Часть 4.
VIII. История и психологи
Рассматривая, таким образом, естествознание и историю как формальную
противоположность, мы должны сказать следующее: в то время как
естествознание, если отвлечься от уже упомянутых немногих исключений,
стремится охватить в своих понятиях множество, даже подчас необозримое
количество различных процессов, историческая наука стараетс
приспособить свое изложение к одному от всех других отличному объекту,
который она исследует, будь это личность, целое столетие, социальное или
религиозное движение, народ или что-либо иное. Этим она желает ближе
познакомить слушателя или читателя с тем единичным явлением, которое она
имеет в виду. Естествознание же, наоборот, тем лучше объяснит часть
действительности, чем общее будет то понятие, посредством которого оно
ее изобразит, чем яснее удастся выразить то, что частное явление имеет
общего с целокупностью природы, и чем более содержание общего поняти
отдалится от содержания единичного объекта в его индивидуальности.
Уже из этой формальной противоположности природы и истории можно
вывести целый ряд важных для методологии следствий. Однако мы
ограничимся здесь одним пунктом, который особенно часто подвергалс
обсуждению. Уже из сказанного выше должно было стать ясным, какое
значение может иметь наука об общей душевной жизни, т. е. психология,
для исторической науки, пункт, в котором, собственно, не должно было бы
быть разногласий между всеми, не желающими превращать историю в
генерализирующее естествознание, и который вместе с тем имеет решающее
значение для вопроса, по какому основанию науки делятся на
естествознание и науки о духе.
Мы знаем, что исторические науки, исследуя культурные процессы, почти
всегда имеют дело также и с психической жизнью, и поэтому называть
историю наукой о духе - не безусловно уже ложно. На этом основании часто
говорится, что историки должны быть хорошими "психологами". Однако они
обычно не обращают внимания на научную психологию, хотя, казалось бы,
что, интенсивнее занявшись ею, они стали бы тем самым еще лучшими
"психологами". Эта аргументация кажется весьма убедительной, и
несомненно благодаря ей мнение об основополагающем значении психологии
для истории пользуется столь широким распространением.
Но если присмотреться ближе, то нетрудно будет найти, что, как это
часто бывает у особенно популярных теорий, убедительностью своей [79]
этот взгляд обязан многозначности своего лозунга. Мы называем не только
историков, но и поэтов и художников "психологами", совершенно
справедливо предполагая, что и они должны быть для выполнения своих
целей "знатоками людей". Но та "психология", которую изучают художники,
имеет, конечно, с абстрактной наукой о психической жизни общим только
название, и никто не порекомендует поэту заняться научной психологией,
для того чтобы таким образом усовершенствоваться в поэтическом
искусстве. Искусство стремится постигнуть психическую жизнь не
понятиями, но, поскольку это возможно, интуитивно, для того чтобы с
помощью совсем иных, нежели научные, средств поднять ее в сферу
всеобщего значения; так что художественная способность
"психологического" понимания людей, во всяком случае, совершенно не
зависит от знания научной психологии.
То же самое относится и к "психологии", с которой имеют дело
историки, как бы она вообще ни отличалась от психологии художника. Можно
даже сказать, что эта психология отстоит от генерализирующей науки о
психической жизни по возможности еще дальше, чем психология художника,
потому что она всецело направлена на единственное и особое. Поэтому нет
ничего удивительного в том, что мы находим значительных "психологов"
среди историков уже в те времена, когда еще не существовало научной
психологии и даже не было еще современного понятия психического. В этом
случае Фукидида, например, мы можем тоже причислить к "психологам". Но
если даже Вундт (1), который в особенности настаивает на
основополагающем значении психологии для "наук о духе", аттестует
Фукидида как историка, "могущего даже для позднейших времен служить
образцом психологического понимания исторического процесса", то это факт
несомненно весьма знаменательный. Его значение не может быть ослаблено
даже указанием Тённиса (2) на то, что такие историографы, как Полибий,
Тацит, а из новых Юм, Гиббон, И. Мюллер, Тьерри, Гервинус, были, с точки
зрения их века, учеными-психологами, ибо если это и верно, то показывает
лишь то, что психология их века не повредила этим историкам. Психологи
названных ученых считается в настоящее время в науке устарелой и даже
неверной. Не вследствие, но вопреки их психологии они стали
значительными историками. На самом деле у большинства историков
принимавшаяся ими психологическая теория играла незначительную роль в их
исторической работе, и даже независимо от этого было бы в интересах
методологии крайне желательно (ибо, действительно, большинство
позднейших историков с точки зрения их "психологических" познаний
принципиально мало чем отличаются от Фукидида) тщательно отделять их
"психологию" единичного и индивидуального, в том смысле, как мы,
например, говорим о психологии Фридриха Вильгельма IV или психологии
крестовых походов, от пользующейся генерализирующим методом научной
психологии, обозначив ее особым термином; в случае же если
-----------------------------------------------------------(1) Logik. 3.
Aufl. Bd. III. Logik der Geisteswissenschaften, 1908. S. 2.
(2) Zur Theorie der Geschichte. 1902. "Archiv fur systemat.
Philosophie". Bd. VIII. [80] неудобно отказаться от слова "психология",
то, имея в виду общую противоположность природы и истории, называть ее
хотя бы "исторической психологией".
По существу получится тогда следующее: объяснение жизни души в общих
понятиях есть наука. Наоборот, "историческая психология", т. е.
понимание отдельных людей или определенных масс в определенную эпоху, не
есть еще сама по себе наука. Может быть, научная психология и в
состоянии усовершенствовать историческую, но эта последняя никогда не
сможет быть заменена генерализирующей наукой о психической жизни. Ибо
если бы какой-нибудь психологической теории удалось подвести всю
психологическую жизнь под общие понятия, то все же этим отнюдь не было
бы дано знания единичных индивидуальных явлений. Мы объясняем
психологически природу психического бытия тем, что ищем общие ему законы
или какие-нибудь другие общие понятия, в истории же психическую жизнь мы
познаем "психологически" тем, что, насколько это возможно, переживаем
заново (nacherleben) ее индивидуальное течение; но этим мы, самое
большее, приобретаем лишь материал для исторического изложения, но не
историческое понятие соответствующего объекта. Простое психологическое
"переживание" не есть еще наука, и его нельзя также в целях
исторического познания оформлять генерализирующим образом. Если ясно
осознать это, то нельзя уже будет считать самим собой разумеющимся, что
историк для выработки своего "психологического" понимания должен изучать
научную, т. е. генерализирующую, психологию, и тогда уже будет
совершенно невозможно полагать основу исторических наук в пользующейс
общими понятиями науке о психической жизни в том смысле, в каком
механика является основой естественных наук в мире физическом (1). Это
не значит, что между генерализирующей научной психологией и исторической
наукой нет никакой связи, и на это я хотел бы обратить особое внимание,
так как мои взгляды неоднократно толковались в том смысле, будто бы
отрицаю возможность для историка научиться чему-нибудь у научной
психологии. Это мне даже никогда не приходило в голову. Наоборот, я уже
раньше категорически указал на то, что
"психологи-----------------------------------------------------------(1)
Совершенно аналогичное мнение встречаю я также у одного психолога. Карл
Марбе пишет в своей рецензии на книгу Эрнста Эльстера (Ernst Elster.
"Prinzipien der Literaturwissenschaft") следующее: "Именно то
обстоятельство, что нет возможности без затруднения подвести под
психологические понятия те объекты, которые интересуют историка
литературы, могло бы показать автору, что, по крайней мере в его смысле,
нельзя психологию сделать полезной для науки о литературе. Современный
психолог старается понять духовную жизнь как комплекс простых элементов
и фактов. Но такое разложение психического не пригодно для историка
литературы. Он хочет пережить и понять определенную часть духовной жизни
человечества в ее сложности". Это хорошо сказано, и я могу только
радоваться, что Марбе, заявивший в рецензии на мою книгу "Границы
естественно-научного образования понятий", что он не может "ни в одном
существенном пункте" согласиться со мной, подошел ко мне все-таки столь
близко, ибо различие, лежащее в основе его приведенных выше положений,
подробно изложено мною в моей книге в качестве ее очень "существенного
пункта" и явно применено в ней к проблеме взаимоотношения психологии и
исторической науки. [81] ческое" понимание прошлого, происходящее обычно
без научных психологических знаний, может быть, несмотря на это,
усовершенствовано генерализирующей психологией. В какой мере это
возможно, этого нельзя решить на основании логических соображений, и нет
никакого смысла взвешивать различные возможности, прежде чем история не
будет действительно теснее, чем раньше, связана с научной психологией. В
интересах логического понимания проблемы мы лучше всего предположим
максимум использования историком психологических знаний; тогда мы
увидим, что психология сможет сделать для истории и что нет.
Резко отделив генерализирующий метод психологии от
индивидуализирующего метода истории, попробуем построить теперь максимум
мыслимой для обеих наук связи. Изображение индивидуального тоже не может
обойтись без общих понятий или по крайней мере без общих элементов
понятия: последние составные части всякого научного изложения должны
быть, как мы уже раньше упомянули, общими. Следовательно, и понятие
исторической индивидуальности составлено сплошь из общих элементов,
способом, к которому мы еще вернемся впоследствии. Это не следует
понимать так, будто бы индивидуальность действительности сама есть лишь
сочетание общих элементов, что привело бы нас, как мы тоже уже указывали
раньше, к платонизирующему реализму понятий. Речь идет исключительно о
научном изображении индивидуальности и об использовании общих элементов
для этой цели, последнее же важно потому, что историк при этом большей
частью обращается к общим словесным значениям, которые бессознательно
возникли в нас и усваиваются нами вместе с языком до занятия наукой.
Можно было бы возразить, что эти донаучные "понятия" неточны и
неопределенны и потому, собственно говоря, не являются понятиями и что
историческая наука, следовательно, должна сделаться научнее по мере
того, как ей удастся заменить донаучные общие словесные значения,
используемые ею для изображения индивидуальных исторических процессов,
научными понятиями. Последние же она должна позаимствовать у психологии.
Таким образом, противоположность генерализирующего и
индивидуализирующего образования понятий была бы не тронута, но также и
значение психологии для исторической науки не подлежало бы уже сомнению.
Это действительно показывает, что психология может стать
вспомогательной наукой истории, но необходимо еще точно установить
значение этого результата для наукознания. Сначала, чтобы быть
последовательным, нужно будет несколько расширить эти соображения.
Историк отнюдь не ограничивается изображением психической жизни. Люди, о
которых он говорит, обладают также и плотью и определяются поэтому
влиянием окружающей их материальной среды. Не приняв во внимание
материальную среду, мы не поймем ни одного исторического описания, и
материальное в его индивидуальности может в историческом смысле стать
даже очень важным. Отсюда следует, что психология далеко не единственна
генерализирующая наука, могущая иметь для истории вспомогательное
значение. [82]
Если, например, в истории какого-нибудь сражения мы узнаем, что
солдаты до боя должны были проделать многодневный поход, что они
вследствие этого устали и не могли надлежащим образом сопротивлятьс
напавшим на них в физическом отношении более свежим войскам, или если
рассказывается, что осажденный город, у которого был отрезан всякий
подвоз припасов, смог продержаться только определенное время, ибо голод
изнурил людей, так что под конец уже невозможно было защищаться, - то
историк при изображении этих событий будет точно так же пользоватьс
сплошь общими словесными значениями, относящимися к материальным
процессам, причем в большинстве случаев он ими опять-таки владел еще до
того, как начал заниматься наукой. Поэтому здесь тоже придется сказать,
что, используя в целях изображения единичных процессов подобные общие
понятия, он с точки зрения физиологии поступает неточно и неопределенно.
Чтобы стать научно "точным", ему следовало бы привлечь сюда также и
физиологию усталости и питания, ибо только таким образом ему удалось бы
заменить донаучные понятия строго научными.
От изложенного выше мнения о необходимости в целях большей научности
истории пользоваться данными психологии, это требование принципиально,
конечно, ничем не отличается. И все-таки оно будет, пожалуй, далеко не
столь очевидным. В чем же дело? Может быть, в том, что физиология как
наука гораздо совершеннее психологии и что поэтому здесь сразу
становится ясным, как мало историку, как таковому, могут помочь поняти
генерализирующих наук?
Понятия эти для него всегда только средства и никогда не цель.
Поэтому легко может показаться, что цели можно достигнуть и без "точных"
средств. Так, несомненно, и обстоит дело в рассмотренных нами примерах.
Если бы результат этот подлежал обобщению, то можно было бы
предположить, что надежды, возлагаемые на психологию для истории,
покоились, в сущности, на том, что эта наука до сих пор еще очень мало
исследовала встречающиеся в истории виды душевных явлений и что именно
окутывающий их еще психологический туман окрыляет фантазию перспективой
различных возможностей. Тогда следовало бы сказать: если бы
генерализирующая психология достигла в исследовании психических законов,
имеющих значение для исторически существующей жизни, той же ступени
совершенства, что и физиология в объяснении усталости и голода, то
данные ее, быть может, показались бы для истории столь же лишенными
значения, как и данные физиологии.
Мы пришли бы тогда к следующему результату: в большинстве случаев
историку, чтобы достигнуть своих целей, т. е. изображения своего объекта
в его индивидуальности и особенности, вполне достаточно того знани
общих понятий, которым он располагает еще в своей донаучной стадии.
Естественно-научная точность элементов его понятий, имеющая решающее
значение в генерализирующих науках, лишена для него, преследующего
совсем иные цели, какой бы то ни было ценности. Возможно даже, что он
найдет, что его донаучное общее [83] знание гораздо увереннее руководит
им, нежели всякие физиологические теории, ибо для всех разделяющих с ним
это знание изложение его будет гораздо доступнее с его помощью, нежели с
помощью научных понятий.
Но, как сказано, мы отнюдь не отрицаем того, что
научно-психологические теории могут оказывать на историю благотворное
влияние, как бы мало сами историки ни ощущали в нем потребность. Оно
столь же возможно, как и употребление в истории понятий физиологии,
химии или какой-нибудь другой естественной науки для более точного
описания исторических процессов. Пожалуй, можно было бы даже указать
определенные области, при изложении которых история не смогла бы
обойтись без общих понятий. Генерализирующая наука может стать особенно
необходимой в тех случаях, когда объект, о котором идет речь, сильно и в
непонятном для нас направлении отличается от того, что нам известно из
донаучного знания, вследствие чего нет общих схем его понимания. На этом
основании можно, например, с полным правом указать на то, что историк,
описывая Фридриха Вильгельма IV, нуждается в психологических знаниях,
так как психическая жизнь душевнобольного слишком чужда для него, чтобы
он вообще мог понять ее и ясно изобразить в понятиях. Таким образом,
генерализирующие теории смогут при случае стать важными вспомогательными
науками для истории; при этом, конечно, принципиально нельзя провести
границы их применению, так что весьма возможно, что в будущем в
исторической науке естественно-научные, т. е. научно-генерализирующим
методом образованные, понятия будут играть при изложении единичных и
индивидуальных явлений гораздо большую роль и будут применяться более
удачно, нежели теперь, когда они - стоит только вспомнить различение
Лампрехтом индивидуально-психологического и социально-психологического
метода - вносят больше сумбура, чем приносят пользы.
Но для логической классификации наук, обязанной всегда иметь в виду
не средства, но цели наук, это все не имеет никакого принципиального
значения. Это касается лишь большей или меньшей "точности" элементов, из
которых история построит свои индивидуализирующие понятия, и сколько бы
историки ни пользовались генерализирующими науками, эти последние
никогда не будут для историка основными в том смысле, в каком, например,
механика является основой генерализирующих наук материального мира. Они
решительно ничего не смогут сказать ему о принципе его
индивидуализирующего образования понятий, т. е. о способе, каким он
соединил эти элементы в собственно исторические понятия. История как
наука отнюдь не имеет своей целью повествовать об индивидуальности любых
вещей или процессов в смысле их простой разнородности. Она тоже
руководствуется определенными точками зрения, опираясь на которые она и
пользуется своими донаучными или научно точными элементами понятий, и
эти точки зрения она не сможет позаимствовать ни у психологии, ни у
другой какой-нибудь генерализирующей науки. Данное обстоятельство вполне
определяет отношение психологии к истории. Все прочее для логики имеет
второстепенное значение.
Отсюда ясно также, что одного понятия индивидуализирующего метода,
характеризовавшего для нас до сих пор историю, недостаточно. [84]
Для того чтобы разделить науки на две большие группы, мы должны
связать с формальными также и материальные различия. Противоположность
чисто логических понятий природы и истории ясно показывает только
несостоятельность традиционного взгляда, по которому все научные поняти
общи, а история поэтому там, где она описывает психическую жизнь, есть
не что иное, как прикладная психология. В общем, однако, в
противоположность понятию генерализирования понятие индивидуализировани
дает нам лишь проблему и отнюдь не дает уже понятия научно-исторического
метода. Ибо, разумея под природой действительность, рассмотренную с
точки зрения общего, мы уже имеем вместе с тем принцип образовани
понятий для естественных наук. Напротив, называя историю
действительностью, рассматриваемой с точки зрения частного, мы еще
такого принципа не имеем, ибо в таком случае исторической науке пришлось
бы изображать подлежащую ее изучению индивидуальную действительность без
всякого принципа выбора, так, как она есть, а это означало бы, что
история должна давать копию действительности в строгом смысле этого
слова. Но эта задача, как мы видели, логически противоречива. И истори
тоже должна для образования понятий и для того, чтобы быть в состоянии
давать познание, проводить границы в беспрерывном течении
действительного бытия, превращая его необозримую разнородность в
обозримую прерывность. Каким образом сохраняется при этом
индивидуальность, мы еще не знаем. Возможно ли вообще
индивидуализирующее образование понятий? В этом заключается проблема
исторического метода. Таким образом, именно благодаря противоположению
генерализирующего и индивидуализирующего метода мы во всей ее трудности
схватываем основную проблему всего нашего исследования.
IX. История и искусство
Конечно, историческое образование понятий скорее, нежели
естественно-научное, можно сравнить с отображением действительности, и,
прежде чем перейти к изложению его принципа, мы остановимся также и на
этом пункте, вытекающем уже из чисто формального понятия истории. В
связи с ним стоит и оживленно обсуждавшаяся проблема отношения истории к
искусству, которой мы и коснемся здесь, поскольку это может быть важно
для нашей темы, что приведет нас вместе с тем к выяснению той роли,
какую наглядное представление (Anschauung) играет в исторической науке.
В научно еще не обработанной действительности, т. е. в разнородной
непрерывности, разнородность всякого объекта, которую мы называем также
его индивидуальностью, тесно связана с наглядностью и даже может быть
непосредственно дана нам только в наглядном представлении. Поэтому и
думают часто, что когда речь идет об изображении индивидуальности, то
этого лучше всего можно достигнуть посредством простой репродукции
индивидуального наглядного представления. Отсюда историк стремитс
воссоздать нам прошлое во всей его наглядной [85] индивидуальности, и
этого он достигает тем, что дает нам возможность как бы пережить прошлое
заново, в его индивидуальном течении. Хотя он, как вообще всякая наука,
и обязан пользоваться словами, имеющими общее значение и потому не
могущими никогда дать нам непосредственно наглядного образа
действительности, все же часто он будет стремиться вызвать в слушателе
или читателе и некоторое наглядное представление, которое по своему
содержанию далеко выходит за пределы совокупности содержания общих
словесных значений. Таким образом он посредством своеобразной комбинации
словесных значений будет стараться ориентировать фантазию в желательном
для него направлении, ограничивая до крайности возможность вариаций
воспроизводимых образов.
То обстоятельство, что при помощи наглядного образа фантазии можно
изобразить индивидуальность действительности, сразу объясняет нам,
почему историю так часто ставят в особенно близкое отношение к искусству
или даже прямо отождествляют с ним. Ибо эта сторона истории
действительно родственна художественной деятельности постольку,
поскольку и история и искусство стараются возбудить наше воображение с
целью воспроизведения наглядного представления. Но этим, однако, и
исчерпывается все родство между историей и искусством, и можно показать,
что значение искусства для сущности исторической науки очень не велико,
ибо, во-первых, чисто художественное наглядное представление
принципиально отличается от того, которое встречается в истории, а
во-вторых, с логической точки зрения наглядные элементы вообще могут
иметь в исторической науке только второстепенное значение.
Чтобы понять это, нужно выяснить сначала отношение искусства к
действительности. И искусство, несмотря на утверждения "реалистов",
также не может отображать или удваивать действительность, а производит
или совсем новый мир или, изображая действительность, по крайней мере
заново оформляет ее. Но это оформление покоится на принципах не
логического, а эстетического порядка. Следовательно, для истории (ибо в
науке эстетический фактор сам по себе никогда не может быть решающим)
целью изложения, стремящегося к наглядности, однако без эстетического
оформления, может быть только простое копирование действительности. Но
эта задача, как мы уже знаем, логически бессмысленна вследствие
необозримого и неисчерпаемого многообразия всякой разнородной
непрерывности, даже в самой ограниченной части действительности. Поэтому
утверждение, что история, давая нам наглядное представление, есть
искусство, ничего, собственно, не говорит.
К этому присоединяется еще нечто другое. Искусство, поскольку оно
только искусство, отнюдь не стремится давать наглядное представление во
всей его индивидуальности. Ему совершенно безразлично, похоже или нет
его создание на ту или иную индивидуальную действительность. Оно,
наоборот, стремится с помощью устанавливаемых эстетикой средств ввести
наглядное представление в сферу особого рода "всеобщности", которую мы
не можем здесь подробнее определить и которая, само собой разумеется,
принципиально отличается от всеобщности по[86] нятия. Основную проблему
эстетики можно сформулировать, пожалуй, как вопрос о возможности
всеобщего наглядного представления, чтобы тем самым оттенить ее
отношение к основной проблеме истории, заключающейся в возможности
индивидуальных понятий. В известном отношении художественна
деятельность даже прямо противоположна индивидуализирующему методу
историка, и уже потому не следовало бы называть историю искусством.
Чтобы уяснить себе это, лучше иметь в виду не такие художественные
произведения, как портреты, ландшафты или исторические романы, так как
все это - не только художественные произведения, и именно то, что они
являются также отображением единичной индивидуальной действительности,
эстетически не существенно. Мы сможем здесь даже совсем отвлечься от
того обстоятельства, что искусство изолирует изображаемые им объекты и
этим самым выделяет их из связи с остальной действительностью, тогда как
история, наоборот, должна исследовать связь своих объектов с окружающей
средой и с данной стороны поэтому тоже должна быть противопоставлена
искусству. Нам достаточно здесь будет указать на то, что специфически
художественная сущность портрета состоит не в его сходстве или
теоретической правдивости, точно так же как и эстетическая ценность
романа отнюдь не определяется соответствием его историческим фактам. Я
могу оценивать с художественной стороны оба указанных рода произведений
искусства, ничего не зная о том, совпадают ли они с изображаемой ими
действительностью. Поэтому если для сравнения с историей берутся такие
произведения искусства, причем их чисто художественный элемент не
отделяется от элементов, художественно индифферентных, то это может
внести только путаницу. Конечно, портрет похож на историческое
изложение, но исключительно теми своими сторонами, которые существенны
не в художественном, а в историческом отношении; это же до того очевидно
и само собой понятно, что вряд ли может быть особенно полезно дл
выяснения отношения искусства к истории.
Тем самым мы отнюдь не хотим отрицать того, что в непосредственной
целостной связи исторических и художественных элементов, как, например,
в портрете, кроется проблема, разрешение которой может иметь значение
также и для выяснения одной существенной стороны исторической науки.
Очень многие исторические труды, и именно наиболее замечательные из них,
представляют собой на деле художественные произведения в смысле в высшей
степени художественных и вместе с тем теоретически правдивых портретов.
Но, желая ясно представить себе сущность отношения истории к искусству,
необходимо сначала все же исходить из таких художественных произведений,
которые не имеют исторических элементов, и только тогда можно уже будет
спросить, каким образом художественное оформление и историческа
верность, т. е. эстетическая и теоретическая ценности, сочетаются в
портрете в целостное единство.
Разрешение этой проблемы не входит в нашу задачу. Мы можем
удовольствоваться полученным результатом, чтобы отвергнуть мысль о
логическом родстве истории с искусством. Если иметь в виду, что [87]
всякая действительность есть индивидуальное наглядное представление, то
отношение к ней наук и искусства можно выразить в следующей формуле.
Генерализирующие науки уничтожают в своих понятиях как индивидуальность,
так и непосредственную наглядность своих объектов. История, поскольку
она является наукой, точно так же уничтожает непосредственную
наглядность, переводя ее в понятия, но старается, однако, сохранить
индивидуальность. Искусство, наконец, поскольку оно не хочет быть не чем
иным, как искусством, стремится дать наглядное изображение, уничтожающее
индивидуальность как таковую или низводящее ее на задний план как нечто
несущественное. Итак, история и искусство стоят к действительности
ближе, чем естествознание, поскольку каждое из них уничтожает только
одну сторону индивидуального наглядного представления. Отсюда
относительная правомерность наименования истории "наукой о
действительности" и утверждения, что искусство реалистичнее
естествознания. Но искусство и история вместе с тем противоположны друг
другу, так как для одного существенным является наглядное представление,
для другой - понятие; сочетание же этих обоих элементов в некоторых
исторических трудах можно сравнить лишь с портретом, который в таком
случае, однако, надо рассматривать со стороны его не только
художественных качеств, но и сходства с оригиналом.
Что подобное соединение искусства и науки встречается во многих
исторических произведениях, не может подлежать, как уже сказано,
никакому сомнению. История иногда нуждается для изображени
индивидуальности в возбуждении фантазии как в средстве для представлени
наглядных образов. Но столь же несомненно, что это обстоятельство еще не
дает права называть историческую науку искусством. Сколько бы историк с
помощью художественных средств ни изображал индивидуальные образы, он
все же, уже потому, что образы эти всегда должны быть индивидуальными,
принципиально отличается от художника. Его изложение должно быть всегда
фактически истинным, а эта историческая правдивость не играет никакой
роли в художественном произведении. Скорее уж можно было бы сказать, что
там, где художник изображает действительность, он до известной степени
связан с истиной генерализирующих наук. Мы только до определенной
степени переносим несовместимость художественных образов с общими
понятиями, под которые первые подходят как экземпляры рода; именно
только до тех пор, пока художественное произведение вызывает еще в нас
представление об известной нам действительности. Однако развитие этой
мысли отвлекло бы нас слишком в сторону от нашей темы. Нам важно было
лишь выяснить независимость художественного творчества от исторической
фактичности.
Различие между историей и искусством станет еще более резким, если мы
вспомним, что наглядное представление об эмпирической действительности
во всякой науке вообще, а тем самым и в истории есть нечто
второстепенное или только средство к цели. Поэтому взгляд Виндельбанда,
что различие между естествознанием и историей состоит в том, что первое
ищет законы, а вторая - образы, вызывает сомнения. Этим [88] самым
совсем еще не затрагивается логически существенное различие. Если
понимать утверждение Виндельбанда буквально, то мы имели бы по меньшей
мере слишком узкое понятие истории, а вместе с тем был бы также
перемещен центр тяжести истории как науки. Очень часто история не ищет
образов, и если она это и делает в биографиях, то тем самым не дает еще
ключ к уразумению ее логической сущности. Нельзя даже вообразить
большего непонимания нашего положения, что история - индивидуализирующа
наука, чем отождествление его с утверждением, будто она представляет
собой сумму биографий и должна давать художественно законченные
портреты. Научный характер истории можно определить, лишь исходя из того
способа, каким она образует свои подчас совершенно ненаглядные понятия,
и логически понять ее можно только под углом зрения того, каким образом
она превращает наглядное представление в понятие.
Итак, формальный принцип истории, обосновывающий ее как науку, не
имеет ничего общего с принципами художественного творчества и поэтому
никоим образом не может быть заимствован у простого наглядного
представления. На этом основании и выражение "наука о действительности"
нужно употреблять с большой осторожностью. Старая альтернатива, по
которой история или изображает индивидуальности и тогда превращается в
искусство, или является наукой и тогда должна пользоватьс
генерализирующим методом, совершенно ложна. Прежде нежели вообще может
начаться та сторона деятельности истории, которая в указанной степени
родственна приемам художника, т. е. прежде чем история вообще может
окутать свои понятия наглядными представлениями, чтобы дать нам
возможность заново пережить прошлое и как можно более приблизить нас к
действительности, она должна знать, во-первых, какие из необозримого
числа объектов, составляющих действительность, призвана она изображать,
и, во-вторых, какие части из необозримого многообразия каждого
отдельного объекта для нее существенны, а для этого она, подобно
естествознанию, также нуждается в своем "априори", в своих предпосылках.
Только с помощью этого "априори" сможет она овладеть в своих понятиях
разнородной непрерывностью действительного бытия. Итак, сколько бы
история, обращаясь к фантазии, ни воссоздавала наглядных образов, в
самом наглядном материале истории напрасно стали бы мы искать рамки,
определяющие эту деятельность, точки зрения, обусловливающие связь и
расчленение материала, критерии того, что исторически значительно и что
нет, короче - все то, что составляет научный характер истории. Тем
менее, конечно, все это можно найти в искусстве. Историк может вполне
разрушить свои чисто научные задачи и без художественных средств, как ни
отрадно бывает, если художник в нем сочетается с ученым. Поэтому мы
должны поставить вопрос, каким образом возможна история как наука, если
ее целью является изображение единичного, особенного и индивидуального?
[89]
X. Исторические науки о культуре
Проблеме, о которой сейчас пойдет речь, мы дадим название проблемы
исторического образования понятий, так как под понятием, расшир
общепринятое словоупотребление, мы понимаем всякое соединение
существенных элементов какой-нибудь действительности. Подобное
расширение правомерно, как скоро стало ясным, что понимание не
равнозначно еще генерализированию. Итак, нам нужно теперь найти
руководящий принцип таких понятий, содержание которых представляет собою
нечто особенное и индивидуальное. От решения этой проблемы зависит не
только логический характер исторической науки, но в сущности и
оправдание деления на науки о природе и науки о культуре. Это деление
правильно, если, как я думаю, удастся показать, что то же самое понятие
культуры, с помощью которого мы смогли отделить друг от друга обе группы
научных объектов, сможет вместе с тем определить также и принцип
исторического, или индивидуализирующего, образования понятий. Таким
образом, нам теперь, наконец, предстоит показать связь между формальным
и материальным принципом деления и тем самым понять сущность
исторических наук о культуре.
Эта связь по своей основе проста, и лучше всего мы уясним себе ее
тогда, когда поставим вопрос, что представляют собой, собственно, те
объекты, которые мы не только желаем объяснить естественно-научным
образом, но и изучить и понять историческим, индивидуализирующим
методом. Мы найдем, что те части действительности, с которыми совсем не
связаны никакие ценности и которые мы поэтому рассматриваем в указанном
смысле только как природу, имеют для нас в большинстве случаев также
только естественно-научный (в логическом смысле) интерес, что у них,
следовательно, единичное явление имеет для нас значение не как
индивидуальность, а только как экземпляр более или менее общего понятия.
Наоборот, в явлениях культуры и в тех процессах, которые мы ставим к ним
в качестве предварительных ступеней в некоторое отношение, дело обстоит
совершенно иначе, т. е. наш интерес здесь направлен также и на особенное
и индивидуальное, на их единственное и не повторяющееся течение, т. е.
мы хотим изучать их также историческим, индивидуализирующим методом.
Тем самым мы получаем самую общую связь между материальным и
формальным принципом деления, и основание этой связи нам также легко
понятно. Культурное значение объекта, поскольку он принимается во
внимание как целое, покоится не на том, что у него есть общего с другими
действительностями, но именно на том, чем он отличается от них. И
поэтому действительность, которую мы рассматриваем с точки зрени
отношения ее к культурным ценностям, должна быть всегда рассмотрена
также со стороны особенного и индивидуального. Можно даже сказать, что
культурное значение какого-нибудь явления часто тем больше, чем
исключительная соответствующая культурная ценность связана с его
индивидуальным обликом. Следовательно, поскольку речь идет о значении
какого-нибудь культурного процесса для культурных [90] ценностей, только
индивидуализирующее историческое рассмотрение будет действительно
соответствовать этому культурному явлению. Рассматриваемое как природа и
подведенное под общие понятия, оно превратилось бы в один из
безразличных родовых экземпляров, место которого с равным правом мог бы
занять другой экземпляр того же рода; поэтому нас и не может
удовлетворить его естественно-научное, или генерализирующее, изучение.
Правда, последнее также возможно, так как всякая действительность может
быть рассматриваема генерализирующим образом, но результатом подобного
рассмотрения было бы, выражаясь опять словами Гёте, то, что "оно
разорвало бы и привело бы к мертвящей всеобщности то, что живет только
особой жизнью"*.
Эта связь между культурой и историей дает нам вместе с тем
возможность сделать еще один шаг дальше. Она не только показывает нам,
почему для культурных явлений недостаточно естественно-научного, или
генерализирующего, рассмотрения, но также и то, каким образом понятие
культуры делает возможным историю как науку, т. е. каким образом
благодаря ему возникает индивидуализирующее образование понятий,
создающее из простой и недоступной изображению разнородности
охватываемую понятиями индивидуальность. В сущности значение культурного
явления зависит исключительно от его индивидуальной особенности, и
поэтому в исторических науках о культуре мы не можем стремиться к
установлению его общей "природы", а, наоборот, должны пользоватьс
индивидуализирующим методом. Но и, с другой стороны, культурное значение
объекта опять-таки отнюдь не покоится на индивидуальном многообразии,
присущем всякой действительности и вследствие своей необозримости
недоступном никакому познанию и изображению, а также и с
культурно-научной точки зрения всегда принимается во внимание только
часть индивидуального явления, и только в этой части заключается то,
благодаря чему оно делается для культуры "индивидом", в смысле
единичного, своеобразного и незаменимого никакой другой
действительностью явления. То, что у него есть общего с другими
экземплярами его рода в естественно-научном смысле, например, если речь
идет об исторической личности, с "homo sapiens", а также все необозримое
количество его безразличных для культуры индивидуальных особенностей, -
все это не изображается историком.
Отсюда вытекает, что и для исторических наук о культуре
действительность распадается на существенные и несущественные элементы,
а именно на исторически важные индивидуальности и просто разнородное
бытие. Тем самым мы приобрели, по крайней мере в самой общей, хотя еще и
неопределенной форме, искомый нами руководящий принцип исторического
образования понятий, т. е. преобразования разнородной непрерывной
действительности при сохранении ее индивидуальности и особенности. Мы
можем теперь различать два рода индивидуального: простую разнородность и
индивидуальность в узком смысле слова. Одна индивидуальность совпадает с
самой действительностью и не входит ни в какую науку. Друга
представляет собою определенное понимание действительности и потому
может быть охвачена понятиями. [91]
Из необозримой массы индивидуальных, т. е. разнородных, объектов
историк останавливает свое внимание сначала только на тех, которые в
своей индивидуальной особенности или сами воплощают в себе культурные
ценности, или стоят к ним в некотором отношении. При этом из
необозримого и разнородного многообразия каждого отдельного объекта он
опять-таки выбирает только то, что имеет значение для культурного
развития и в чем заключается историческая индивидуальность в отличие от
простой разнородности. Итак, понятие культуры дает историческому
образованию понятий такой же принцип выбора существенного, какой в
естественных науках дается понятием природы как действительности,
рассмотренной с точки зрения общего. Лишь на основе обнаруживающихся в
культуре ценностей становится возможным образовать понятие доступной
изображению исторической индивидуальности.
На этот способ образования понятий, так же как и на различие обоих
видов индивидуального, логика до сих пор не обращала внимания, что
объясняется тем, на мой взгляд, весьма существенным обстоятельством, что
исторические понятия, содержащие в себе исторические индивидуальности и
выявляющие их из разнородно-индивидуальной действительности, не
выступают так отчетливо и ясно, как естественно-научные. Причину этого
мы уже знаем. В противоположность обидам понятиям они редко выражаются в
абстрактных формулах или определениях. Заключающееся в них содержание
большей частью окутано в исторической науке наглядным материалом. Они
дают нам его в наглядном образе, который часто почти совершенно скрывает
его и для которого они создают схему и контуры; мы же принимаем затем
этот образ за главное и рассматриваем его как отображение индивидуальной
действительности. Этим и объясняется непонимание того логического
процесса, который лежит в основе исторических трудов, только отчасти
носящих наглядный характер, и который решает, что существенно с
исторической точки зрения, - непонимание, часто даже переходящее в
отрицание в истории какого бы то ни было принципа выбора. Поскольку в
этом последнем случае вполне справедливо полагали, что простое
"описание" единичного еще не представляет собою науки, то отсюда и
возникла мысль поднять историю на ступень науки, а так как тогда был
известен только один принцип образования понятий, то истории и был
рекомендован генерализирующий метод естественных наук. Идя этим путем,
нельзя было, конечно, понять сущность исторической науки. Этим
игнорированием индивидуализирующего принципа выбора объясняется также то
сочувствие, которое часто бессмысленные попытки превратить историю в
естествознание встречали со стороны логики, оперировавшей одним лишь
принципом генерализирующего выбора.
Вероятно, многие историки не согласятся с тем, что изложенный здесь
логический принцип правильно передает сущность их деятельности, т. е.
делает впервые только возможным отделение исторической индивидуальности
от несущественной разнородности; они будут настаивать на том, что задача
их сводится к простой передаче действительности. Ведь один из их
величайших учителей заповедал им цель описывать все так, "как оно было
на самом деле". [92]
Но это ничего не говорит против моих выводов. Конечно, по сравнению с
трудами историков, произвольно искажавших факты" или . прерывавших
изложение субъективными выражениями похвалы и порицания, требование
Ранке соблюдать "объективность" справедливо, и именно в
противоположность таким произвольным историческим конструкциям следует
подчеркивать необходимость считаться с фактами. Но отсюда, однако, не
следует, даже если Ранке и придерживался того мнения, что историческа
объективность заключается в простой передаче голых фактов без
руководящего принципа выбора. В словах "как оно было на самом деле"
заключается, как и в "биографическом" методе, проблема. Это напоминает
нам одну известную формулировку сущности естественно-научного метода,
вполне соответствующую формуле Ранке. Если, по Кирхгофу, цель механики
состоит в "исчерпывающем и возможно простейшем описании происходящих в
природе движений", то этим точно так же еще ничего не сказано, ибо весь
вопрос в том и заключается, что именно делает "описание" "исчерпывающим"
и в чем состоит его "возможная простота". Такие определения только
затушевывают проблемы, а не разрешают их; и как ни должна
ориентироваться логика на труды великих ученых, она все же не должна на
этом основании рабски следовать им в их определениях сущности их
собственной деятельности. Вполне правильно говорит Альфред Дове (1), что
Ранке избежал одностороннего искажения и оценки фактов не благодар
безразличию, но благодаря универсальности своего сочувствия; так что
даже сам великий мастер "объективной" истории, судя по этому замечанию
лучшего его знатока, является в исторических трудах своих
"сочувствующим" человеком, что принципиально отличает его от
естествоиспытателя, в научной работе которого "сочувствие" не может
играть никакой роли. Для историка, которому, как этого желал Ранке,
удалось бы совершенно заглушить свое собственное "я", не существовало бы
больше вообще истории, а только бессмысленная масса просто разнородных
фактов, одинаково значительных или одинаково лишенных всякого значения,
из которых ни один не представлял бы исторического интереса.
Свою "историю", т. е. свое единичное становление, - если все
существующее рассматривать независимо от его значения и вне какого бы то
ни было отношения к ценностям, - имеет всякая вещь в мире, совершенно
так же, как каждая вещь имеет свою "природу"; т. е. может быть подведена
под общие понятия или законы. Поэтому один уже тот факт, что мы желаем и
можем писать историю только о людях, показывает, что мы при этом
руководствуемся ценностями, без которых не может быть вообще
исторической науки. Что ценности обычно не замечаются, объясняетс
исключительно тем, что основывающееся на культурных ценностях выделение
существенного из несущественного большей частью совершается уже
авторами, дающими историку его материал, или представляетс
историку-эмпирику настолько "самою собой понятным", что он совсем не
замечает того, что здесь на самом
-----------------------------------------------------------(1) Ranke und
Sybel in ihrem Verhaltnis zu Konig Max. 1895; Ausgewahlte Schriftchen
vornehmlich historischen Inhalts. 1892. S. 191 ff. [93] деле имеет
место. Определенное понимание действительности он смешивает с самой
действительностью. Логика должна ясно осознать сущность этого само собой
разумеющегося понимания, ибо на этой само собой понятной предпосылке
основывается своеобразие индивидуализирующей науки о культуре в
противоположность генерализирующему пониманию индифферентной по
отношению к ценностям природы.
Мы видим теперь, почему нам раньше важно было подчеркнуть, что только
благодаря принципу ценности становится возможным отличить культурные
процессы от явлений природы с точки зрения их научного рассмотрения.
Только благодаря ему, а не из особого вида действительности становитс
понятным отличающееся от содержания общих естественных понятий
(NaturbegrifT) содержание индивидуальных, как мы теперь уже можем
сказать, "культурных понятий" (Kulturbegriff); и, для того чтобы еще
яснее выявить все своеобразие этого различия, мы вполне определенно
назовем теперь исторически-индивидуализирующий метод методом отнесения к
ценности, в противоположность естествознанию, устанавливающему
закономерные связи и игнорирующему культурные ценности и отнесение к ним
своих объектов.
Смысл этого ясен. Скажите историку, что он не умеет отличать
существенное от несущественного, он ощутит это как упрек своей
научности. Он поэтому сразу согласится с тем, что должен изображать
только то, что "важно", "значительно", "интересно" или еще что-нибудь в
этом роде, и будет с пренебрежением смотреть на того, кто рад, когда
находит червей дождевых. Все это, в этой форме, до того само собой
понятно, что даже не требуется явно высказываться на этот счет. И все же
здесь кроется проблема, которая может быть разрешена только тем, что мы
ясно сознаем отнесение исторических объектов к связанным с благами
культуры ценностям. Там, где нет этого отнесения, там события неважны,
незначительны, скучны и не входят в историческое изложение, тогда как
естествознание не знает несущественного в этом смысле. Итак, благодар
принципу отнесения к ценности мы только явно формулируем то, что скрытым
образом утверждает всякий, кто говорит, что историк должен уметь
отличать важное от незначительного.
Тем не менее понятие отнесения к ценности следовало бы выяснить еще и
с другой стороны, в особенности же отграничить его от таких понятий, с
которыми его легко можно смешать, для того чтобы не показалось, что
истории ставятся здесь задачи, не совместимые с ее научным характером.
Согласно широко распространенному предрассудку, в частных науках не
должно быть места никаким ценностным точкам зрения. Они должны
ограничиваться тем, что действительно существует. Обладают ли вещи
ценностью или нет - историку нет до этого дела. Что можно возразить на
это?
В известном смысле это совершенно верно, и мы должны поэтому еще
показать, что наше понятие истории при правильном его понимании ни в
коем случае не противоречит данному положению. Для этой цели будет
полезно, если мы вкратце напомним все сказанное нами относите[94] льно
ценности и действительности в их взаимоотношениях с точки зрения поняти
культуры.
Ценности не представляют собой действительности, ни физической, ни
психической. Сущность их состоит в их значимости, а не в их фактичности.
Но ценности связаны с действительностью, и связь эту можно мыслить, как
мы уже знаем, в двух смыслах. Ценность может, во-первых, таким образом
присоединяться к объекту, что последний делается тем самым благом, и она
может также быть таким образом связанной с актом субъекта, что акт этот
становится тем самым оценкой. Блага же и оценки могут быть
рассматриваемы с точки зрения значимости связанных с ними ценностей, т.
е. так, что стараются установить, заслуживает ли какое-нибудь благо
действительно наименования блага и по праву ли совершается какая-нибудь
оценка. Однако я упоминаю об этом только для того, чтобы сказать, что
исторические науки о культуре при исследовании благ и людей, вступающих
с ними в отношение оценивающих субъектов, не могут дать на подобные
вопросы никакого ответа. Это заставило бы их высказывать оценки, а
оценивание (Werten) действительно не должно никогда входить в чисто
историческое понимание действительности. Здесь кроется несомненно
правомерный мотив стремления изгнать из эмпирических наук ценностную
точку зрения.
Следовательно, тот метод "отнесения к ценности", о котором мы говорим
и который должен выражать собою сущность истории, следует самым резким
образом отделять от метода оценки, т. е. значимость ценности никогда не
является проблемой истории, но ценности играют в ней роль лишь
постольку, поскольку они фактически оцениваются субъектами и поскольку
поэтому некоторые объекты рассматриваются фактически как блага. Если
история, следовательно, и имеет дело с ценностями, то все же она не
является оценивающей наукой. Наоборот, она устанавливает исключительно
то, что есть. Риль(1) не прав в своем возражении, утверждая, что
отнесение к ценностям и оценка представляют собою один и тот же
неделимый духовный акт суждения. Напротив, перед нами два в логической
своей сущности принципиально отличных друг от друга акта, до сих пор, к
сожалению, недостаточно различавшихся между собой. Отнесение к ценностям
остается в области установления фактов, оценка же выходит из нее. То,
что культурные люди признают некоторые ценности за таковые и поэтому
стремятся к созданию благ, с которыми эти ценности связываются, - это
факт, не подлежащий никакому сомнению. Лишь с точки зрения данного
факта, большей частью молчаливо предполагающегося историком, а отнюдь не
с точки зрения значимости ценностей, до которой историку, как
представителю эмпирической науки, нет решительно никакого дела,
действительность распадается для истории на существенные и
несущественные элементы. Если бы даже ни одна из оцениваемых культурными
людьми ценностей не имела никакой значимости, то и тогда не подлежало бы
сомнению, что для осуществления фактически оцениваемых ценностей или дл
-----------------------------------------------------------(1) Riehl.
Logik und Erkenntnistheorie. Die Kultur der Gegenwart. I, 6, 1907. S.
101 [есть рус. перев.]. [95] возникновения благ, которым эти ценности
присущи, могло бы иметь значение только определенное количество объектов
и что у этих объектов принимается во внимание опять-таки только
определенная часть их содержания. Следовательно, исторические
индивидуальности возникают без оценки историка.
При этом, само собой разумеется, исторически важным и значительным
считается не только то, что способствует, но даже и то, что мешает
реализации культурных благ. Только то, что индифферентно по отношению к
ценности, исключается как несущественное, и уже этого обстоятельства
достаточно для того, чтобы показать, что назвать какой-нибудь объект
важным для ценностей и для реализации культурных благ еще не значит
оценить его, ибо оценка должна быть всегда или положительной, или
отрицательной. Можно спорить по поводу положительной или отрицательной
ценности какой-нибудь действительности, хотя значительность последней и
стояла бы вне всякого сомнения. Так, например, историк, как таковой, не
может решить, принесла ли французская революция пользу Франции или
Европе или повредила им. Но ни один историк не будет сомневаться в том,
что собранные под этим именем события были значительны и важны дл
культурного развития Франции и Европы и что они поэтому, как
существенные, должны быть упомянуты в европейской истории. Короче
говоря, оценивать - значит высказывать похвалу или порицание. Относить к
ценностям - ни то ни другое.
Итак, к этому только и сводится наше мнение. Если история высказывает
похвалу или порицание, то она преступает свои границы как науки о бытии,
ибо похвала или порицание могут быть обоснованы только с помощью
имеющегося критерия ценностей, значимость которых уже доказана, а такое
доказательство не может быть целью истории. Конечно, никто не может
запрещать историку производить оценку исследуемых им явлений. Необходимо
только иметь в виду, что оценивание не входит в понятие исторического
образования понятий и что отнесение событий к руководящей культурной
ценности выражает исключительно лишь историческую важность или
значительность их, совершенно не совпадающую с их положительной или
отрицательной ценностью. Поэтому Риль вполне прав, утверждая, что один и
тот же исторический факт, в зависимости от различной связи, в которой
его рассматривает историк, приобретает очень различный акцент, хот
объективная ценность его остается той же самой. Но это, однако, не
противоречит высказанному здесь взгляду, а, наоборот, только
подтверждает его. Объективная ценность совсем не интересует историка,
поскольку он только историк, и именно поэтому вместе с различием связи,
т. е. с различием руководящих ценностных точек зрения, со стороны
которых историк рассматривает свой объект, может варьироваться также и
"акцент", т. е. значение объекта для различных отдельных историй.
Точно так же и возражение Эд. Мейера (1) служит только к разъяснению
и подтверждению моего взгляда на сущность исторического образовани
понятий. Для того чтобы показать, каким образом точка
-----------------------------------------------------------(1) Zur
Theorie und Methodik der Geschichte. 1902*. [96] зрения ценности
обусловливает выбор существенного, я указал на то, что отклонение
германской императорской короны Фридрихом Вильгельмом IV исторически
существенно, портной же, который шил ему костюм, для истории, напротив,
безразличен (1). Если Мейер находит, что упомянутый портной, конечно,
всегда будет безразличен для политической истории, но что можно очень
легко представить себе, что он будет исторически важным в истории мод,
портняжного ремесла или цен, - то это, несомненно, правильно, и поэтому
мне действительно следовало бы выбрать в качестве примера не портного, а
какой-нибудь другой объект, который ни для одного исторического
изложения не мог бы уже сделаться существенным, или явно подчеркнуть
несущественность портного для политической истории. Но, независимо от
этого, именно утверждение Мейера и доказывает, что с переменой
руководящей культурной ценности меняется также и содержание
исторического изложения и что, следовательно, отнесение к культурной
ценности определяет историческое образование понятий. Вместе с тем оно
показывает, что оценка объективной ценности есть нечто совсем иное, чем
историческое отнесение к ценности, ибо в противном случае одни и те же
объекты не могли бы быть для одного изложения важными, для другого нет.
Для того, кто понял сущность отнесения к ценности и пожелал избежать
Харибды пожирающего индивидуальность генерализирующего метода, не может
уже существовать опасность попасть в Сциллу ненаучных оценок, что
повлекло бы за собой гибель его как ученого. Эта боязнь больше всего
способствовала тому, что историки противились признанию отнесения к
ценности как необходимого фактора их научной деятельности, и это же, с
другой стороны, дало повод Лампрехту (2) торжествующе указать на этот
наш очерк. Лампрехт полагал, что после моего "честного" изложени
исторического метода даже самый непосвященный не сможет не заметить
яркого противоречия между этим методом и настоящим научным мышлением, и
он желал поэтому моему сочинению самого широкого распространения среди
историков в надежде, вероятно, что они, увидев, что их приемы
предполагают отнесение к ценности, обратятся к его
"естественно-научному" и якобы отвлекающемуся от ценностей методу.
Теперь ясно, почему боязнь ценностных точек зрения в истории столь же
неосновательна, как и торжествующий тон Лампрехта. Индивидуализирующа
история, так же как и естествознание, может и должна избегать оценок,
нарушающих ее научный характер. Лишь теоретическое отнесение к ценности
отличает ее от естествознания, но оно никоим образом не затрагивает ее
научности.
Чтобы уяснить сущность и в особенности значение отнесения к ценности
для исторической науки, я отмечу еще следующее. Прежде всего одно
терминологическое замечание. Так как всякое рассмотрение с ценностной
точки зрения привыкли называть "телеологическим", то в истории можно
было бы поставить на место метода отнесения к ценности
|