и мотивируют эту громадную луну на горизонте, эту неизмеримую величину, каковая тем не менее величиной является. Нужно поставить сознание лицом к лицу с его нерефлексивной жизнью в вещах, пробудить в нем его собственную историю, которую оно забыло — вот в чем заключается истинная роль философской рефлексии, так мы достигаем истинной теории внимания. Интеллектуализм поставил перед собой задачу открыть структуру восприятия через рефлексию, вместо того чтобы объяснить ее через сложную игру ассоциации и внимания, его взгляд на восприятие уклонялся от намеченной цели. В этом можно убедиться, рассмотрев ту роль, которую играет в этой концепции понятие суждения. Очень часто полагают, что суждение есть то, чего недостает ощущению для того, чтобы стало возможным восприятие. Ощущение уже не рассматривается как реальный элемент сознания. Тем не менее, когда необходимо нарисовать структуру восприятия, в дело идет «пунктирная линия ощущений». Таким образом, анализ подчиняется этому эмпирическому понятию, хотя оно и не считается пределом сознания и служит лишь для того, чтобы выявить связующую способность, каковой оно противостоит. Интеллектуализм живет опровержением эмпиризма, очень часто функция суждения в нем состоит в том, чтобы свести на нет возможную разбросанность ощущений.1 Рефлексивный анализ держится на том, что доводит до логического конца тезисы реализма и эмпиризма, доказывая через абсурд свой антитезис. Однако совсем не обязательно, что в этом доведении до абсурда затрагиваются действительные операции сознания. Остается возможность, что теория восприятия, если она идеально исходит из слепой интуиции, приведет, наоборот, к пустому понятию, а суждение, этот противовес чистого ощущения, будет сведено до уровня общей функции, которой нет никакого дела до объектов, или даже станет чем-то вроде физической силы, обнаруживающей себя в своих следствиях. Знаменитое рассмотрение куска воска переходит от качеств (как то: запах, цвет, вкус) к возможной бесконечности форм и положений, каковая находится по ту сторону воспринимаемого объекта и не определяет ничего, кроме воска физика. Для восприятия нет никакого воска, если
1 «Природа Юма нуждалась в кантовском разуме... человек Гоббса нуждался в практическом разуме Канта, если и та и другой должны были сблизиться с действительным естественным опытом». Seheler. Der Formalismus in der Ethik und die materiale Werihethik // Jahrbuch, f. Phil, und phan. Halle, 1927. S. 62.
60
исчезли все чувственные качества, лишь наука полагает здесь какую-то сохраняющуюся материю. Сам «воспринимаемый» воск, его особый способ существования, его постоянство, которое еще не имеет ничего общего со строгой научной тождественностью, его «внутренний горизонт»1 возможных изменений по форме и величине, его матовый цвет, который говорит о его мягкости, его мягкость, которая предвещает глухой шум, если я по нему ударю, перцептивная структура объекта, наконец, — все это теряется из виду, поскольку для того, чтобы связать совершенно объективные и замкнутые в себе качества, необходимы определения предикативного плана. Люди, которых я вижу из окна, скрыты шляпами и плащами, их образ не может отобразиться на моей сетчатке. Я их, следовательно, не вижу, я просто выношу суждения, что они там.2 Если, вслед за эмпиризмом, определять зрение как овладение каким-то качеством, оставленным на теле стимулом,3 то самой ничтожной иллюзии, коль скоро она наделяет объект свойствами, которые отсутствуют на моей сетчатке, будет довольно для того, чтобы установить, что восприятие — это суждение.4 Поскольку у меня два глаза, я должен бы видеть
1 Ср.: Husserl. Erfahrung und Urteil, Untersuchungen zur Genealogie der Logik. 1939. S. 172.
2 Descartes. Il Meditation: «Я всегда говорю по привычке, будто вижу из окна людей, переходящих улицу (точно так же, как я утверждаю, что вижу воск), а между тем я вижу всего лишь шляпы и плащи, в которые могут быть облачены призраки или ненастоящие люди, движимые неизвестно какой пружиной. Однако я выношу суждение, что вижу настоящих людей...».
3 «И здесь рельеф, как кажется, бросается в глаза; и тем не менее его просто вывели из некоей кажимости, которая никоим образом не походит на рельеф, именно из различия между кажимостями одних и тех же вещей для каждого из наших глаз» (Alain. Quatre-vingt-un chapitres sur l'esprit et les passions. Paris, 1917. P. 19). Впрочем, Ален (Ibid. P. 17) ссылается на «физиологическую оптику» Гельмгольца, где всегда подразумевается гипотеза постоянства, а суждение привлекается лишь для того, чтобы восполнить пробелы физиологической концепции. Ср. также: «Если зрение представляет нам лес на горизонте не далеким, но голубоватым, ясно, что это происходит благодаря наложению слоев воздуха» (Ibid. P. 23). С этим не поспоришь, если определять наше зрение через телесный сигнал или через овладение каким-то качеством, ибо тогда оно может давать нам не расстояние, которое является отношением, а голубой цвет. Но это, собственно говоря, вовсе не ясно, то есть не подтверждено сознанием. Сознание как раз изумляется, открывая в восприятии расстояния те отношения, что предваряют любую оценку, любой расчет, любое заключение.
4 «Доказательство тому, что здесь я выношу суждение, я вижу в том, что художники прекрасно владеют этим искусством вызвать у меня восприятие далекой горы, передавая на картине ее видимость» (Alain. Ibid. P. 14).
61
двойной объект, но коль скоро я вижу один объект, значит я выстраиваю из двух образов идею одного объекта на расстоянии.1 Восприятие становится «толкованием» знаков, которые, согласно телесным стимулам,2 предоставляют органы чувств, «гипотезой», формулируемой разумом для «объяснения впечатления».3 Но и в этом случае суждение, введенное для того, чтобы объяснить избыточные в отношении впечатлений на сетчатке восприятия, вместо того чтобы быть самим актом восприятия, схватываемым изнутри доподлинной рефлексией, становится обычным «фактором» восприятия, задачей которого является давать то, чего не знает тело, — вместо того чтобы быть трансцендентальной активностью, оно становится обычной деятельностью логического умозаключения.4 Тем самым мы оказываемся вне рефлексии, выстраиваем восприятие, вместо того чтобы обнаруживать его функционирование; первоисходная операция, которая накладывает печать смысла на чувственный мир и предшествует любому логическому опосредованию равно как и любой психологической каузальности, вновь от нас ускользает. Из чего следует, что интеллектуализм затемняет перцептивные феномены, хотя призван был их разъяснять. В то время как суждение теряет конституирующую функцию и становится принципом объяснения, всякое значение теряют такие слова, как «видеть», «слышать», «чувствовать», поскольку самое ничтожное видение превосходит чистое впечатление и
1 «Мы видим двойные объекты, поскольку у нас два глаза, мы не обращаем внимания на эти двойные образы, разве что для того, чтобы извлечь из них знания относительно расстояния или очертаний единого объекта, воспринимаемого нами с их помощью» (Lagneau. Celebres Lecons. Nimes. 1926. P. 105). И вообще: «Сначала следует отыскивать простейшие ощущения, принадлежащие природе разума: человеческое тело представляет нам эту природу» (Ibid. Р. 75). «Я знавал одного человека, — говорит Ален, — который не мог допустить, что глаза представляют нам два образа каждой вещи; достаточно, однако, задержать глаза на каком-то близком объекте, на карандаше, к примеру, как сразу же образы более отдаленных объектов начинают раздваиваться» (Alain. Quatre-vingt-un chapitres. P. 23—24), но это не доказывает, что ранее они были двойными. Перед нами уже знакомая нам вера в закон постоянства, требующего, чтобы соответствующие телесным впечатлениям феномены наличествовали даже там, где ничто о них не свидетельствует.
2 «Восприятие — это толкование простейшего ощущения, на первый взгляд это толкование является непосредственным, но в действительности оно обретается в силу обыкновения, к тому же корректируется рассудком...» (Lagneau. Celebres Lecons. P. 158).
3 Ibid. P. 160.
4 Ср., к примеру: Alain. Quatre-vingt-un chapitres. P. 15. Рельеф, «мы его мыслим, выводим, выносим о нем суждения, как вам будет угодно».
62
попадает в общий разряд «суждений». Но между чувствованием и суждением всеобщий опыт проводит четкую линию раздела. В этом отношении суждение — это принятие какой-то позиции, оно нацелено на то, чтобы узнать нечто такое, что ценно для меня в любой момент моей жизни, что будет ценным для других существующих или возможных умов; чувствовать, напротив, — это значит полагаться на явленность, не претендуя ею обладать или знать ее истину. Это различие сходит на нет в интеллектуализме, поскольку суждение действует везде, где нет места чистому ощущению, то есть действительно везде. Свидетельство феноменов, следовательно, нигде не принимается в расчет. Большая картонная коробка кажется мне более тяжелой, чем коробка поменьше, сделанная из того же картона; полагаясь на феномены, я сказал бы, что заранее чувствую ее тяжесть в своей руке. Но для интеллектуализма чувствование — это всего лишь действие на мое тело какого-то реального стимула. В примере с коробкой этого действия не было, из чего следует, что мы не ощущаем тяжесть коробки, но выносим о ней суждение. Этот пример, который, как можно было подумать, призван был проиллюстрировать чувственный характер иллюзии, на деле доказывает, что нет никакого чувственного познания, что мы чувствуем точно так же, как судим.1 Нарисованный на бумаге куб меняет свой вид в зависимости от того, как на него посмотреть: справа и сверху или слева и снизу. Даже если я знаю, что на него можно посмотреть и так, и сяк, получается, что фигура отказывается изменить свою структуру, и знание лишь со временем подтверждает первичное ощущение. Мы вновь видим, что суждение не совпадает с восприятием. Но альтернатива между ощущением и суждением заставляет признать, что изменение фигуры, коль скоро оно не зависит от «чувственных элементов», каковые, как стимулы, остаются неизменными, может зависеть только от изменения в толковании, что «умопостижение меняет само восприятие»,2 что «явленность обретает форму и смысл по команде».3 Но ведь если мы видим то, о чем выносим суждение, как следует различать истинное и ложное восприятие? Как после этого мы можем говорить, что человек во власти галлюцинаций или безумец «полагают, что видят то, чего вовсе не видят»?4 Где
1 Alain. Quatre-vingt-un chapitres. P. 18.
2 Lagneau. Celebres Lecons. P. 132, 128.
3 Alain. Ibid. P. 32.
4 Montaigne. Цит. по: Alain. Systeme des Beaux-Arts. P. 15.
63
линия раздела между «видеть» и «полагать, что видишь»? Если нам ответят, что здравомыслящий человек выносит суждения только на основе каких-то достаточных знаков и целостного материала, мы сделаем вывод о том, что между мотивированным суждением истинного восприятия и пустым суждением ложного восприятия существует все-таки различие, и поскольку это различие содержится не в форме суждения, а в тексте чувственного мира, который оно оформляет, воспринимать — в полном смысле этого слова, отличающим его от слова «воображать», — не значит «выносить суждение», это значит схватывать еще до всякого суждения имманентный чувственному миру смысл. Феномен истинного восприятия свидетельствует о некоем соприродном знакам значении, в отношении которого суждение является всего лишь необязательной формой выражения. Интеллектуализм не в силах понять ни сам этот феномен, ни имитацию его в иллюзии.
Он остается слеп в отношении способа существования и сосуществования воспринимаемых объектов, в отношении жизни, которая течет сквозь зрительное поле, незаметно связывая его участки. В иллюзии Цельнера я «вижу», что главные линии наклонились одна к другой. Для интеллектуализма феномен это всего лишь заблуждение: все объясняется тем, что вместо того, чтобы сравнивать главные линии, я примешиваю сюда еще дополнительные линии и их связи с главными. В сущности, я неправильно делаю задание: вместо сравнения двух главных элементов сравниваю две совокупности.1 Но ведь надо понять, почему я неправильно делаю это задание. «Не может не возникнуть вопрос: почему в иллюзии Цельнера так трудно сравнить сами прямые, как это предписывает задание? Чем объяснить то обстоятельство, что главные линии никак не отделяются от дополнительных?»2 Следовало бы признать, что главные линии, когда они дополнены другими линиями, перестают быть параллельными, что они утратили смысл параллельности, получив какой-то другой смысл, что дополнительные линии привносят в фигуру какое-то новое значение, которое ее повсюду сопровождает и не может быть от нее отделено.3 Именно это
1 Ср., к примеру: Lagneau. Celebres Lecons. P. 134.
2 Koehler. Ueber unbemerkte Empfindungen und Urteilstanschungen. S. 69.
3 Ср.: Koffka. Psychologie. S. 533: «Есть соблазн сказать: сторона прямоугольника все равно является линией. Но ведь отдельно взятая линия — как феномен и как функциональный элемент — это нечто отличное от стороны треугольника. Если ограничиться свойствами, можно сказать, что сторона треугольника имеет внутреннюю и внешнюю стороны, тогда как обе стороны линии абсолютно тождественны».
64
соприродное фигуре значение, это изменение феномена и становится мотивом ложного суждения, оно, так сказать, позади него. Именно оно по сю сторону от суждения и по ту сторону от качества или впечатления придает смысл слову «видеть», извлекая на свет проблему восприятия. Если принять, что суждением называется любое восприятие отношения, а имя видения оставить за точечным впечатлением, то нет никакого сомнения, что иллюзия — это суждение. Но такой подход предполагает, по крайней мере в идее, что существует некий слой впечатлений, в котором главные линии являются параллельными, как это и есть в действительности, то есть в среде, которую мы учреждаем нашими измерениями, и какая-то вторичная операция, которая изменяет впечатления, вводя дополнительные линии и искажая таким образом отношения главных линий. Но ведь первая фаза полностью определяется стечением обстоятельств, то же самое можно сказать и в отношении суждения, порожденного второй фазой. Мы строим иллюзию, отнюдь ее не постигая. Суждение в этом самом общем и совершенно формальном смысле объясняет ложное и истинное восприятие только тогда, когда оно направляется свободной организацией и особенной конфигурацией феноменов. Ясно, что иллюзия состоит в том, что главные элементы фигуры вовлекаются в дополнительные отношения, которые и разрушают параллелизм. Но почему они его разрушают? Почему две прямые параллельные линии в новом антураже вдруг теряют свою параллельность, представляясь кривыми? Все происходит так, будто они оказываются в другом мире. Настоящие кривые находятся в том же объективном мире. Но ведь наши линии не являются в действительности наклонными, их невозможно видеть кривыми, если не сводить с них глаз. Как раз когда мы отводим от них взгляд, они незаметно устремляются к этому новому отношению. Имеется тут — по сю сторону объективных отношений — некий перцептивный синтаксис, который складывается по своим собственным правилам: нарушение прежних отношений и установление новых. Суждение является лишь результатом этой глубинной операции, ее конечным свидетельством. Как истинное, так и ложное восприятие складывается поначалу именно так, предикаты появляются потом. Понятно,
65
что расстояние до объекта или его очертания не являются в точности такими же его свойствами, как цвет или вес. Понятно, что перед нами отношения, вовлеченные в некую совокупную конфигурацию, каковая, впрочем, включает в себя и вес, и цвет. Нельзя думать, однако, что эта конфигурация выстроена «инспекцией разума». Это значило бы, что разум рассматривает отдельно взятые впечатления и постепенно открывает смысл целого, словно тот ученый, что идет от известного к неизвестному. Данные задачи здесь вовсе не предшествуют ее решению, и восприятие — это тот акт, который сразу же, наряду с набором данных, создает и связующий их смысл, который мало того что открывает смысл, каковой они имеют, но делает так, что они вообще имеют какой-то смысл.
Понятно, что эта критика направлена лишь против самых начал рефлексивного анализа, и интеллектуализм мог бы на нее ответить, заявив, что мы все обязаны изъясняться на языке здравого смысла. Понимание суждения в виде психической силы или логическрго опосредования и теории восприятия в виде «истолкования» — этот интеллектуализм психологов — являются лишь противовесом эмпиризма, хотя здесь подготавливается настоящее осознание проблемы. Начинать следует с естественной установки, с ее постулатов, — в какой-то момент они будут разрушены собственной внутренней диалектикой. Раз мы считаем восприятие истолкованием, ощущение, которое было точкой отправления, осталось где-то позади, поскольку всякое перцептивное сознание складывается по ту сторону от него. Ощущение не ощущается,1 а сознание всегда остается осознанием чего-то. Мы встречаемся с ощущением, когда, размышляя над восприятиями, хотим выразить то обстоятельство, что они не могут быть абсолютно нашим творением. Чистое ощущение, определяемое воздействием стимулов на наше тело, является «конечным результатом» знания, главным образом научного знания, только в силу иллюзии, впрочем совершенно естественной, мы ставим его в начало и считаем, что оно предшествует знанию. Это всего лишь необходимый и по необходимости же обманчивый способ представления разумом собственной истории.2 Он принадлежит не конституиру-
1 «По правде говоря, мы мыслим чистое впечатление, а не ощущаем его». Lagneau. Celebres Lecons. P. 119.
2 «Когда, благодаря научному знанию и рефлексии, мы обрели это понятие, нам кажется, что конечный результат знания, именно то, что оно выражает отношение одного бытия с другими, является в действительности его началом, но это иллюзия. Эта идея времени, благодаря которой мы представляем себе, что ощущение предшествует знанию, является построением разума». (Ibid.).
66
юшему разуму, но области уже конституированного. С точки зрения мира или с точки зрения мнения восприятие может казаться толкованием. Но для самого сознания как может оно быть рассуждением, коль скоро отсутствуют ощущения, которые смогли бы ему послужить предпосылками, или толкованием, коль скоро нет ничего до него, что можно было бы толковать? Итак, оставляя позади себя и идею ощущения, и идею чисто логической операции, мы сводим на нет высказанные выше возражения. Мы спрашивали, что же такое видеть или чувствовать, что отличает от понятия это еще заключенное в своем объекте, не отделимое от какой-то точки времени и пространства знание. Но рефлексия показывает, что тут и нет никакого вопроса. Как спорить с тем, что я чувствую себя в кругу собственного тела, в кругу мира, в ситуации здесь и теперь? Но ведь каждое из этих слов, если хорошенько подумать, лишено всякого смысла и не ставит никакой проблемы: как бы я мог заметить, что. нахожусь «в кругу собственного тела», если бы уже не был в нем, как пребываю в самом себе, если бы сам не мыслил этого пространственного отношения, вырываясь, таким образом, из этого круга в тот самый момент, когда себе его представляю? Узнал бы ли я, что нахожусь в кругу мира, в ситуации здесь и теперь, если бы все ограничивалось только этим? В таком случае я просто был бы, как это свойственно вещи, но поскольку я знаю, где я, вижу самого себя среди вещей, значит я есть сознание, особое бытие, которому нигде нет постоянного места и которое в интенции может присутствовать везде. Все что существует, существует либо как вещь, либо как сознание, середины нет. Вещь находится в каком-то месте, тогда как восприятию нет никакого места, в противном случае оно не могло бы заставить вещи существовать для себя самого, ибо существовало бы в себе подобно вещи. Стало быть, восприятие — это мышление о восприятии. В его воплощении нет никакой позитивности, которую необходимо было бы учитывать, его самость есть не что иное, как неведение, в котором оно пребывает относительно самого себя. Рефлексивный анализ становится сугубо регрессивной доктриной, согласно которой всякое восприятие — это смутное разумение, всякое определение — отрицание. Таким
67
образом, упраздняются все проблемы, за исключением одной: проблемы его собственного начала. Конечность восприятия, которое дает мне, по словам Спинозы, «следствия без предпосылок», неотъемлемость сознания от некоей точки зрения — все это сводится к моему неведению относительно меня самого, к моей совершенно негативной возможности обходиться без рефлексии. Но опять же, как возможно это неведение? Если ответить, что его нет, значит свести на нет самого себя как философа, который чего-то ищет. Никакая философия не может оставаться в неведении относительно проблемы конечности, в противном случае она рискует остаться в неведении в отношении самой себя, никакой анализ восприятия не может не видеть в нем изначального феномена, в противном случае он рискует не признать себя в качестве анализа, бесконечое мышление, которое считали бы имманентным восприятию, оказалось бы тогда не высшей точкой сознания, но формой бессознательного. Само движение рефлексии било бы мимо цели: оно уносило бы нас от застывшего и определенного мира к монолитному сознанию, тогда как объект восприятия наполнен тайной жизнью, а единство восприятия без конца нарушается и восстанавливается. Нам не видать ничего, кроме абстрактной сущности сознания, если мы не будем следовать тому действительному движению, в котором оно ежемгновенно схватывает свои начинания, стягивает их, закрепляет в каком-то различимом объекте, мало-помалу переходит от «зрения» к «умозрению», достигая единства собственной жизни. Нам не достигнуть этого конституирующего измерения, если мы замещаем абсолютно прозрачным субъектом полное единство сознания, вечной мыслью — то «потаенное искусство», которое извлекает смысл из «глубин природы». Интеллектуализму не подобраться к этой живой толще восприятия, поскольку он занят прежде всего условиями, которые делают его возможным или без которых его вообще бы не было — тогда как куда важнее раскрыть смысл операции, в силу которой восприятие становится актуальным или себя конституирует. Более того, в действительном восприятии, если взять его в момент зарождения, до всякого слова, невозможно отделить чувственный знак от его значения. Объект — это организм доступных осязанию цветов, запахов, звуков, символизирующих друг друга и друг с другом согласующихся соответственно логике, которую призвана разъяснять наука и анализ которой последняя отнюдь не завершила. В отношении этой перцептивной жизни интел-
68
лектуализм грешит и недостатком, и избытком сил: он представляет предельными многообразные качества, которые на деле являются лишь оболочкой объекта, отсюда переходит к сознанию объекта, которое якобы владеет его законом или тайной и которое тем самым лишает опыт случайности, а объект — его перцептивного стиля. Это переход от тезиса к антитезису, это схватка между «за» и «против», каковые входят в арсенал интеллектуализма, не затрагивают исходной точки анализа; мы исходили из мира в себе, который воздействовал на наше зрение, чтобы быть увиденным нами, и теперь мы имеем сознание или мышление о мире, но сама природа этого мира не изменилась: он по-прежнему определяется через абсолютную экстериорность своих частей, он лишь продублирован по всей своей протяженности несущей его мыслью. От абсолютной объективности мы переходим к абсолютной субъективности, но эта вторая идея ничем не отличается от первой, она держится лишь вопреки и, стало быть, благодаря ей. Поэтому родство интеллектуализма и эмпиризма не очень бросается в глаза, хотя является более глубоким, чем это кажется. Оно определяется не только антропологическим пониманием ощущения, которым они оба пользуются, но и тем, что и тот и другой сохраняют установку естественную или догматическую; сохранение ощущения в интеллектуализме есть не что иное, как признак этого догматизма. Интеллектуализм считает абсолютно обоснованными идею истинного и идею бытия, в которых завершается и подытоживается конституирующая работа сознания, его так называемая рефлексия состоит в том, что он считает возможностями субъекта все то, что необходимо, чтобы подойти к этим идеям. Естественная установка, погружая меня в мир вещей, наделяет меня чувством уверенности, что по ту сторону кажимостей я схватываю нечто «реальное», по ту сторону иллюзии — нечто «истинное». Интеллектуализм не сомневается в значении этих понятий: дело только за тем, чтобы наделить всеобщее оестествляющее существо способностью узнавать ту абсолютную истину, которую реализм по наивности помещает в саму естественную жизнь. Обычно интеллектуализм считают не учением о восприятии, а учением о знании; он надеется 9босновать свой анализ путем изучения математической истины, а вовсе не наивной очевидности мира: habemus ideam veram* Но в действительности мне не узнать, что я обладаю истинной идеей, если я не смогу связать силой памяти очевидность
69
наличную и очевидность ушедшего мгновения, не смогу сопоставить в речи мою очевидность с очевидностью другого, ведь очевидность, как понимает ее Спиноза, предполагает очевидность воспоминания и восприятия. Если же, напротив, пытаются основать конституирование прошлого и конституирование другого моей способностью признавать внутреннюю истину идеи, то упраздняют проблему другого и проблему мира, правда, по той причине, что остаются на естественной позиции, для которой они являются данностями, и используют возможности наивной достоверности. Ибо, как заметили Декарт и Паскаль, я не могу совпадать с чистым мышлением, которое конституирует даже самую простую идею, мое ясное, отчетливое мышление всегда пользуется мыслями уже сформулированными мной или другими, и полагается на мою память, то есть на природу моего разума, или на память сообщества мыслителей, то есть на объективный разум. Принять за установленное, что мы имеем истинную идею, значит не критично полагаться на восприятие. Эмпиризм отличался абсолютной верой в мир как всецелость пространственно-временных событий, рассматривая сознание как фрагмент этого мира. Рефлексивный подход порывает с миром в себе, поскольку конституирует его в деятельности сознания, но вместо того, чтобы это конституирующее сознание постигать непосредственно, его строят так, чтобы стала возможной идея абсолютно определенного бытия. Оно является коррелятом универсума, субъектом, который обладает всесовершенством всех знаний, по отношению к которому наше действительное знание является черновым наброском. Допускается, что где-то действительно существует то, что для нас является всего лишь замыслом: абсолютно истинная система мыслей, которая может согласовать все феномены, чертеж, который учитывает все перспективы, чистый объект, которому открываются все субъективности. Никто иной, как этот чистый объект и этот божественный субъект отводят угрозу злокозненного гения и обещают нам обладание истинной идеей. Но ведь существует человеческий акт, который разом рассеивает все сомнения и утверждается в полноте истины: этот акт — восприятие в широком смысле этого слова, это — познание, свойственное существованиям. Начиная воспринимать этот стол, я решительно вступаю в союз с длительностью,* начинающей свой путь в тот момент, когда я выхожу за рамки моей индивидуальной жизни, постигая объект как объект дл
70
всех, следовательно, я соединяю в одно целое опыты согласуемые, но разобщенные, находящиеся в разных точках времени, во многих временных пластах. Интеллектуализму мы ставим в упрек не то, что он использует это «исходное doxa»,1* этот решающий акт, который в самом сердце времени играет роль спинозовской вечности, — но то, что он использует его тайком. Есть тут фактическая способность, просто непоколебимая очевидность, как говорил Декарт, которая под знаком абсолютной истины объединяет раздельные феномены моего настоящего и моего прошлого, длительности моей и длительности другого, но которую, однако, не следует отрывать ни от ее перцептивных истоков, ни от ее «фактичности», функция философии заключается в том, чтобы снова ввести ее в поле частного опыта, где она возникает, и в том, чтобы объяснить ее рождение. Если же, напротив, мы ею пользуемся, не считая темой мысли, мы оказываемся не в состоянии увидеть феномен восприятия и тот мир, который рождается в нем, преодолевая разорванность отдельных опытов; мы осно-вополагаем воспринимаемый мир в некоем универсуме, который есть не что иное, как тот же мир, правда, отрезанный от своих конститутивных истоков и ставший очевидным лишь потому, что мы забыли об этих истоках. Таким образом, интеллектуализм оставляет сознание в близких отношениях с абсолютным бытием, сама идея мира в себе сохраняется как горизонт или как путеводная нить рефлексивного анализа. Сомнение, конечно, поставило под вопрос бесспорное суждение о мире, но оно ничего не изменило в этом смутном присутствии мира, которое идеализируется, превращаясь в абсолютную истину. Рефлексия представляет тогда сущность сознания, которую мы принимаем как догму, не ставя вопрос ни о том, что же такое сущность, ни о том, исчерпывается ли дело мысли сущностью мышления. Она утрачивает характер свидетельства, и теперь уже не может быть и речи о том, чтобы описывать феномены: перцептивная явленность иллюзий отбрасывается как иллюзия вообще, уже нельзя видеть то, что есть, само видение и опыт сливаются с понятийным мышлением. Отсюда некая двойственность, отличающая любую доктрину разумения: с натуралистической точки зрения, выражающей наше фактическое поведение, мы перескакиваем к трансцендентальному измерению, в котором по праву снимаются все наши ограничения,
1 Husserl. Erfahrung und Urteil. S. 331.
71
и уже не встает вопрос, каким образом один и тот же субъект может быть и частью мира, и его принципом, ибо конституированное существует исключительно для конституирующего. В действительности образ конституированного мира, в котором я вместе с моим телом являюсь лишь объектом среди других объектов, и идея абсолютного конституирующего сознания вовсе не противоречат друг другу: в них дважды выражается одно и то же предубеждение относительно совершенно очевидного универсума в себе. Вместо того чтобы прибегать то к одной, то к другой, считая (подобно философии разумения) и ту и другую истинами, подлинная рефлексия отвергает обе их как ложные.
Понятно, что мы, быть может, вновь искажаем позицию интеллектуализма. Утверждая, что рефлексивный анализ посредством антиципации реализует всякое знание поверх знания наличного, замыкает рефлексию в ее результатах и сводит на нет феномен конечности, мы, быть может, даем карикатуру на интеллектуализм, выставляя его согласной миру рефлексией, истиной, увиденной пленником пещерой, который предпочитает привычные ему тени и не хочет понимать того, что они идут от света. Быть может, нам еще далеко до настоящего понимания функции суждения в восприятии. Анализ кусочка воска означал, возможно, не то, что разум прячется за природой, но то, что он укоренен в природе; возможно, «контроль разума» есть не понятие, которое ниспускается в природу, но природа, которая возвышается до понятия. Восприятие есть суждение, но это суждение остается в неведении относительно своих оснований,1 а это означает, что воспринимаемый объект еще до того, как мы схватываем его сообразность разуму, является целостностью и единством, и что, следовательно, воск изначально не является мягкой и подвижной протяженностью. Утверждая, что естественное суждение «приходит ко мне без всякого на то согласия с моей стороны», Декарт дает понять, что суждением он называет образование некоего смысла чувственно воспринимаемой вещи, который не предшествует самому восприятию и, как может показаться, исходит прямо из него.2 Кажется парадок-
1 «... ведь я испытывал, как суждения, которые я обычно выносил об этих вещах, приходили ко мне без всякого на то согласия с моей стороны» (Descartes. VI Meditation. AT. IX. P. 60.).
2 «По-видимому, и всему остальному, что я постигал относительно чувственных объектов, меня научила природа...». (Ibid.).
72
сальным удостоверять это жизненное знание, или эту «природную склонность», которая учит нас единству души и тела, хотя естественный свет преподает нам их различие, божественной правдивостью, которая есть не что иное, как присущая идее ясность и которая, во всяком случае, не может удостоверять ничего, кроме самоочевидных мыслей. Возможно, однако, что философия Декарта примиряется с этим противоречием.1 Когда Декарт утверждает, что разумение сознает свою неспособность познать единство души и тела и оставляет такое знание жизни,2 это значит, что акт понимания он представляет как рефлексию нерефлексивного, каковое он не может поглотить ни фактически, ни по праву. Находя умопостигаемую структуру кусочка воска, я вовсе не перемещаюсь в какую-то абсолютную мысль, в отношении которой он будет всего лишь результатом, я не создаю его, я его вос-создаю. «Естественное суждение» есть не что иное, как феномен пассивности. Познание восприятия по плечу только самому восприятию. Рефлексии не дано вывести себя из ситуации, анализ восприятия не отменяет самого факта восприятия, самости чувственно воспринимаемого, неотъемлемости перцептивного сознания от временного пласта и месторасположения. Рефлексия не может быть абсолютно прозрачной для самой себя, она всегда находит себя в опыте — в том смысле слова, который надлежит считать кантовским смыслом, она бьет ключом, оставаясь в неведении, откуда бьет этот ключ, она всегда для меня как дар природы. Но ежели описание нерефлексивного сохраняет свою значимость после рефлексии, а «Шестое Размышление» — после «Второго», понятно, что мы можем знать это нерефлексивное только через рефлексию, что оно не может быть положено вне рефлексии как нечто непознаваемое. Всегда есть дистанция между моим «я», анализирующим восприятие, и моим воспринимающим «я». В конкретном акте рефлексии я, однако, преодолеваю эту дистанцию, подтверждаю на деле, что я способен знать то, что воспринимаю. Я фактически справляюсь с разорванностью двух моих Я; cogito, наверное, имеет какой-то смысл не тогда, когда
1 «Ибо я не мог вообразить, что человеческий дух способен представить себе в одно и то же время с достаточной четкостью и различие между душой и телом, и их единство, так как в этом случае их необходимо было бы рассматривать как нечто единое, в то же время как нечто раздвоенное, что самопротиворечиво». (Елизавете, 28 июня 1643. AT. III. P. 690 и след.).
2 Ibid.
73
обнаруживает некое всеобщее образующее начало или подчиняет восприятие разумению — оно свидетельствует о факте рефлексии, которая и преодолевает, и удерживает непрозрачность восприятия. Должно быть, это отождествление разума и человеческого удела как нельзя лучше соответствовало решению Декарта, и можно утверждать, что в этом и заключается сокровенное значение картезианства. В этом случае «естественное суждение» интеллектуализма предвосхищает кантовское суждение, которое порождает смысл в индивидуальном объекте, но не привносит его туда совершенно готовым.1 И картезианство, и кантианство в полном свете увидели проблему восприятия, которая заключается в том, что оно является первоисходным познанием. Есть еще восприятие эмпирическое, или вторичное, мы все время прибегаем к нему, оно и скрывает от нас этот основополагающий феномен, поскольку соткано из прошлых приобретений и развертывается на, так сказать, поверхности бытия. Когда я быстро оглядываю окружающие меня объекты, пытаясь обозначить свое место среди них, я только чуть-чуть приоткрываю для себя сиюминутный аспект мира, там я различаю дверь, здесь — окно, тут — стол; все эти вещи служат своего рода подпорками или проводниками некоей практической интенции, устремленной в какое-то иное место, они даны мне как некие значения. Когда же, наоборот, я созерцаю какой-то объект с единственной заботой увидеть, как он существует и как разворачивает передо мной все свои богатства, тогда он перестает намекать на что-то всеобщее, и я замечаю для себя, что каждое восприятие, причем не только тех картин, что я вижу впервые, само собой пробуждает разум и имеет в себе нечто от гениального изобретения: дабы я признал это дерево деревом нужно, чтобы наряду с этим известным значением, с этим моментальным упорядочением чувственно воспринимаемого зрелища, начала — как на заре растительного мира — вырисовывалась индивидуальная идея этого дерева. Это и будет естественное суждение, которому неведомы его разумные основания, поскольку оно их создает. Но если даже допустить,
1 (Способность суждения) «должна сама дать понятие, посредством которого, собственно говоря, не познается ни одна вещь; оно служит правилом лишь ей самой, но не объективным, с которым она могла бы сообразоваться в своем суждении, — ведь для этого потребовалась бы еще и другая способность суждения, чтобы установить, подпадает ли этот случай под данное правило или нет» (Кант И. Критика способности суждения. М., 1994. С. 39).
74
что существование, индивидуальность и «фактичность» уже пребывают на горизонте картезианского мышления, остается тем не менее вопрос о том, были ли они для него специальными темами. И тогда следует признать, что если бы это было так, то картезианство должно было бы претерпеть глубокие изменения. Чтобы превратить восприятие в первоисходное познание, надлежало бы придать конечности позитивный смысл и серьезно отнестись к одной странной фразе из «Четвертого Размышления», гласящей, что человеческое «я» является «чем-то средним между Богом и небытием». Но коль скоро небытие не имеет собственных свойств, как то дает понять «Пятое Размышление» и как об этом будет говорить Мальбранш, если оно на самом деле ничто, то такое определение субъекта следует считать не более чем риторической фигурой, тогда конечное не имеет в себе ничего позитивного. Чтобы увидеть в рефлексии творческий акт, воссоздание идущей своим ходом мысли, которая, однако, в ней вовсе не предсуществовала и тем не менее ее всецело определяет, ибо только она и дает нам о ней представление, тогда как прошлое в себе для нас словно бы и вовсе не существует, — следовало бы развить эту интуицию времени, о котором как-то бегло говорится в «Размышлениях». «Пусть меня обманывает кто угодно, он все равно никогда не добьется моего обращения в ничто, пока я буду считать, что я — нечто; не удастся ему также превратить в истину утверждение, будто я никогда не существовал, поскольку уже установлено, что я существую».1 Опыт настоящего — это опыт, обоснованный раз и навсегда, ничто не может препятствовать тому, чтобы считать, что он некогда был. В достоверности настоящего есть направленность, которая превосходит собственно присутствие и заведомо ставит это настоящее в положение «бывшего настоящего», усомниться в котором невозможно в силу отложений памяти; восприятие, будучи познанием настоящего, является центральным феноменом, обусловливающим возможность единства «Я» и идеи объективности, как и идеи истины. Но в тексте восприятие дается как одна из этих непобедимых лишь фактически очевидностей, остающихся во власти сомнения.2 Стало быть, урок картезианства не в том, что залогом человеческой мысли он считает ее фактичность, но в том, что он подпирает ее той мыслью, что абсолютно собою
1 Descartses. III Meditation. AT. P. 28.
2 Равно как два плюс три равно пяти. (Ibid.).
75
владеет. Связь сущности и существования обретается не в опыте, а в идее бесконечности. Стало быть, верно, что в конечном счете рефлексивный анализ зиждется целиком и полностью на догматической идее бытия и в этом отношении не может быть исчерпывающим сознанием.1
Когда интеллектуализм подхватывал натуралистическое понимание ощущения, это его начинание было проникнуто вполне определенной философией. Соответственно, когда психологи
1 Рефлексивный подход, если следовать его собственной линии, не может вернуть нас к подлинной субъективности; он скрывает от нас жизненный узел перцептивного сознания, ибо его целью является отыскание условий возможности абсолютно определенного бытия, к тому же он поддается искусу теологической псевдоочевидности, гласящей, что небытие — это ничто. Однако следовавшие ему философы все время чувствовали, что искать его надо по сю сторону абсолютного сознания. Мы это только что видели в том, что касается Декарта. Это столь же успешно можно было бы показать и в отношении Ланьо и Алена.
Рефлексивный подход, если довести его до логического конца, на месте субъекта оставляет не более чем некую всеобщую конституирующую силу, создающую мир, для которой существует система опыта, включающая в себя мое тело и мое эмпирическое «я», связанное с миром физическими и психофизиологическими законами. Ощущение, каковое мы выстраиваем как некое «психическое» продолжение сенсорных возбуждений, не может, очевидно, принадлежать всеобщему оестествляющему, и всякая идея происхождения разума не может быть безупречной идеей, поскольку она вводит разум во время, тогда как оно существует для него и она смешивает два Я. Но ведь ежели мы есть этот абсолютный внеисторический разум, ежели ничто не отделяет нас от истинного мира, ежели мое эмпирическое «я» конституируется трансцендентальным Я и перед ним разворачивается, то для нас нет и не может быть никакой непрозрачности, непонятно тогда, как вообще возможно заблуждение, еще более непонятно, как возможна иллюзия, это «анормальное восприятие», уничтожить которое не может никакое знание (Lagneau. Celebres Lecons. P. 161—162). Конечно, можно сказать (Ibid.), что иллюзия и восприятие вообще находятся по сю сторону как истины, так и заблуждения. Однако это не решает проблем, поскольку предстоит еще узнать, каким образом разум может находиться по сю сторону и истины, и заблуждения. Когда мы ощущаем, нам не дано воспринимать наше ощущение как образованный в переплетении психофизиологических ощущений объект. У нас нет истины ощущения. Мы не находимся перед лицом истинного мира. «Говоря, что мы — индивиды, мы говорим, что есть в этих индивидах некая чувственная природа, в которой не все определяется воздействием среды. Если бы все в чувственной природе было подчинено Необходимости, если бы существовал какой-то истинный способ чувствовать, если бы он всякий миг предопределялся внешним миром, то мы бы тогда вообще не чувствовали» (Ibid. P. 164). Таким образом, чувствование не принадлежит строю конституированного, Я не находит его перед собой в развернутом виде, оно уклоняется от его взора, как бы сосредоточивается позади него, образуя некую толщу или непрозрачность, каковые и обусловливают возможность заблуждения, оно отграничивает зону субъективности, или одиночества, представляет нам то, что «предваряет» разум, вызывает в мысли его рождение, взывает к более глубокому анализу, который прояснил бы «генеалогию логики». Разум сознает себя так, словно он «основан» этой Природой. Имеется, следовательно, некая диалектика оестествленного (nature) и оестествляющего (naturant), восприятия и суждения, и под воздействием этой диалектики их отношение переворачивается. Нечто подобное мы находим в анализе восприятия, предпринятом Аленом. Известно, что дерево всегда кажется больше человека, даже тогда, когда оно намного дальше, а человек — рядом. Мне не терпится сказать, что «и здесь суждение увеличивает объект. Но давайте подумаем как следует. Объект ведь совсем не меняется, поскольку объект сам по себе не имеет никакой величины; последняя познается в сравнении, следовательно, величина этих двух объектов, как и всех объектов вообще, образует некую по-настоящему неделимую на части целостность; о величинах судят вкупе. Из чего вытекает, что нельзя смешивать материальные, существующие всегда в отдельности и образованные из внешних по отношению друг к другу частей, объекты и мысль об этих объектах, в которой нет и не может быть никакого разделения. Сколь бы невразумительным ни казалось это различие, сколь бы трудно ни было его мыслить, его следует держать в уме. В определенном смысле вещи, взятые в их материальности, делим на части, и одна часть отличается от другой; в столь же определенном смысле восприятия вещей, взятые в их идеальности, неделимы, у них нет частей» (Alain. Quatre-vingt-un chapitres. P. 118). Но в этом случае рассмотрение, которому их подвергнет разум и в ходе которого он каждую вещь будет определять в отношении к другой, будет иметь мало общего с истинной субъективностью, заимствуя слишком многое от вещей, взятых самими по себе. Восприятие не выводит величину дерева из величины человека
76
полностью упраздняет это понятие, можно надеяться, что в этом новшестве вырисовывается новый тип рефлексии. На уровне психологии критика «гипотезы постоянства» означает только то, что мы отказываемся считать суждение фактором объяснения в теории восприятия. Как можно думать, что восприятие расстояния выводится из кажущейся величины объектов, из несходности впечатлений на сетчатке, из аккомодации хрусталика, из схождения глаз, что восприятие
77
рельефной поверхности выводится из различия между образами, которые предоставляются правым и левым глазом, коль скоро, если держаться феноменов, ни один из этих элементов не присутствует в сознании с достаточной ясностью и, следовательно, нет и не может быть рассуждения там, где отсутствуют предпосылки? Однако критика, которой подвергают интеллектуализм психологи, есть не что иное, как его вульгаризация. Ее, как и сам интеллектуализм, необходимо перевести в план рефлексии, где философ стремится не разъяснять восприятие, но с ним совпадать и его понимать. Здесь критика гипотезы постоянства и обнаруживает, что восприятие не есть акт разумения. Стоит мне посмотреть на пейзаж вверх ногами, и я ничего в нем уже не понимаю. Но ведь «верх» и «низ» имеют для разумения лишь относительный смысл, для разумения не может быть абсолютным препятствием расположение пейзажа. Для разумения квадрат всегда будет квадратом — безотносительно к тому, стоит он на основании или вершине. Но для восприятия, если он стоит на вершине, все будет иначе. «Парадокс симметричных объектов» противопоставлял логицизму оригинальность перцептивного опыта. Необходимо вернуться к этой идее и расширить ее: есть некое значение воспринимаемого, которому ничто не соответствует в мире разумения, некая перцептивная среда, которая не является еще объективным миром, перцептивное бытие, отличное от бытия уже определенного. Все дело в том, что психологи, занимаясь описанием феноменов, не замечают обычно философской направленности своего метода. Они не видят того, что возвращение к перцептивному опыту, если оно является последовательным и радикальным, опровергает любые формы реализма, то есть любые формы философии, которые оставляют почву сознания и принимают за данное один из его видов, — что истинный изъян интеллектуализма состоит в том, что определенный мир науки он считает единственной данностью, что этот упрек тем более применим и к психологии, поскольку она помещает перцептивное сознание в среду совершенно законченного мира, что критика гипотезы постоянства, если довести ее до конца, и обретает значение настоящей «феноменологической редукции».1 Gestalttheorie прекрасно показала, что так называемые знаки расстоя-
1 См.: Gurwitsch. Recension du «Nachwort zu meiner Ideen» de Husserl // Deutsche Literaturzeitung. 1932. S. 401 и след.
78
ния - кажущаяся величина объекта, число отделяющих нас от него объектов, разброс впечатлений на сетчатке, уровень аккомодации и схождения — известны лишь для аналитического или осознающего себя восприятия, которое отворачивается от объекта, обращаясь к способу его представления, из чего следует, что в восприятии расстояния мы обходимся без этих опосредующих звеньев. Проблема в том, что она из этого делает вывод, будто телесные впечатления или находящиеся в поле восприятия объекты, не будучи знаками или разумными основаниями нашего восприятия расстояния, суть не что иное, как его причины.1 Таким образом, мы возвращаемся к экспликативной психологии, от идеала которой Gestalttheorie так и не смогла отказаться,2 поскольку, являясь именно психологией, она не могла порвать с натурализмом. Но в этом она и изменяла своим описаниям. Субъект с парализованным глазодвигательным аппаратом видит, как объекты перемещаются влево, когда, как ему кажется, он влево поворачивает свои глаза. Классическая психология утверждает, что восприятие рассуждает: глаз, как кажется, сместился влево, но поскольку впечатления на сетчатке ничуть не изменились, следует полагать, что влево скользнул весь пейзаж, удерживая эти впечатления на прежнем месте в глазу. Gestalttheorie говорит о том, что восприятие положения объекта обходится без посредничества сознания тела: мне неведомо, что впечатления на сетчатке остались в неподвижности, я просто вижу, как пейзаж перемещается влево. Но ведь сознание не ограничивается тем, что воспринимает как нечто готовое иллюзорный феномен, порожденный вне его какими-то физиологическими причинами. Дабы иллюзия имела место, необходимо, чтобы у субъекта было намерение посмотреть влево, чтобы он подумал, что перемещает свои глаза. Иллюзия в отношении собственного тела порождает кажимость движения в объекте. Движения собственного тела конечно же обогащены известным перцептивным значением, образуя с внешними объектами столь тесно связанную систему, что восприятие внешнего не может не «учитывать» перемещений перцептивных органов, находя в них если и не собственно объяснение, то, по крайней мере, мотив произошедших в зрелище изменений, будучи, следовательно,
1 Ср., например: Guillaume. Traite de Psychologie, chap. IX: La Perception de l'Espace. Paris, 1943. P. 151.
2 Ср.: Merleau-Ponty. La Structure du Comportement. P. 178.
79
в состоянии сразу же их понять. Когда я намереваюсь посмотреть влево, движение взгляда как бы несет в себе естественное объяснение колебаний в зрительном поле: объекты остаются на прежних местах, но сначала чуть колеблются. Такое следствие идет не от знания, оно является частью естественных перестановок в психофизическом субъекте, оно, как мы увидим в дальнейшем, является своего рода приложением к нашей «телесной схеме», его следует считать имманентным значением перемещения «взгляда». Когда оно отсутствует, когда мы сознаем, что передвигаем глаза, а само зрелище этим никак не затронуто, данный феномен, обходясь без особой дедуктивной операции, выражается в кажущемся перемещении объекта влево. Взгляд и зрелище как бы привязаны друг к другу, ничто не может их разъединить, иллюзорное перемещение взгляда захватывает и зрелище, скольжение последнего есть, в сущности, не что иное, как его закрепленность на кончике якобы передвигающегося взгляда. Таким образом, неподвижность впечатлений на сетчатке, равно как и повреждение глазодвигательного аппарата не могут быть объективными причинами иллюзии и привносить ее как нечто готовое в сознание. В еще большей степени намерение переместить глаза и покорность зрелища этому движению не могут быть предпосылками или разумными основаниями иллюзии. Речь идет о ее мотивах. Равно как объекты, что находятся между мной и тем объектом, на который я смотрю, воспринимаются не сами по себе; тем не менее они воспринимаются, и у нас нет никаких оснований не считаться с той ролью, которую играет это второстепенное восприятие в нашем видении расстояния, ибо если чем-то заслонить находящиеся в поле зрения объекты, кажущееся расстояние сразу же заметно сократится. Эти заполняющие пространство объекты и кажущееся расстояние не связаны причинно-следственными отношениями. Стоит их снова открыть, и мы увидим, как эти объекты будут порождать само удаление. В этом и сказывается безмолвный язык, на котором с нами говорит восприятие: объекты, находящиеся в поле зрения, в этом естественном тексте, «хотят сказать» о большем расстоянии. Но речь не идет об одной из тех связей, которые хорошо известны объективной логике, или логике конституированной истины: ибо нет никакого разумного основания для того, чтобы колокольня выглядела более маленькой и более удаленной в тот момент, когда я лучше могу рассмотреть отделяющие мен
80
от нее склоны и поля. Нет никакого разумного основания, зато есть мотив. Именно Gestalttheorie заставила нас сознавать эти напряжения, которые наподобие силовых линий пересекают зрительное поле и систему «собственное тело — мир», наполняя ее смутной и магической жизнью, навязывая ей всевозможные сплетения, извивы, вспученности. Разброс впечатлений на сетчатке, число находящихся в поле зрения объектов действуют не как обычные объективные причины, извне определяющие мое восприятие расстояния, и не как разумные основания, которые могли бы его обнаружить. Они ведомы ему в завуалированных, бессловесных формах, они оправдывают его какой-то безмолвной логикой. Gestalttheorie, однако, не достает для выражения этих перцептивных отношений некоей категориальной новизны: она допускает сам принцип, применяет его в анализе частных случаев, но не хочет видеть того, что для точного описания феноменов необходима настоящая реформа разумения, что необходимо поставить под вопрос объективное мышление классической логики и философии, приостановить действие категориального отношения к миру, поставить под сомнение — в картезианском смысле — так называемые очевидности реализма, словом, осуществить подлинную «феноменологическую редукцию». Объективное мышление, которое соотносится с универсумом, а не с феноменами, знать ничего не хочет, кроме альтернативных понятий, исходя из действительного опыта оно выводит взаимоисключающие понятия: понятие протяженности, то есть абсолютной внеположности частей, и понятие мышления, то есть сосредоточенного в себе бытия, понятие звучащего знака, то есть физического феномена, произвольно связанного с некоторыми видами мышления, и понятие значения, то есть абсолютно прозрачной для себя мысли, понятие причины, то есть чего-то внешнего по отношению к ее следствию, и понятие разумного основания, то есть соприродного образованию феномена закона. Но ведь восприятие собственного тела и восприятие внешнего дают нам, как мы только что видели, пример не-тетического сознания, то есть сознания, не обладающего полностью определениями своих объектов, осознание жизненной логики, которая не осознает самое себя, и осознание некоего имманентного значения, которое не является прозрачным для самого себя и познается только в столкновении с некоторыми естественными знаками. Такие феномены не даются объективному мыш-
81
лению, вот почему Gestalttheorie, остающаяся, как л всякая психология, пленницей «очевидностей» науки и мира, вынуждена делать выбор лишь между разумным основанием и следствием, вот почему критика интеллектуализма в ее устах сводится к реставрации реализма и каузального мышления. Феноменологическое понятие мотивации, напротив, является одним из тех «подвижных»1 концептов, которые необходимы для возвращения к феноменам. Один феномен дает ход другому — не в силу объективной эффективности, связывающей, например, природные явления, но в силу предлагаемого им смысла, — есть нечто такое, что направляет поток феноменов, определенно не находя себе места ни в одном из них, своего рода действующая причина. Так, намерение посмотреть налево и подчинение зрелища взгляду мотивируют иллюзию движения в объекте. По мере того как мотивированный феномен обретает реальность, обнаруживается его внутреннее отношение с феноменом мотивирующим, он не просто его сопровождает, он его объясняет, позволяет понять, словно бы предшествовал своему собственному мотиву. Так, находящийся на расстоянии объект и его физическая проекция на сетчатке объясняют разброс впечатлений и благодаря ретроспективной иллюзии, если, соглашаясь с Мальбраншем, говорить о естественной геометрии восприятия, мы заведомо вносим в восприятие построенную на нем науку и теряем из виду исходное отношение мотивации, где расстояние появляется до всякой науки — не из суждения о «двух впечатлениях», ибо они численно еще не различаются, но из самого феномена «шевеления», из сил, которые населяют это начинание, ищут его согласованности и наибольшей определенности. Картезианская доктрина не считает эти описания философскими: их соотносят с областью нерефлексивного, посему они не могут превратиться в рассуждения, как и любая психология не в состоянии принести ничего истинного рассудку. Чтобы полностью их оправдать, надлежало бы показать, что в восприятии сознание никоим образом не может перестать быть сознанием, то
1 «Flieszende». См.: Husserl. Erfahrung und Urteil. S. 428. Только в последние годы сам Гуссерль полностью осознал, что же такое возвращение к феноменам, и незаметно порвал связи с философией сущностей. Так, он лишь тематизировал и дал объяснение приемам анализа, которыми пользовался уже давно, например, тому же понятию мотивации, которое встречается у него еще до «Ideen».
82
есть фактичностью, равно как не может полностью сознавать свои действия. Стало быть, признание феноменов подразумевает в конечном счете новую теорию рефлексии и новое cogito.1
1 См. ниже, часть III. В психологии формы практиковалась своего рода рефлексия, теория которой опиралась на феноменологию Гуссерля. Правы ли мы в том, что в критике «гипотезы постоянства» находим некую неявную философию? Понятно, что здесь перед нами не стоит задача исторического рассмотрения, отметим тем не менее, что родство Gestalttheorie и феноменологии подтверждается определенными внешними обстоятельствами. Ведь не случайно, что Кёлер считает предметом психологии «феноменологическое описание» (Ueber unbemerkte Empfindungen und Urteilstauschungen. S. 70); что Коффка, ученик Гуссерля, соотносит с этим влиянием ведущие идеи своей психологической теории и стремится доказать, что критика психологизма не затрагивает Gestalttheorie (Koffka. Principles of Gestalt Psychology. P. 614—683), ибо Gestalt является не физическим явлением вроде впечатления, но некоей целостностью, характеризующейся собственным формообразовательным законом; что, наконец, поздний Гуссерль, по-прежнему не признающий логицизма, который он критиковал одновременно с психологизмом, вновь берет на вооружение понятие «конфигурации» и даже Gestalt (ср.: Husserl. Die Krisis der europaischen Wissenschaften und die transcendentale Phanomenologie. I. Beigrade, 1936. S. 106). Правда и то, что критика натурализма и причинно-следственного мышления не была в Gestalttheorie сколько-нибудь радикальной и последовательной, как это можно заметить по ее наивно реалистической теории познания (ср.: Merleau-Ponty. La Structure du Comportement. P. 180). Gestalttheorie не хочет видеть, что психологический атомизм — это всего лишь частный случай более общего предрассудка — предрассудка относительно детерминированного бытия, или мира, вот почему она забывает о своих наиболее значимых описаниях, когда стремится оснастить себя теоретическим костяком. Ей нечего поставить в упрек лишь в срединных моментах рефлексии. Когда же она хочет мыслить на основе своих анализов, сознание предстает в ней, в противоречии с ее же принципами, как набор «форм». Этого достаточно для оправдания критики, которой Гуссерль подвергал теорию Формы и всю психологию (Husserl. Nachwort zu meinen «Ideen» // Jahrb. f. Phil. u. Phanomenol. 1913), когда он еще противопоставлял факт и сущность и не дошел до идеи исторического конституирования, когда, следовательно, он утверждал, что между психологией и феноменологией существует, скорее, разрыв, чем родство. В другой работе (Merleau-Ponty. La Structure du Comportement. P. 280) мы уже приводили текст Е. Финка, где равновесие восстанавливается. Основным же является вопрос об отношении установок трансцендентальной и естественной, он будет разрешен в последней части, где рассматривается трансцендентальное значение времени.
83
IV. ФЕНОМЕНАЛЬНОЕ ПОЛЕ
Теперь понятно, чему посвящены следующие главы. «Чувствование» снова стало для нас вопросом. Эмпиризм лишил его всякой таинственности, сведя к освоению качества. Это стало возможным благодаря удалению от обычного его понимания. Как правило, в обыденном опыте различаются «чувствование» и «познание», причем это различие не является различием между качеством и понятием. Богатое понятие чувствования использовалось еще романтиками и, к примеру, Гердером. Оно обозначает у них опыт, в котором нам даются не «мертвые» качества, но активные свойства. Для видения лежащее на земле деревянное колесо не есть то же самое, что колесо нагруженное. Тело, находящееся в покое, не есть для видения то же самое, что тело, в котором уравновешивается взаимодействие противоположных сил.1 Ребенок, обжегшись, иначе смотрит на огонек свечи, тот уже не привлекает его, но, наоборот, буквально отталкивает.2 Видение проникается неким смыслом, который определяет его функцию в картине мира и нашем существовании. Чистое quale* существует для нас лишь тогда, когда мир является чистым зрелищем, а собственное тело — неким познаваемым непредвзятым разумом механизмом.3 Чувствование, напротив, обогащает всякое качество жизненной ценностью, с самого начала его схватывает в его значении для нас, для этой грузной массы, каковой является наше тело, вот почему оно всегда соотносится с телом. Проблема заключается в том, чтобы понять эти
1 Koffka. Perception, an Introduction to the Gestalt Theory. P. 558—559.
2 Koffka. Mental Development // Psyhologies of 1925. Worcester, 1928.
3 Scheler. Die Wissensformen und die Gesellschaft. S. 408.
84
необычные отношения, которые завязываются между различными сторонами пейзажа или между пейзажем и мной, то есть воплощенным в нем субъектом, и благодаря которым объект восприятия может стать сценой или imago* целого отрезка жизни. Чувствование есть не что иное, как это жизненное сообщение с миром, которое делает для нас мир привычным местом нашей жизни. Именно ему объект восприятия и воспринимающий субъект обязан своей плотностью. Чувствование — это своего рода интенциональная ткань, и усилие познания будет направлено на то, чтобы ее расплести. Проблема чувствования возвращает нас к проблеме ассоциации и пассивности. Последние перестали быть проблемами, поскольку классические философы то понижали, то возвышали их, считали их то всем, то ничем; порой ассоциация понималась как обычное фактическое сосуществование, порой ее выводили из умственного построения, порой пассивность перемещалась от вещей к разуму, порой рефлексивный анализ видел в ней деятельность рассудка. Эти понятия наполнятся смыслом, если мы будем отличать чувствование от качества: тогда ассоциация или, скорее, «согласие» в кантианском смысле, окажется центральным феноменом перцептивной жизни, ибо представляет собой построение некоей значимой совокупности вне какой бы то ни было идеальной модели, в этом случае различие перцептивной и понятийной жизни, пассивности и спонтанности уже не стирается в рефлексивном анализе, ибо единичность ощущения уже не вынуждает нас выискивать принцип всеобщей согласованности в какой-то связующей активности. Наконец, вслед за чувствованием необходимо дать новое определение и разумению, поскольку общая связующая функция, которую признает за ним в конечном счете кантианство, свойственна, выходит, любой интенциональной жизни и потому ее уже недостаточно для его определения. Мы постараемся показать восприятие как инстинктивную инфраструктуру, в то же время — как выстроенную разумом суперструктуру. Как говорит Кассирер, эмпиризм, урезая восприятие сверху, урезал его и снизу: впечатление лишается как инстинктивного и аффективного смысла, так и идеального значения. Можно было бы добавить, что, урезая восприятие снизу, трактуя его как знание и забыва
1 Cassirer. Philosophie der Symbolischen Formen. T. III: Phanomenologie der Erkenntnis. S. 77—78.