В остатках от второй книги мы находим натурфилософские учения, приближающиеся к старым доктри-

442

нам. Содержание первой книги касалось общих вопросов метафизики и теории познания. Тут же была и полемика против опредмечивания (гипостозирования) понятий; на кого она была направлена, остается для нас неизвестным. Отрывок гласит так «познаю­щий некие длинные предметы не может видеть длину глазами, ни познавать ее духом». Понятие длины, оче­видно, имеет здесь типическое значение. Вопрос идет, без сомнения, о субстанциальном существовании об­щих понятий. Антифона можно назвать первым номиналистом. Подобные мысли мы встречаем у Антисфена и Феопампа, которые боролись с платоновским учением об идеях. Но последнего еще не существова­ло, когда писал Антифон, современник Сократа. Мы должны отказаться от возможности назвать этого про­тивника и довольствоваться тем, что язык, выражая аб­стракции существительными и потому как бы овеще­ствляя их, подготавливал путь наивному реализму (в философском смысле слова), следы которого мы уже видим в эту эпоху. Затем древний мир получил от него «Искусствоутешений», произведение, открывшее бо­гато расцветший впоследствии род литературы. Но самым значительным было его сочинение «О едино­мыслии»; в сохранившихся отрывках мы находим уди­вительное богатство мыслей, гладкую речь и прекрас­ный стиль, оцененный уже в древности. Это была книга житейской мудрости, в которой жестоко бичуется эгоизм, слабость характера, тупая косность, смотрящая на жизнь как на игру в шашки, которую можно начать сначала после проигрыша, и отсутствие дисциплины, это «самое худшее из человеческих зол»; вместе с тем там восхваляется самообладание как результат основательного знания страстей человека и в теплых и красивых выражениях объясняется значение воспитания.

Недавно, благодаря остроумному и правильному использованию источников, число фрагментов этого сочинения значительно пополнилось. Эти новые от-

443

рывки богаты полезными поучениями. В них обнару­живается тонкое понимание человеческой натуры; вот образчик «Людям неприятно чтить другого человека: им кажется, что при этом они терпят некоторый ущерб». Но еще важнее, что в этих больших связных отрывках мы впервые имеем перед глазами пример моральных наставлений софистов. У нас есть, нако­нец, документальное доказательство того, что давно познано и высказано проницательными мыслителя­ми. Уже почти полстолетия тому назад Грот писал: «Со­фисты были правоверными учителями греческой мо­рали и стояли не выше и не ниже среднего уровня своего времени». Может быть, это обобщение идет слишком далеко, слишком устраняет оригинальность отдельных софистов, но в одном нельзя сомневаться: в силу зависимости софистов от широких слоев пуб­лики, они не могли проповедовать антисоциальных учений; гораздо легче они могли впасть в противопо­ложную крайность, проповедовать гиперсоциальные доктрины, если так можно выразиться, подчиняющие в слишком большой степени отдельное лицо господ­ству общественного мнения.

Именно таково впечатление, выносимое нами из разбора этих новых отрывков. Надо присмотреться к этому умственному и чувственному укладу, который только и возможен в демократическом обществе и в наше время не наблюдается нигде, кроме Швейцарии и Соединенных Штатов. Стремление заручиться рас­положением сограждан, приобрести значение среди них, добиться уважения проявляется тут особенно рез­ко. Мы не намерены распространяться о темных и светлых сторонах такого социального строя и о нрав­ственной атмосфере, им создаваемой. Можно только сказать, что рядом с очень благотворным влиянием, искоренением противообщественных инстинктов и пробуждением к общественнополезной деятельности строй этот несет и опасность для тех областей жизни, где разнообразие и оригинальность необходимы для

444

развития отдельной личности, а потому косвенно и для целого. Что «тирания большинства» гораздо менее стесняла индивидуальную самостоятельность в Афи­нах V столетия до н.э., чем в большей части других стран и в другие исторические эпохи, в том всякого, кто этого не знает, может убедить одно из самых цен­ных свидетельств свободомыслия духа, которыми ког­да-либо обладало человечество: надгробная речь Перикла, переданная Фукидидом. Тем не менее ввиду этих новых свидетельств, рисующих строй мыслей, который ставит индивидуума в полную зависимость от целого, в полное рабство от коллективной посред­ственности, как скажут многие, мы вполне понимаем возмущение и протест выдающихся и верящих в себя личностей. Речи вроде тех, которые Платон влагает в уста Калликлесу, презирающему народ и ненавидящему софистов, становятся для нас понятнее. В некото­рых выражениях вновь воскресшего Антифона, так, например, в яростных нападках его на лжеучение, гла­сящее, «что повиновение законам есть трусость», слы­шится как бы протест против того направления, глашатаем которого является Калликлес в «Горгие», а представителями в жизни Критий и Апкивиад.

Воспитанию Антифон отводил высшее место среди всего человеческого. «Каково семя, которое погружают в землю, таковы и плоды, которых можно ждать. И если привить молодой душе благородное образование, то получится цветение, которое продержится до конца, которое не осыпается ни от дождя, ни от засухи».

Это напоминает нам подобные же выражения важ­нейшего из софистов, Протагора, который уже известен нашим читателям, но образ которого мы попытаемся нарисовать настолько полно и правдоподобно, насколько позволят нам наши скудные источники.

445

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Протагор из Абдеры

1. Протагор происходил из Абдеры. Там вдохнул он атмосферу просвещения. Вряд ли есть основание со­мневаться, что он знал своего старшего соотечествен­ника, Левкиппа, и младшего, Демокрита. Он недолго занимался исследованиями природы. Главным обра­зом интересы его приковывались к человеческим де­лам. Не достигнув еще возраста тридцати лет, он посвя­тил себя новой тогда специальности странствующего учителя, или софиста. Часто бывая в Афинах, он удос­тоился близкой дружбы с Периклом и находился в тес­ных отношениях с Еврипидом и другими выдающими­ся людьми. Центральным пунктом его преподавания, к которому жадно стремились, была подготовка к обще­ственной жизни; кроме этого, оно заключало и другие самые разнообразные наставления. Ораторское ис­кусство и вспомогательные к нему дисциплины, затем педагогика, наука о праве, политика и мораль занима­ли его плодотворный разносторонний ум. Он был на­столько разносторонен, что мог одинаково успешно изобретать полезное приспособление для носильщи­ков тяжестей и законодательствовать. Последняя зада­ча была возложена на него, когда весной 443 года Афины основали город Фурии в плодородной долине вблизи разрушенного Сибариса. Возложенное на Протагора Периклом поручение состояло, по-видимому, в том, чтобы применить принятые в Нижней Италии законы «тонкого» Харонда к специальным условиям новой колонии. Он сделал законы еще более сложны­ми, чем они были. Эта миссия была высшей точкой его жизни. В Фуриях сошлись многие из выдающихся умов тогдашней Эллады, одни находились там времен­но, другие основались навсегда. Когда Протагор со­вершал прогулку под колоннадами, красиво и пра­вильно по плану Гипподама построенного города, то он мог вести разговор и с Геродотом по вопросам на-

446

родоведения, и с Эмпедоклом о проблемах естествоз­нания. Быстрый расцвет колонии, представлявшей собой пеструю смесь всех греческих племен и, как показывает деление граждан на десять Землячеств, ос­нованной в целях идеи панэллинизма, мог служить благоприятным предзнаменованием единения греков. Но если подобные нужды наполняли Протагора и дру­гих учителей мудрости, писателей, мыслителей, ис­тинных носителей национальной идеи объединения, то им пришлось испытать горькое разочарование. Не прошло и десяти лет, как два могущественнейших го­сударства, Афина и Спарта, оказались в непримири­мой вражде; вся Эллада разделилась на два лагеря. Ког­да к трудностям войны в Афинах присоединились ужасы опустошительной чумы, Протагор находился там и был свидетелем геройского самообладания, с которым его покровитель Перикл перенес тяжелые удары судьбы. После смерти последнего он писал: «Он стойко перенес смерть своих молодых и прекрасных сыновей, умерших в течение восьми дней. Он сохра­нял спокойствие духа, которое помогало ему перено­сить страдание и вызывало уважение народа. Ибо вся­кий, кто видел, как стойко он переносил собственное несчастье, считал его высокоблагородным, муже­ственным и гораздо лучше себя, хорошо зная соб­ственную беспомощность в подобном же положении». Если национальное несчастье и, особенно, несчастье Афин положило тяжелые тени на жизнь нашего софи­ста на склоне его лет, то он был избавлен от тягот глубо­кой старости. Этому он был обязан тому внезапному припадку нетерпимости, от которой не был застрахован афинский демос. В возрасте семидесяти лет Протагор, основываясь на уважении, которого он достиг в течение своей долгой почетной деятельности, решился изложить свои смелые мысли в неприкрытой, хотя и умеренной форме. По-видимому, в доме Еврипида он впервые прочел свою книгу «О богах» и этим, согласно античному обычаю, предал ее гласности. При этом

447

случае некто Пифодор, богатый кавалерийский офи­цер, враг тогдашнего политического строя, приняв­ший вскоре участие в заговоре четырехсот, почувство­вал необходимость спасти общество. Последовало обвинение в оскорблении религии; книга была осуж­дена, уже розданные экземпляры были собраны и пуб­лично сожжены. Сам Протагор еще до приговора, ве­роятно, покинул Афины, направляясь в Сицилию; по дороге его корабль потерпел крушение, и он погиб в волнах. Его друг Еврипид посвятил (если мы не оши­баемся) его смерти несколько строчек в трагедий «Паламед» (поставленной весной 415 г.): «Да, вы убили его, всемудрого, безвинного соловья муз».

Протагор, которого самого называли «мудростью», напоминает изобретательного Паламеда, которому за­видуют за его мудрость и который гибнет жертвой гнусного обвинения. Однако нам трудно составить себе ясное представление о том, что именно вызыва­ло удивление современников. Материалы, из которых мы должны построить образ этого замечательного человека следующие: отрывки, едва достигающие двад­цати строк, толкование которых служит предметом ревностного спора, свидетельства, в значительной степени окрашенные нерасположением к Протагору, подбор частью сомнительных, частью непонятных со­общений, переданных рукой ужасного компилятора, затем блестящая характеристика Платона, но имею­щая полемическую цель, и рядом с ней противореча­щие ей же сообщения Платона, в которых спутано фактическое и постулируемое, серьезное и шуточное-

2. Прежде всего Протагор был искусным и прослав­ленным учителем. В качестве такового он посвятил себя проблеме воспитания. Высказываемые им по тому вопросу суждения обнаруживают ум, свободный от односторонности и крайне уравновешенный. «Для учения нужны и природные задатки и упражнение; мы должны учиться с юности. - Ни теория без практики,

448

ни практика без теории не имеют значения. - Обра­зование не дает ростка в душе, если не доходит до из­вестной глубины». Так гласят немногие из сохранив­шихся отрывков, из которых последний поразительно напоминает глубокое изречение Евангелия (Матф. 13,5). Протагор первый ввел в преподавание грамма­тику. Одним из поразительных фактов греческой ум­ственной жизни было то, что до него не было ни од­ной, хотя бы самой скромной, попытки различать и расчленять формы языка и сводить их к основным по­ложениям. Правда, самые грубые различия, вроде раз­личия между глаголом и существительным, были от­мечены языком; но даже и эти элементарные понятия не были точно установлены и не употреблялись достаточно последовательно. Что такое наречие или предлог? Каковы правила пользования наклонениями или временами? - обо всем этом ни Пиндар, ни Эс­хил не слышали ни одного слова. Искусство владения языком достигло своего апогея и в то же время не было сделано даже попытки отдать себе отчет в правилах языка. Здесь не место обсуждать вопрос, насколько та­кое положение свидетельствует о том, в какой мере применение языка независимо от сознательного усво­ения этих норм и в какой мере необходимо и полезно стараться освещать ум ребенка грамматически-логи­ческими абстракциями. В ту эпоху, когда пробудивша­яся жажда знания стремилась упорядочить всякий материал, доступный познанию, и всюду искала оснований и правил, было вполне естественно и своевре­менно сделать предметом наблюдения само орудие мысли и ее передачи. Свои грамматические исследо­вания Протагор соединил в одну книгу под названи­ем «Правильность речи». Это название указывает при­близительно, к чему он стремился. Он был столь же Далек от единственно плодотворного исторического метода исследования языка, как и вся древняя наука.

Но и кодификация правил языка представляла благо­дарную почву для деятельности. В эту гордую своим

449

умом эпоху и такое предприятие обязательно сопро­вождалось реформаторскими попытками. Познание известной нормы языка вело к вопросу об основании этой нормы или о намерении, которое руководило законодателем языка (ибо таково было в ту эпоху гос­подствующее воззрение). Это намерение, как оказы­валось, было выполнено не вполне последовательно; в этом случае устранением мнимых отклонений пы­тались восстановить дело законодателя в его первона­чальной чистоте наподобие того, как очищают от ошибок переписчиков испорченный текст. По-видимому, в этом смысле Протагор, которого мы имеем полное основание причислить к защитникам услов­ной теории, и занимался проблемами языка. Познание языковых норм, получаемое из наблюдения, и осно­ванное на нем руководство к правильному употребле­нию языка - это и составляло, по всей вероятности, главное содержание книги; в нее же вошли некоторые попытки реформы языка. Он первый указал на разли­чия времен глаголов и на формы предложений. Последние он назвал «основами» речи и различал «жела­ние, вопрос, ответ, приказание». Эти четыре формы предложений выражались, по его мнению, четырьмя наклонениями глагола, которые мы называем услов­ным, сослагательным, изъявительным и повелитель­ным (в одном случае здесь была натяжка). Он, по-ви­димому, охотно приводил из Гомера примеры этих и других правил и указывал на ошибки, которые, как ему казалось, он находил. Не случайность, что из трех грамматически-критических замечаний два извест­ных нам относятся к первым словам первой строки «Илиады». Ему могло доставлять удовольствие нахо­дить недостатки языка в самом хваленом поэтическом произведении, подвергшемся такой резкой критике Ксенофана со стороны содержания. Повелительное наклонение во фразе «Гнев, о богиня, воспой» употреб­лено неправильно, так как поэт обращает к музе не по­веление, а просьбу. Затем, слово «menis», означающее

450

по-гречески «гнев», употреблено в женском роде, тогда как ему подходит мужской род. О смысле этого за­мечания можно только строить догадки. Вероятно, его правильно понимали в том смысле, что аффекту гнева свойственны скорее мужские, нежели женские черты. Очень мало вероятно, чтобы Протагор хотел про­извести смелую попытку совершенно реформировать родовое обозначение существительных во всем гре­ческом языке. Такая попытка оставила бы больше следа, чем одно мимоходное замечание Аристотеля об одном только слове. В действительности дело могло обстоять следующим образом.

Ни в какой части языка не сохранились так ясно следы процесса роста языка, как в грамматическим роде существительных неодушевленных. То удиви­тельное обстоятельство, что многие семейства языков смотрят на неживое как на одушевленное, а потому как на мужское или женское, обусловливается, если это толкование правильно, тем же стремлением к одушев­лению и персонификации, которое, как мы видели, играет такую большую роль в начале образования религий. При персонификации играет большую роль поразительно тонкое чувство аналогии, которому дви­жущееся, деятельное, нервное, плотное, острое, креп­кое представляется как мужское, а покоящееся, стра­дающее, кроткое, нежное, широкое и мягкое как женское. Рядом с этой аналогией чувства существова­ла еще аналогия форм языка, и оба эти влияния пере­крещивались. Если известное окончание существи­тельного было однажды присвоено одному роду, то новое образование с тем же окончанием относили к этому роду, часто не принимая в соображение его чув­ственного содержания. В других случаях, и в особен­ности в эпоху еще свежей творческой силы языка, вли­яние содержания превышало влияние форм. Отсюда масса путающих исключений из правил, основанные частью на общности чувственного содержания, час­тью на общности форм и приводящих в отчаяние на-

451

ших школьников. Протагор был сыном эпохи просве­щения и потому был безучастен к продуктам наивно­го творчества седой старины; с характерным для него стремлением к рассудительности и правильности он пытался внести порядок и в эту запутанность. Вот при­мер его критики в этом вопросе: он находил, что сло­во «шлем» (pelex) нужно употреблять в мужском роде. Очень маловероятно, чтобы он опирался в данном случае на правило, согласно которому все существи­тельные, обозначающие принадлежности войны как занятия мужчин, должны быть мужского рода. Им мог­ло руководить более скромное соображение. Оконча­ние х по правилу есть признак женского рода, но не исключительно. Среди исключений есть несколько слов, обозначающих части вооружения. Основание для этих трех исключений он видел в том, что есть об­щего в их значении, и хотел подвести под это исклю­чение и четвертое слово, относящееся к той же кате­гории. И в отношении вышеупомянутого слова menis его требование подкреплялось соображением, что окончание is вовсе не исключительно присуще суще­ствительным женского рода. Имела ли насмешка Ари­стофана, которую справедливо относили к реформи­стским стремлениям нашего софиста, фактическое основание или нет - остается неизвестным. В этом случае Протагор хотел, очевидно, восполнить недо­статок языка, при котором слово, соответствующее на­шему «петух», употреблялось в обоих родах, новым об­разованием по аналогии с образованиями «зайчиха» от «зайца», «ослица» от «осла», как если бы мы сказали «петушиха».

3. С понятием правильности как руководящим по­нятием Протагора мы встречаемся и в других облас­тях его деятельности. Одно из сочинений, в котором он трактует об этике (как именно он разбирает эти­ческие вопросы, мы не знаем, но, по всей вероятнос­ти, не очень оригинально, не удаляясь от общегречес-

452

кого типа) носило заглавие.- «О неправильном поведе­нии людей». Другая морально-философская его кни­га называлась: «Повелительное слово» - заглавие, под­ходящее к той догматической самоуверенности, какой его наделяет Платон, давая ему характеристику. Содер­жание его сочинения «О государстве» нам совершенно не известно. Может быть, он касался здесь тех вопросов уголовного права, которыми мы сейчас займемся, воп­росов о том, кто, «согласно правильному мнению», яв­ляется действительно виновным. Мы можем напом­нить здесь о насмешке Платона над стремлением Протагора свести все человеческое поведение и все поступки к искусствам, т.е. к системам правил; мы мо­жем сопоставить с этим две фразы из вышеупомяну­того сочинения «Об искусстве», мысли и выражения которого часто напоминают нам Протагора: «но где для правильного и неправильного указаны границы, как же то не искусство? Ибо не искусством я называю то, где нет ни правильного, ни неправильного». То сильное стремление к рациональному пониманию и рационализированию всех сторон жизни, которое является характерным признаком всей эпохи и кото­рое достигло высшего выражения в сократизме, было уже очень действенно и живо у Протагора. Оно побу­дило его вынести на суд разума как создания права, так и создания языка. Что мы знаем о нем с этой стороны, не велико, но очень замечательно.

Афинские злые языки с удовольствием рассказывает о четырехчасовом разговоре государственного человека, управляющего Афинами, с чужестранцем-со­листом; тема разговора, казалось, не была достойной занимать время и интерес, по крайней мере, первого из двух. Один из участников в военной игре нечаянно копьем убил своего товарища. И вот Перикл и Прота­гор рассуждают, якобы, целый день о том, кто заслу­живает наказания: устроитель ли игр, метатель ли копья или, наконец, само копье. Нас удивляет прежде всего третья возможность решения и заставляет на

453

первый взгляд предполагать в этом прекрасно засви­детельствованном сообщении злую шутку. Однако именно это и дает ключ к пониманию. Осуждение без­жизненных предметов нам представляется нелепос­тью, как и осуждение животных. По в древнее время и не только у греков рассуждали иначе. Процессы над животными знает как греческое право, так и римское, как древненорвежское, так и древнеперсидкое, как ев­рейское, так и славянское. Все средние века полны такими процессами, они встречаются и значительно позже. Французские судебные акты сообщают нам о быках и свиньях, окончивших жизнь на виселице в XV, XVI, даже в начале XVII столетия.

Последние отзвуки обычая, сохраняющегося на во­стоке еще теперь, относятся к 1793 и 1845 годам. Ког­да ученый юрист того времени Камбасерес, занятый в ту пору реформой юстиции, присутствовал в Париже при исполнении приговора революционного трибу­нала 27 Брюмера II года над собакой - то его удивле­ние вряд ли было сильнее, чем удивление греческого софиста, когда он видел, как в Афинах очищали ору­жие и другие предметы, причинившие смерть кому-нибудь, и относили их с торжественной церемонией на границу страны. Поэтому вполне понятно, что этот разговор касался именно этого вопроса. Правда он, может быть, вышел за пределы его. «Это был спор, - так высказал Гегель, - о большом и важном вопросе о вменении». Мы думаем, что дело идет о еще более важном вопросе, о цели наказания. Как раз Протагор; мог ухватиться за такой случай крайней безрассудности или «неправильности» (как он бы сказал) для рас­суждения, постепенно приводящего к важным вопросам; он мог при этом случае исследовать ценность и сущность применяемого уголовного права, мог обнаружить главные его мотивы, желание возмездия и по­требность искупления, мог связать с этим вопрос о том, дозволительно ли на этих основаниях причинять сильное страдание членам общества; наконец, он мог

454

назад содержание далее



ПОИСК:




© FILOSOF.HISTORIC.RU 2001–2023
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'