Библиотека    Новые поступления    Словарь    Карта сайтов    Ссылки





назад содержание далее

Часть 4.

Глава 1. Память и воображение

Как объяснить, что воспоминание возвращается в виде образа и что вызванное таким способом воображение даже принимает формы, освобожденные от функции ирреального? Именно с этой двоякого рода интригой предстоит теперь разобраться.

Я принимаю в качестве рабочей гипотезы бергсоновскую концепцию перехода от «чистого воспоминания» к воспоминанию-образу. Я говорю о рабочей гипотезе не для того, чтобы указать на свое расхождение с этим блистательным анализом, а чтобы с самого начала подчеркнуть намерение оставить в стороне, насколько это возможно, приведенное в работе «Материя и память» психологическое описание метафизического (в значительном и возвышенном смысле этого слова) тезиса, касающегося роли тела и мозга и последовательно утверждающего нематериальность памяти. Это вынесение за скобки метафизического тезиса равнозначно отделению в воспринятом от греков наследии понятия eik?n от понятия typos, отпечатка, которое изначально было соединено с первым. На деле с феноменологической точки зрения эти два понятия принадлежат разным сферам: eik?n содержит в себе «иное» изначальной эмоции, в то время как typos вводит в игру внешнюю каузальность действия (kinesis), производящего отпечаток на воске. Вся современная проблематика «мнезических следов» на деле является наследницей античного союза между eik?n и typos. Метафизика «Материи и памяти» как раз и ставит целью систематическим образом восстановить отношение между действием, центром которого является мозг, и чистым представлением, которое самодостаточно в силу сохранения де-юре воспоминания о первичных впечатлениях. Именно это предполагаемое отношение я вынесу за скобки в последующем анализе52.

Различие, которое Бергсон проводит между «чистым воспоминанием» и воспоминанием-образом, представляет собой радикализацию тезиса о двух родах памяти, с которого мы начали предшествующее феноменологическое описание. Именно оно в свою очередь подвергается радикализации с позиции метафизического тезиса, на котором основывается «Материя и память». И именно в рамках этой промежуточной - если говорить об общей

52 Я оставил для рассмотрения в третьей главе третьей части в рамках обсуждения проблемы забвения вопрос о роли тела и мозга в плане соединения психологии в широком ее понимании с метафизикой, понимаемой главным образом как «метафизика материи, основанной на длительности» (Worms F. introduction ? «Mati?re et M?moire» de Bergson». Paris, PUF, coll. «Les Grands Uvres de la philosophie», 1997).

81

Часть первая. О памяти и припоминании

стратегии данного труда - ситуации мы предпринимаем описание перехода от «чистого воспоминания» к воспоминанию-образу.

В самом начале анализа признаем, что существует что-то вроде «чистого воспоминания», которое еще не стало образом. Чуть дальше мы покажем, как можно говорить об этом и в какой мере важно здесь быть убедительным. Будем исходить из предельной точки, достигнутой теорией двух родов памяти. «Чтобы вызвать прошлое в виде образа, надо обладать способностью отвлекаться от действия в настоящем, надо уметь ценить бесполезное, надо хотеть помечтать. Быть может, только человек способен на усилие такого рода. К тому же прошлое, к которому мы восходим таким образом, трудноуловимо, всегда готово ускользнуть от нас, как будто регрессивной памяти мешает другая память, более естественная, поступательное движение которой подготавливает нас к действию и жизни» (Бергсон А. Материя и память, с. 208-209). На этой стадии анализа мы можем говорить о «чистом воспоминании», опираясь лишь на пример выученного наизусть урока. И мы вслед за Бергсоном описываем это как своего рода переход к пределу: «Спонтанное воспоминание сразу носит законченный характер: время ничего не сможет прибавить к его образу, не лишив это воспоминание его природы; оно сохранит в памяти свое место и свою дату» (с. 209). Различение между «памятью, которая воображает» и «памятью, которая повторяет» обусловлено методом разделения, предусматривающим сначала различение «двух крайних форм памяти, каждая из которых рассматривается в ее чистом виде» (с. 213), а затем воссоздание заново воспоминания-образа как промежуточной формы, как «смешанного феномена, который возникал в результате их соединения» (там же). Это смешение, отмеченное чувством «уже виденного» (d?j? vu), происходило именно в акте узнавания. Именно в деятельности воспоминания может быть вновь ухвачена в ее истоке операция превращения «чистого воспоминания» в образ. Об этой операции можно говорить только как о переходе от виртуального к действительному или как о сгущающейся туманности, как о материализации бесплотного феномена. А вот другие метафоры: движение из глубины к поверхности, от темноты к свету, от напряжения к расслаблению, от верхних слоев психической жизни к более глубоким. Таково движение пребывающей в работе памяти (с. 243). Оно как бы возвращает воспоминание в атмосферу настоящего, что делает его похожим на восприятие. Однако - и здесь мы касаемся другого аспекта этого затруднения - вовсе не безразлично, какого рода воображение приходит в действие. Вопреки ирреализующей ;

82

Глава 1. Память и воображение

функции, которая достигает своего апогея в вымысле, пребывающем вне контекста реальности в ее целостности, в данном случае превозносится именно визирующая функция, ее способность давать увидеть. Здесь стоит напомнить о последней составляющей понятия mythos ', который, согласно «Поэтике» Аристотеля, структурирует конфигурацию трагедии и эпопеи, а именно об opsis, о котором говорится, что цель его в том, чтобы «ставить перед глазами»53, показывать, давать увидеть. Именно таков случай, когда «чистое воспоминание» превращается в образ: «Прошлое, по сути своей виртуальное, может быть воспринято нами как прошлое, только если мы проследим и освоим то движение, посредством которого оно развивается в образ настоящего, выступая из сумерек на ясный свет» (с. 244). Сила анализа Бергсона заключается в том, что ему удается одновременно и дистанцироваться от двух крайних точек обозреваемого спектра, и поддерживать связь с ними. На одном его конце: «Воображать - это не то же самое, что вспоминать. Конечно, воспоминание, по мере того как оно актуализируется, стремится ожить в образе, но обратное неверно: просто образ, образ как таковой, не соотнесет меня с прошлым, если только я не отправлюсь в прошлое на его поиски, прослеживая тем самым то непрерывное поступательное движение, которое привело его от темноты к свету» (с. 245).

Если мы проходим до конца этот идущий вниз склон, который от «чистого воспоминания» ведет к воспоминанию-образу - и, как мы тотчас увидим, за его пределы, - мы становимся свидетелями полного переворачивания функции воображения, которая сама также раскрывает целый спектр значений, начиная с конечного полюса, которым является вымысел, до противоположного ему полюса - галлюцинации.

Именно о вымысле как полюсе воображения я размышлял во «Времени и рассказе», когда противопоставлял вымышленный рассказ историческому повествованию. Теперь мы выскажем свое отношение к другому полюсу, полюсу-галлюцинации. Так же как

Миф, сказание (греч.).

53 Аристотель в «Поэтике» (Po?tique, 1450 а 7-9) превращает «зрелище» \opsis) в одну из конститутивных сторон трагического повествования. А сценическую обстановку (kosmos) и возможность прочтения поэмы, фабулы он рассматривает в одном ряду со словесным выражением (lexis), что говорит о возможности прочтения. В «Риторике» (III, 10, 1410 b 33) речь идет о том, что метафора «ставит перед глазами». Мы вернемся к этому отношению меж-ДУ возможностью прочитывать и возможностью видеть и на уровне исторической репрезентации (вторая часть, гл. 3).

83

Часть первая. О памяти и припоминании

Бергсон с помощью своего метода разделения и перехода к крайностям драматизировал проблему памяти, теперь важно драматизировать тематику воображения, беря ее по отношению к двум полюсам - вымыслу и галлюцинации. Устремляясь к полюсу галлюцинации, мы принимаемся за раскрытие того, что для памяти является ловушкой, а именно воображаемого. На деле именно такая неотступная память является изначальной мишенью рационалистических критиков памяти.

Чтобы осмыслить эту ловушку, я подумал, что наряду с Бергсоном можно было бы сослаться на другого свидетеля, Жана-Поля Сартра, и на его «Воображаемое»54. Эта удивительная книга ставит нас на путь такого переворачивания проблематики памяти, хотя оно и не является ее специальным предметом. Я сказал «удивительная книга». Она действительно начинается с речи в защиту феноменологии ирреального, предпринимая в ином направлении разделение воображения и памяти, осуществить которое мы попытались выше. Как четко утверждается в заключении (и делается это вопреки отклонению от пути, о котором я будут говорить): «тезис образного воображающего радикально отличен от тезиса реализующего сознания. Иными словами, тип существования образного объекта, поскольку он является образным, по природе отличается от типа существования объекта, схватываемого как реальный... Этого сущностного небытия образного объекта достаточно, чтобы отличать его от объектов восприятия» (Сартр Ж.-П. Воображаемое, с. 297). Итак, если следовать идее реальности, воспоминание находится на стороне восприятия: «есть ...существенное различие между тезисом воспоминания и тезисом образа. Если я вспоминаю какое-нибудь событие из моей прошлой жизни, я не воображаю его, я его вспоминаю, то есть полагаю его не как отсутствующее данное, а как прошлое, данное в настоящем» (ср. с. 299). Эта очень точная интерпретация проведена в начале исследования. А вот теперь переворачивание. Оно происходит на почве воображаемого и вытекает из того, что можно назвать галлюцинаторной обольстительностью воображаемого. Именно этому обольщению посвящена четвертая часть «Воображаемого», которая носит название «Воображаемая жизнь»: «Акт воображения... - магический акт. Это - колдовство, предназначенное для того, чтобы явить объект, о котором думают, вещь, которую желают,

54 Sartre J.-P. L'Imaginaire. Paris, Gallimard, 1940; r??d., coll. «Folio essais», 1986. Я цитирую здесь это последнее издание. (Далее мы опираемся на издание: Сартр Ж.-П. Воображаемое. Феноменологическая психология воображения. СПб., 2001. Перевод с франц. М. Бекетовой. - Прим. перев.).

84

Глава 1. Память и воображение

так, чтобы ими можно было обладать» (с. 219). Такое колдовство равно уничтожению отсутствия и расстояния. «Это способ разыграть удовлетворение желания» (с. 221). «Не быть там» (с. 222-223) воображаемого объекта раскрывается через квазиприсутствие, вызванное магической операцией. Ирреальность оказывается связанной с чем-то вроде «танца перед лицом ирреального» (с. 246). По правде говоря, это уничтожение в зародыше уже содержалось в ситуации «перед глазами», в чем и состоит превращение в образы, конституирующее образ-воспоминание. Сартр не увидел в этой работе обратного воздействия на теорию памяти. Но подготовил его понимание своим описанием того, что он тут же представляет как «патологию воображения». Последняя сосредоточена на галлюцинации и ее отличительном признаке, наваждении, то есть на «головокружении, вызванном, в частности, уклонением от запрета». Любое усилие «больше не думать об этом» спонтанно превращается в «навязчивую мысль». Как перед лицом этого феномена очарованности запретным объектом не совершить скачка в сферу коллективной памяти и не воскресить своего рода навязчивую идею, которую описывают историки современности, клеймя «прошлое, которое не проходит»? Для коллективной памяти навязчивая идея есть то же, чем галлюцинация является для памяти индивидуальной, - патологической формой внедрения прошлого в сердцевину настоящего, соответствующей безвинности памяти-привычки, которая также живет настоящим, но для того, чтобы, как говорит Бергсон, действовать, а не неотступно преследовать, то есть терзать его.

Из этого сартровского описания превращения ирреализирую-щей функции воображения в галлюцинаторную следует любопытный параллелизм между феноменологией памяти и феноменологией воображения. Все происходит так, как если бы форма, которую Бергсон называет промежуточной, или смешанной, а именно воспоминание-образ, находящееся на полпути между «чистым воспоминанием» и воспоминанием, вновь включенным в восприятие, на той стадии, где узнавание превращается в чувство «уже виденного», соответствовала бы промежуточной форме воображения, занимающей место между вымыслом и галлюцинацией, то есть «образной» составляющей воспоминания-образа. Следовательно, о функции воображения, состоящей в том, чтобы «показать», функции, которую можно было бы назвать ос-тенсивной, тоже надо говорить как о смешанной форме: речь идет о воображении, которое показывает, дает увидеть, заставля-ет увидеть.

85

Часть первая. О памяти и припоминании

Феноменология памяти не может игнорировать того, что мы только что назвали ловушкой воображения, поскольку такое построение образов, сближающееся с галлюцинаторной функцией воображения, сообщает памяти что-то вроде слабости, неполноценности, снижая доверие к ней. Мы обязательно вернемся к этому, когда будем рассматривать определенный способ писания истории по Мишле, где «воскрешение» прошлого стремится обрести квазигаллюцинаторные формы. Именно так писание истории разделяет участь деятельности по превращению в образы воспоминания, осуществляемому под эгидой остенсивной функции воображения.

Однако я хотел бы завершить свое исследование не этой озадаченностью, а предварительным ответом на вопросы: что можно сказать о доверии и что теория памяти передает теории истории. Это вопросы о надежности памяти и в этом смысле о ее истинности. Они были поставлены на заднем плане нашего размышления о разграничительной черте, отделяющей память от воображения. В конце этого размышления, вопреки ловушкам, которые воображаемое устраивает памяти, можно утверждать, что специфическая потребность в истине предполагается нацеленностью на прошлую «вещь», на что-то прежде виденное, слышанное, испытанное, познанное. Эта потребность в истине определяет память как когнитивную величину. Точнее, именно в момент узнавания, которым завершается усилие по вспоминанию, эта потребность в истине сама заявляет о себе. В таком случае мы ощущаем и знаем, что что-то произошло, что-то имело место, и это предполагает существование нас в качестве действующих лиц, объектов воздействия, свидетелей. Назовем эту потребность в истине верностью. Отныне мы будем говорить об истинности-верности воспоминания, когда речь зайдет об этой потребности, этом притязании, этой заявке, образующей эпистемико-истинностное измерение orthos logos" памяти. Такова будущая задача исследования, в котором мы покажем, каким образом эпистемическое, истинностное измерение памяти соединяется с прагматическим измерением, связанным с работой памяти.

* Правильный смысл (греч.}.

Глава 2. РАБОТАЮЩАЯ ПАМЯТЬ.

ЕЕ ПРАВИЛЬНОЕ И НЕПРАВИЛЬНОЕ

ИСПОЛЬЗОВАНИЕ

ПОЯСНИТЕЛЬНЫЕ ЗАМЕЧАНИЯ

Когнитивный подход, примененный в предшествующей главе, не исчерпывает описания памяти, рассмотренной под углом зрения «предметности». К нему необходимо присоединить подход прагматический. Этот новый подход соединяется с первым следующим образом: вспоминать - значит не только принимать, получать образ прошлого, но и искать его, «делать» что-то. Глагол «вспоминать» (se souvenir) дублирует существительное «вспоминание» (souvenir). Этот глагол обозначает тот факт, что память «работает». А понятие работы в его применении к памяти не менее старо, чем понятие eik?n, представление. Соединенное с понятием «разыскание» (z?t?sis), оно сияет в своде сократических понятий. Вслед за Сократом Платон, не колеблясь, перемещает свой дискурс об eik?n в сферу «технических инициатив» и проводит различие между «фантасматическим» подражанием, обманчивым по своей сути, и «иконическим» подражанием, имеющим репутацию «правильного» (orthos), «правдивого» (al?thinos). В свою очередь Аристотель в главе «Anamnesis» небольшого трактата с двойным названием описал вспоминание как «разыскание», в то время как тпёте характеризовал в первой главе как «чувство» (pathos). Таким образом, наши греческие мэтры предвосхитили то, что Бергсон назовет усилием по вспоминанию, а Фрейд - работой воспоминания, что мы вскоре и увидим.

Знаменательно, что оба подхода - когнитивный и прагматический - совпадают друг с другом в операции добывания воспоминания: узнавание, завершающее успешное разыскание, обозначает здесь когнитивный аспект вспоминания, в то время как усилие и работа включаются в практическое поле. Отныне мы будем использовать термин «припоминание» для обозначе-

87

Часть первая. О памяти и припоминании

ния этого совпадения в одной и той же операции анамнесиса, вспоминания, добывания воспоминания двух проблематик: когнитивной и прагматической.

Такое раздвоение на когнитивное и прагматическое измерения подчеркивает специфику памяти в сравнении с феноменами психического характера. В этом отношении акт по вызыванию в памяти входит в перечень возможностей, способностей, связанных с категорией «я могу», если воспользоваться излюбленным выражением Мерло-Понти1. Однако, как представляется, при описании этого акта вызывания в памяти следовало бы говорить о полном совмещении когнитивного видения и практической операции в едином действии, как это имеет место в припоминании, прямом наследнике аристотелевского anamnesis и косвенно - платоновского anamnesis.

Это своеобразие мнемонического феномена является чрезвычайно важным для всего нашего последующего анализа. Оно в самом деле одинаково характерно и для историографической, и для теоретической деятельности. Историк стремится «создавать историю» так же, как каждый из нас стремится совершать «усилие вспоминания». Сопоставление памяти и истории будет существенным моментом в ходе изучения двух этих неотделимых друг от друга операций - одновременно и когнитивных, и практических.

Основным предметом последующего анализа будет судьба той клятвы верности, которая, как мы уже видели, связана с устремлениями памяти в качестве хранительницы глубинных слоев времени и временного дистанцирования. И если иметь в виду эту цель, то каким образом превратности действующей памяти оказываются совместимыми с ее претензией на истинность? Скажем так: осуществление памяти - это ее использование; следовательно, правильное использование памяти предполагает возможность нарушения. Между верным и неверным использованием памяти проскальзывает призрак дурного «миметизма». Именно из-за возможности неправильного употребления памяти ее нацеленность на истину постоянно находится под угрозой.

1 В книге «Я-сам как другой» я стремился трактовать операции, традиционно относящиеся к различным проблематикам, как многообразные проявления фундаментальной способности к действию. Такой же прагматический прием использован в каждом из больших разделов указанного труда: я могу говорить, я могу действовать, я могу рассказывать, я могу приписывать себе свои действия как их подлинному автору. А теперь я говорю: я могу вспоминать. В этом смысле постижение предлагаемых здесь мнемонических явлений составляет дополнительную главу в философской антропологии человека, действующего и испытывающего действие, человека, способного к чему-либо.

Глава 2. Работающая память...

На следующих страницах будет сделана попытка наметить типологию расстройств памяти. Они всегда соответствуют тому или иному аспекту ее работы.

Мы рассмотрим отдельно подвижничество ars memoria, искусства, прославленного Фрэнсис Йейтс2; избыточности, о которых она говорит, это избыточности памяти искусной, методически использующей возможности деятельности запоминания, которое мы в плане обычной памяти хотели бы четко отличить от припоминания в ограниченном смысле вызывания в памяти отдельных фактов, событий. Именно неправильным использованиям естественной памяти будет посвящен самый большой раздел этой главы; мы рассмотрим их в трех планах: в плане патолого-терапевтическом на поверхность всплывут явления задержанной памяти; в плане собственно практическом - явления манипуляций памятью; в плане этико-политическом - явления неправильно ориентированной памяти, когда поминание (comm?moration) оказывается созвучным с припоминанием (rem?moration). Эти многочисленные формы неверного применения выводят на свет фундаментальную уязвимость памяти, обусловленную отношением между отсутствием вспоминаемой вещи и ее присутствием в форме представления. Все виды неправильного использования памяти существенным образом выявляют крайнюю проблематичность этого отношения к прошлому, связанного с представлением.

I. ЗЛОУПОТРЕБЛЕНИЯ ИСКУСНОЙ ПАМЯТЬЮ: ПОДВИЖНИЧЕСТВО ЗАПОМИНАНИЯ

Существует модальность работы памяти, выступающая по существу как практика, как деятельность запоминания, которую нужно строго отличать от припоминания.

В случае припоминания акцент делается на возвращении в пробужденное сознание события, которое признается имевшим место до того момента, как объявляется испытанным, воспринятым, изученным. Временная отметка того, что было ранее, составляет, следовательно, отличительную черту припоминания, существующего в двух формах: простое воскрешение в памяти (evocation) и узнавание (reconnaissance), завершающее процесс

t 2 Yates F. A. The Art of Memory. Londres, Pimlico, 1966; франц. пер.: D. Arasse. L art de la m?moire. Paris, Gallimard, coll. «Biblioth?que des histiores», 1975. Цитаты здесь приводятся по оригинальному изданию.

89

Часть первая. О памяти и припоминании

вспоминания. Напротив, запоминание состоит в способах обучения, имеющего целью достижение определенных навыков и умений, чтобы они закрепились, стали доступными приведению в действие и с точки зрения феноменологической были отмечены ощущением легкости, естественности, непосредственности. Эта черта является прагматическим аспектом узнавания, завершающего в эпистемологическом плане вызывание в памяти. Если прибегнуть к негативной формулировке, речь идет об экономии усилий, об избавлении субъекта от обучения заново для решения задачи, продиктованной определенными обстоятельствами. Ощущение легкости в таком случае представляет собой позитивный момент успешной реализации вспоминания, о котором Бергсон говорил, что оно скорее «проделано», чем «представлено». В этом отношении запоминание можно считать формой памяти-привычки. Однако процесс запоминания характеризуется разработанностью способов научения, нацеленного на нелегкое осуществление, эту особую форму хорошей памяти.

В таком случае было бы вполне правомерно описать способы обучения, имеющие целью несложное с технической точки зрения осуществление, и попытаться обнаружить дефекты, в силу которых их использование может быть неправильным. Мы будем следовать порядку возрастания сложности, когда возможность неправильного использования возрастает соразмерно претензии на руководство процессом запоминания в целом. Ведь именно в этой претензии на руководство коренится возможность соскальзывания от правильного использования к неправильному.

На более низком уровне мы сталкиваемся с техническими приемами, относящимися к тому, что в экспериментальной психологии называют обучением. Именно для того чтобы четко ограничить сферу обучения, я прибегаю к общему и обобщающему термину «способы обучения». Обучение, в специальных трудах обычно связываемое с памятью, отсылает к биологии памяти3. На деле обучение заключается в освоении живым существом новых форм поведения, которое шире набора способностей или умений, унаследованных, генетически запрограммированных или являющихся результатом эпигенеза мозга. Для нашего исследования важно, что хозяином положения является экспериментатор, осуществляющий манипуляции. Именно он ставит задачу, определяет критерии успеха, избирает наказания

3 Chapouthier G. La Biologie de la m?moire. Paris, PUF, 1994, p. 5 sq.

90

Глава 2. Работающая память...

и поощрения и таким образом «обусловливает» обучение. Эта ситуация радикально противоположна ситуации ars memoriae, которую мы раскроем в конце этого исследования и которая является плодом одной дисциплины, «аскезы» - ask?sis сократиков, означающей «упражнение» (exercice), где руководитель - это сам обучающийся. Говоря о манипулировании, мы конечно же не имеем в виду злоупотребление; мы хотим только охарактеризовать тип руководства, характерный для экспериментирования. Только связанная с идеологией манипуляция в человеческой среде, о чем мы будем говорить в дальнейшем, может называться бесчестьем. Во всяком случае, начиная с этого уровня и не покидая психобиологического плана, где такого рода опыты получили известность, можно подвергнуть надлежащей критике способы манипулирования людьми, которые участвуют в этих опытах. Последние в эпоху господства бихевиоризма признавались экспериментальной базой для подтверждения «моделей», соответствующих гипотезам типа «стимул-реакция» (SR). Критика таких авторов, как Курт Гольдш-тайн, на которых Мерло-Понти ссылается в «Структуре поведения» («Structure du comportement»), a Кангилем в «Познании жизни»4, касается главным образом искусственного характера ситуаций, где животное и даже человек находятся под наблюдением экспериментатора, в отличие от непосредственных отношений живых существ с их окружением, которые наука этология изучает в естественной среде. Ведь условия эксперимента не являются нейтральными, если иметь в виду значение наблюдаемых форм поведения. Они способствуют сокрытию имеющихся у живого существа возможностей познания, предвидения, общения, с помощью которых оно вступает в контакт с лично ему принадлежащим Umweif и претендует на участие в его созидании.

Эта дискуссия важна для нас в той мере, в какой способы обучения, которые мы теперь будем исследовать, могут в свою очередь выступать в разных формах - от манипуляции, то есть руководства, осуществляемого учителем, до повиновения, которого ждут от ученика.

Фактически именно от диалектического отношения между учителем и учеником зависит ход упражнений по запоминанию, предусмотренных в программе воспитания, paideia. Классичес-

^4 Canguilhem G. La connaissance de la vie. Paris, Vrin, 1965; r??d. 1992. О К. Гольд-штайне см. в главе «Живое существо и его среда» (р. 143-147). Окружающий мир, окружающая среда, окружение (нем.).

91

Часть первая. О памяти и припоминании

кая модель хорошо известна: она состоит в чтении наизусть заученного урока. Знаток риторики Августин выводил свой анализ тройственного настоящего - настоящего прошлого, то есть памяти; настоящего будущего, то есть ожидания; настоящего настоящего, то есть непосредственного созерцания - из рассмотрения акта чтения поэмы или библейского стиха. Читать наизусть так, как мы обычно говорим - без запинок и ошибок, это - небольшой подвиг, в котором, как мы увидим дальше, заключено и нечто гораздо большее. Так что прежде чем возмущаться запинками при «чтении наизусть», нам необходимо вспомнить о причинах его успешного использования. В рамках обучения, составляющего лишь часть paideia, как мы увидим дальше, чтение наизусть долгое время было преимущественным и контролируемым учителями способом передачи текстов, считавшихся если не основополагающими в изучаемой культуре, то, по крайней мере, показательными с точки зрения их авторитетности. Ведь в конечном счете речь идет именно об авторитете, точнее, об авторитете высказывания, в его отличии от институционального авторитета5. В этом отношении здесь затрагивается понятие политического в его фундаментальнейшем значении, неотделимом от установления социальной связи. Нельзя представить себе общество, где горизонтальная связь, свойственная совместной жизни людей, и вертикальная связь власти старейшин не имели бы точек соприкосновения, как гласит старая поговорка, на которую ссылается Ханна Арендт: «Potestas in populo, auctoritas in senatu»*. В высшей мере политическим является вопрос о том, что есть «сенат», кто такие «старейшины» и откуда у них берется власть. Воспитание не связано с этой проблемой и оно не нуждается в том, чтобы вопрос о нем ставился в понятиях законности. Какова бы на деле ни была тайна власти - сердцевина того, что Руссо назвал «лабиринтом политики», - любому обществу вменена обязанность передачи последующим поколениям собственных культурных достижений. Учиться для каждого поколения значит, как об этом говорилось выше, не прилагать каждый раз новые изнуряющие усилия для сохранения того, что уже было усвоено. Именно поэтому в христианских общинах долгое время обучали заучиванию наизусть основ веры. Но именно поэтому заучивали и основы правописания - ох уж этот

5 Leclerc G. Histoire de l'autorit?. L'assignation des ?nonc?s culturels et la g?n?alogie de la croyance. Paris, PUF, coll. «Sociologie d'aujourd'hui», 1986. * Сила в народе - власть в сенате (греч.)

92

Глава 2. Работающая память...

диктант! - а также правила грамматики или счета. И именно таким образом мы все еще заучиваем основы мертвого или иностранного языка - ох уж эти греческие или латинские склонения и спряжения! Детьми мы заучивали считалки и припевки, затем басни и поэмы; в этом плане так ли уж далеко ушли мы в борьбе против «заучивания наизусть»? Счастлив тот, кто может еще, как Хорхе Семпрун, прошептать на ухо умирающему - увы, этим умирающим был Морис Хальбвакс! - стихи Бодлера:

Смерть! Старый капитан! В дорогу! Ставь ветрило! Знай - тысячами солнц сияет наша грудь!... 19*

Однако заучивание наизусть не является уделом одной только школы прошлого. Многие профессионалы - медики, юристы, научные работники, инженеры, учителя и т.п. - в своей жизни часто прибегают к запоминанию информации, содержащейся в каталогах, опросных листах, протоколах и считающейся пригодной для актуального использования. Все они, как предполагается, обладают действующей памятью.

И это не все. Ни педагогическое, ни профессиональное использование запоминания не исчерпывает сокровищницы способов обучения, связанного с чтением наизусть без ошибок и запинок. Здесь следует упоминуть все те искусства, которые Анри Гуйе относит к родовому виду искусств, имеющих два этапа: танец, театр, музыка6, где исполнение отличается от либретто, партитуры, вообще от любого записанного произведения. Эти искусства требуют от исполнителей изнурительной тренировки памяти, основанной на упорном и настойчивом повторении, целью которого является исполнение одновременно точное и новаторское, когда за тем, что внешне выглядит как удачная импровизация, не видно предварительно проделанной работы. Как не восхищаться теми танцовщиками, актерами, музьжантами, которые на репетициях проделывали колоссальную работу, чтобы затем «играть» для нашего удовольствия. Здесь - подлинный атлетизм памяти. Может быть, они являются также единственными и бесспорными свидетелями правильного использования памяти, поскольку повиновение воле произведения наделило их старанием, способным умерить законную гордость за собственный подвиг.

На третьей стадии нашего рассмотрения способов обучения мне хотелось бы сослаться на долгую традицию, которая возвела ^запоминание в ранг ars memoriae, искусства, техники, достойной такого названия. Этой проблеме Фрэнсис А. Йейтс по-

Gouhier H. Le Th??tre et l'Existence. Paris, Aubier, 1952.

93

Часть первая. О памяти и припоминании

святила свою книгу «Искусство памяти», которая остается классической в этой области7. Латинское слово здесь не случайно; речь идет об истоке мнемотехнических процедур, рекомендуемых и практикуемых латинскими риторами: неизвестным автором речи «К Гереннию» («Ad Herennium»), впоследствии приписанной Цицерону средневековой традицией; самим Цицероном, называемым также Туллием; Квинтилианом. Однако изначальным является миф не римский, а греческий. Он относится к известному эпизоду, имевшему место около 500 года до нашей эры, - к роковому завершению празднества, устроенного одним богатым меценатом в честь прославленного атлета. Поэт Симонид Кеосский, о котором, впрочем, благосклонно отзывался Платон, был приглашен, чтобы произнести здравицу в честь атлета-победителя. Вовремя вызванный из банкетного зала, чтобы встретить благодушных полубогов Кастора и Поллукса, он избежал катастрофы, которая погребла атлета и приглашенных гостей под обломками здания, где проходило торжество. Счастливая участь поэта - последнее слово греческого мифа, где поэт оказывается избранником богов. У латинян существует продолжение мифа, соответствующее их культуре красноречия. Поэт сумел запечатлеть в памяти место каждого гостя и благодаря этому смог, по словам Вайнриха, «идентифицировать умерших по их расположению в пространстве». Легендарная победа над забвением - катастрофой, символизируемой внезапной смертью, - представлена как подвиг. Однако искусство памяти присоединяется к риторике ценой тяжкого ученичества. По существу это искусство состоит в том, чтобы привязывать образы к местам (topoi, loci), организованным в строгую систему, каковыми являются дом, городская площадь, архитектурное окружение. Правила этого искусства двоякого рода: одни руководят отбором мест, другие - отбором ментальных образов вещей, которые стараются вспомнить и которым искусство отвело специальные места. Считается, что отобранные здесь образы

7 Ya?es F. A. The Art of Memory, op. cit. В свою очередь Харальд Вайнрих в книге «Lethe. Kunst und Kritik des Vergessens (Munich, С.H.Beck, 1979; франц. перевод: Meur D. L?th?. Art et critique de l'oubli. Paris, Fayard, 1999; у нас страницы указаны по оригинальному изданию) занят поисками возможного ars oblivionis, которое было бы симметричным этому «искусству памяти», заслужившему в ходе истории добрую славу. Искусству памяти посвящены первые страницы его произведения, где запоминание становится более предпочтительной, чем вызывание в памяти, осью референции литературного забвения, изгибы которого не менее значительны, чем изгибы мифической реки, давшей название труду X.Вайнриха. Мы вернемся к этому в третьем разделе третьей главы.

94

Глава 2. Работающая память...

можно легко вызвать в памяти в надлежащий момент, поскольку порядок мест хранит порядок вещей. Из речи «К Гереннию» - предшествующие ей греческие трактаты были утеряны - следует краткое определение, которое будет повторяться из века в век: «Искусная (artificiosa) память состоит из мест и образов». Что касается «вещей», обозначенных образами и местами, это суть предметы, персонажи, события, факты, служащие делу доказательства. Здесь важно то, что эти идеи связаны с образами и что времена сосредоточены в местах. Следовательно, мы снова сталкиваемся со старой метафорой о записи, о местах, играющих роль восковых дощечек, и об образах, играющих роль букв, записанных на дощечках. А за этой метафорой стоит собственно основополагающая метафора из «Теэтета» о воске, печати и отпечатке. Однако новое здесь заключается в том, что не тело - в данном случае мозг - и не душа, соединенная с телом, являются опорой этого отпечатка, а воображение, рассматриваемое в качестве духовной способности. Используемая при этом мнемотехника состоит на службе у воображения, а память является его вспомогательным средством. Тем самым пространственность стирает временность. Речь идет о пространственности не собственного тела и окружающего мира, а ума. Понятие места изгнало знак предшествования, которое начиная с «Памяти и припоминания» Аристотеля определяло память. Вспоминание теперь состоит не в вызывании прошлого, а в применении усвоенных знаний, упорядоченных в ментальном пространстве. Если воспользоваться терминологией Бергсона, речь здесь идет о памяти-привычке. Однако эта память-привычка - память, приводимая в действие, культивируемая, тренируемая, формируемая, как будет утверждаться в некоторых работах. Это подлинно героические деяния, которыми вознаграждается легендарная память настоящих исполинов запоминания. Цицерон такие достижения квалифицирует как «почти божественные».

Традиция, берущая начало в этом «воспитании оратора», если воспользоваться названием одного сочинения Квинтилиа-на20*, настолько богата, что наши современные дискуссии о местах памяти - вполне реальных, имеющих свою географию, - можно считать запоздалым наследством мастерства искусной памяти греков и римлян, для которых места были местопребыванием ментальной записи. Если предшествующая речи «К Ге-реннию» традиция была долгой и изменчивой, восходившей не только к «Теэтету» и его притче о воске и отпечатке, но также и » с его знаменитым осуждением памяти, доверяющей-

95

Часть первая. О памяти и припоминании

ся внешним «знакам», то насколько длительнее и изменчивее была традиция, ведшая от «Туллия» до Джордано Бруно, о котором Фрэнсис Йейтс сказала, что он являет собой вершину ars memoriae. Какой путь был пройден от завершения одной традиции до завершения другой и какие при этом произошли перевороты! По меньшей мере о трех из них явно свидетельствует эта необычайная эпопея запоминающей памяти.

Обратимся сначала к тому, как Августин переписал риторику латинян, интерпретируя ее в духе явно платоновского понимания памяти, - как более привязанной к основополагающему, нежели к событийному. В начале этого труда мы сослались на Книгу десятую «Исповеди», где речь идет о памяти: кроме известного введения, где говорится о «дворцах» и «равнинах» памяти, в ней мы находим тему «образов», которая заменяет собой притчу об отпечатке на воске. Более того, акт чтения наизусть выступает в качестве основы анализа вспоминания. Но особенно важно для нас восклицание: «Велика она, эта сила памяти!..» Именно сила, воплощающаяся в акте вспоминания, является ставкой любой традиции ars memoriae. Однако Августин, кроме того, боялся забвения, что будет явно упущено из виду на вершине ars memoriae.

В ходе второго переворота ars memoria подвергается полной морализации со стороны средневековых схоластов, и это происходит на основе удивительного соединения уже морализован-ной риторики Цицерона - «Туллия»8 и аристотелевской психологии, представленной в произведениях «О душе» и «О памяти и припоминании»9. Особенно последняя работа, трактуемая, в частности, как приложение к произведению «О душе», была

8 Цицерон оставил Средневековью несколько важных работ по риторике: «Об ораторе», «О нахождении» («De inventione», второй частью которой считается «Ad Herennium») и «Тускуланские беседы», оказавшие решающее влияние на обращение Августина в христианство. Цицерон был первым римлянином, представившим (в конце труда «О нахождении») память частью добродетели pruden?a (благоразумия), а также intelligentia (рассудочной деятельности) и providentia (предвидения).

9 Вообще процесс освоения в Средневековье идей Аристотеля о памяти можно разбить на три части. Сначала этап, посвященный метафоре отпечатка на воске (первая глава трактата «О памяти и припоминании»); затем соединение памяти и воображения, о котором в трактате «О душе» говорится, что «душа никогда не мыслит без образов»; наконец, включение мнемотехники в процедуры сознательного вспоминания - во второй главе трактата «О памяти» (выбор отправной точки, подъем и спуск вдоль ассоциативных рядов и т. п. ).

96

Глава 2. Работающая память...

хорошо принята средневековыми мыслителями; св. Фома написал к ней подробный комментарий. Таким образом память оказалась занесенной в несколько реестров: она наряду с intelligentia и providentia представляет собой одну из пяти частей риторики, а сама риторика наряду с другими шестью свободными искусствами (грамматика, диалектика, арифметика, геометрия, музыка, астрономия) является частью предвидения; однако память причастна также добродетели благоразумия, которая фигурирует среди высших добродетелей - наряду с мужеством, справедливостью и умеренностью. Итак, множество раз ограниченная и посредством этого подчиненная запоминанию второго уровня, память у средневековых мыслителей является объектом восхваления и особой заботы, как этого и следует ожидать от культуры, имеющей письменность, но не обладающей книгопечатанием, которая, кроме того, превозносит авторитет слова и графики: греческие и римские властители мысли выступают в роли auctoritates (авторитетов) наряду со Священными Писаниями, соборными текстами и трудами отцов церкви. На заре Средневековья Алкуин, которому Карл Великий поручил восстановить в империи каролингов античную систему воспитания, смог заявить своему императору, что память является «сокровищницей всех вещей»: догматов веры; путей добродетели, ведущих в рай; гибельных путей, ведущих в ад. Благодаря запоминанию с опорой на «заметки для памяти» запечатлелись все знания, сметливость, умение думать, умение жить, представляющие собой вехи на пути к блаженству. В этом отношении вторая часть второго тома («Secunda Secundae») «Суммы теологии» св. Фомы являет собой важный документ по тому обучению разуму и вере, органоном и хранителем которого стало ars memoriae. Одновременно с разумом и верой благочестие получило свою долю благодаря выразительным образам Ада, Чистилища, Рая, которые считались местами, куда занесены пороки и добродетели, местами памяти в самом прямом значении этого слова. А потому нет ничего удивительного в том, что линия запоминания вела не только к подвигам индивидуальной памяти, но и к «Божественной комедии» Данте. Места, пройденные под водительством Вергилия, а затем Беатриче, представляют собой зацепки для рефлектирующей памяти, которая соединяет вместе припоминание выдающихся образов, запоминание главных уроков традиции, поминание основополагающих событий

4-10236 97

Часть первая. О памяти и припоминании

христианской культуры10. С точки зрения этой великолепной метафоры «духовных мест» подвиги искусной памяти оказываются ничтожными. В самом деле, была необходима поэтическая память, чтобы уничтожить противоположность между обычной и искусной памятью, между правильным и неправильным11. К концу третьего переворота ситуация изменится.

Третий переворот, затронувший судьбы искусной памяти, отмечен соединением мнемотехники и оккультной тайны. Джордано Бруно, на котором сосредоточиваются все исследования Фрэнсис Йейтс, является символической фигурой этой новой и почти завершающей фазы невероятного приключения ars memoriae. Искусство, о котором идет речь, стало искусством магическим, оккультным. Этой метаморфозой руководит учение, представленное как откровение, как раскрытие тайны, как рассекречивание системы соответствий между светилами и подчиненным им миром. Искусство состоит в том, чтобы, следуя принципу почленного соответствия, разместить на концентрических кругах «колеса» - «колеса памяти» - положение звезд, перечень добродетелей, набор выразительных жизненных образов, список понятий, череду героев или святых, все мыслимые архетипические образы, короче говоря, все то, что может быть перечислено, систематизировано. Таким образом, память наделяется божественной способностью, той способностью, которую сообщает абсолютное господство искусства, занятого согласованием астрального и земного порядков. Речь идет также и о том, чтобы «расположить» образы на местах, а такими местами являются звезды и образы «теней» (первая книга о памяти, опубликованная Джордано Бруно, называется «De umbris

10 Прекрасные страницы, посвященные Данте, можно прочесть в книгах: Yates F.A. The Art of Memory ( p. 104 sq); Weinrich H. Lethe (p. 142 sq). Согласно Вайнриху, топология «запредельного», которого, впрочем, поэт достигает, испив чашу забвения, делает из Данте Ged?chtnismann, человека памяти (ibid., р. 145). Вайнрих не знает другого такого произведения, кроме прустовских «Поисков...», которое можно было бы сравнить с «Божественной комедией».

11 Фрэнсис Йейтс завершает главу «Средневековая память и формирование образности» такими словами: «Учитывая особенность этой книги, в которой речь идет в основном о позднейшей истории искусства памяти, важно подчеркнуть, что искусство появляется в эпоху Средневековья. А его глубочайшие корни находятся в еще более отдаленном прошлом. От этих глубоких и таинственных истоков оно проникло к более поздним столетиям, сохранив отпечаток религиозного пыла в странном сочетании с мнемотехническими деталями, который оставили в нем Средние века» (с. 135. Здесь и далее мы опираемся на издание: Йейтс Ф. Искусство памяти. СПб., 1997. Перевод с англ. Е.В. Малышкина - Прим. перев.).

98

Глава 2. Работающая память...

idearum» («О тенях идей», 1582), - объекты и события подлунного мира. Эта подлинная «алхимия» воображения, как говорит Фрэнсис Йейтс, управляет магической мнемотехникой, которая дает тому, кто ею владеет, безграничную власть. Победа платоновского и особенно неоплатоновского припоминания над аристотелевской психологией памяти и вызывания в памяти оказывается полной, но достигается она ценой преобразования разумного умозрения в мистагогию. Да, «велика она, эта сила памяти», как говорил Августин; однако христианский ритор не знал, к какой странности может вести это восхваление хорошей памяти. Цицерон назвал «почти божественными» подвиги упражняемой памяти; но и он не мог предвидеть, на какие чрезмерности будет способна оккультная память человека Возрождения, которого Йейтс называет «магом памяти».

В заключение этого беглого обзора ars memoriae я хотел бы обратиться к вопросам, поставленным Фрэнсис Йейтс в конце ее книги, перед так называемым постскриптумом, каковым является заключительная глава «Искусство памяти и укрепление научного метода» (с. 454). Я цитирую Йейтс: «Вопрос, на который я не могу дать ясного и сколько-нибудь удовлетворительного ответа, таков: чем была искусная память? Действительно ли переход от создания телесных подобий умопостигаемого мира к попыткам постичь этот мир с помощью невероятных операций воображения, каким Джордано Бруно посвятил свою жизнь, стал стимулом, заставившим человеческую душу подняться до уровня творческого воображения, который никогда еще не бывал достигнут? Состоял ли в этом секрет Ренессанса и открывает ли оккультная память это? Я оставляю эту проблему для будущих исследователей» (с. 452-453).

Что ответить Фрэнсис Йейтс? Нельзя удовлетвориться простым признанием того факта, что история идей не дала продолжения этой истории культуры, одержимой памятью, и что новая глава открылась здесь вместе с понятием метода, с «Новым органоном» Фрэнсиса Бэкона и «Рассуждением о методе» Декарта. В конечном счете ars memoriae с его культом порядка в отношении как мест, так и образов, по-своему было методологическим упражнением. Именно в сердцевине этой операции надо искать причину его ослабления. Фрэнсис Бэкон идет прямо к критической точке, когда изобличает «неимоверное хвастовство», которое по существу движет культурой искусной памяти. С самого начала это искусство превозносится в терминах «подвиг», «чудо». Своего рода опьянение - Кант сказал бы Schw?rmerei, имея в виду одновременно энтузиазм и отравле-

99

Часть первая. О памяти и припоминании

ние сознания, - проникло в точку соединения обычной и искусной памяти. Из-за этого опьянения превратилась в свою противоположность скромность сурового обучения, начинающегося в рамках обычной памяти, где всегда можно было стремиться к совершенствованию способностей - расширению их диапазона и увеличению точности. Здесь в игру вступает понятие предела. У Джордано Бруно превосхождение пределов достигает своей вершины. Но каких пределов? По существу речь идет о пределе, который подразумевается отношением между памятью и забвением12. Ars memoriae становится преувеличенным до крайности отрицанием забвения, а постепенно и тех несовершенств, которые присущи и сохранению следов, и вызыванию их в памяти. Вместе с тем ars memoriae игнорирует принудительный характер следов. Как мы впервые отмечали в ходе обсуждения платоновской метафоры typos, отпечатка, феноменологическое понятия следа, отличного от материальной, телесной, кортикальной основы отпечатка, создается как ощущение шока, вызванного событием, а затем засвидетельствованного в повествовании. Для искусной памяти всё есть действие и ничто не есть претерпевание действия. Места выбраны самовластно, их порядок скрывает произвольность выбора, и образами манипулируют не в меньшей степени, чем местами, к которым они отнесены. Следовательно, налицо двойной вызов: забвению и ощущению шока. Конечная самонадеянность заключена, как в зародыше, в исходном отвержении. Действительно, «велика она, эта сила памяти», как восклицал Августин. Однако он - что мы отметили на первых страницах книги - не игнорировал забвения; его страшили опасности и разрушительная сила забвения. Более того, отвержение забвения и ощущения шока приводит к утверждению преимущества запоминания по сравнению с припоминанием. Усиление значения образов и мест, производимое ars memoriae, совершается за счет недооценки события, вызывающего удивление и изумление. Разорвав, та-

I

12 Вайнрих обнаруживает отрицание забвения уже во времена греков, начиная с эпизода героизации памяти, приписываемого Симониду, который каждому умершему отводил его место на роковом пиру. Согласно Цицерону, поэт предложил изгнанному из своей страны Фемистоклу обучиться удивительному искусству «помнить обо всем» (ut omnia meminisset). Великий человек ответил, что ему больше по душе искусство забывать, способное ограждать его от страдания, причиняемого памятью о том, о чем он не хотел бы помнить, и невозможностью забыть то, что он хотел бы забыть (Weinrich H. Lethe, p. 24). К этому необходимо будет вернуться при трактовке забвения как значительного момента личного права.

100

Глава 2. Работающая память...

ким образом, союз памяти с прошлым в интересах глубинного внедрения в воображаемое пространство, ars memoriae перешло от памяти как богатырского подвига к тому, что Йейтс справедливо называет «алхимией воображения». Воображение, освободившееся от служения прошлому, заняло место памяти. Прошлое как отсутствующее в повествующей о нем истории образует другой предел амбициозной мнемотехники и - более того - забвения; о том, в какой мере забвение солидарно с прошлостью прошлого, мы скажем позже13.

Эти важные исследования, которые вводят понятие предела в исключающий это понятие проект, можно продолжить двумя способами. Первый состоит в том, чтобы вернуть соразмерность культуре запоминания в пределах естественной памяти; второй -- в том, чтобы принять в расчет злоупотребления, которые сопутствуют нормальному использованию памяти с тех пор, как оно становится способом манипулирования, выступая под видом искусной памяти. Именно модальностям искусства запоминания, заключенным в пределах естественной памяти, посвящены размышления, завершающие настоящий раздел. От магии памяти мы, таким образом, будем отступать к педагогике памяти, то есть к ограничению культуры памяти воспитательным проектом. Следовательно, мы вновь включились в начатую выше дискуссию по поводу верного и неверного запоминания в ходе воспитания. Однако мы возвращаемся к ней, памятуя об основных эпизодах легендарной истории искусной памяти. По правде говоря, не способность воображения, доведенного до предела, служила мишенью для критики заучивания наизусть - даже в эпоху Возрождения бывшую свидетельницей подвигов искусной памяти, - а авторитет культурного наследия, переданного с помощью текстов. Критики обычно обозначали осла как символическое животное с бестолковой памятью, сгибающееся под тяжестью внушенных ему знаний. «Мы, - говорил Монтень, - воспитываем просто ослов, нагруженных книжной премудростью»14. Знаменательно, что критика запоминающей памяти со-

13 Эдвард Кейси в начале труда «Воспоминание», который мы обильно цитировали в предшествующем разделе, говорит об ущербе, нанесенном памяти-в строгом смысле слова «припоминанию» - критикой обучения, осуществляемого при помощи памяти, как если бы процесс запоминания без ограничения распространялся на процесс припоминания в пользу пренебрегающей памятью культуры.

14 Montaigne M. Essais, I, 26. Цитата приведена Вайнрихом, ссылающимся в данном контексте на Санчо Пансу и его осла, противопоставляя его «изобретательному» рыцарю печального образа (Weinrich H. Lethe, p. 67-71).

101

Часть первая. О памяти и припоминании

впадала с прославлением ingenium, ума, разума в том смысле, какой ему придавал Гельвеции в своем труде «Об уме»15. Таким образом, произошло смешение между восхвалением метода, восходящим к Рамю, и восхвалением ingenium, которое в зародыше содержит в себе культура творческого воображения. Смешение происходит на уровне дорогого приверженцам Просвещения понятия «суждение». Однако даже в сердцевине суждения урезонивающее разумение не способно обуздать ingenium. Об этом свидетельствует борьба Руссо против Просвещения. Как раз от имени природного ingenium Руссо наносит самые жесткие удары по культуре памяти, пусть даже памяти естественной: «Эмиль никогда и ничто не будет заучивать наизусть, даже басни самого Лафонтена, такие наивные и очаровательные»16.

В таком случае можно задать вопрос: не идет ли здесь критика запоминающей памяти дальше своей цели? Отклонению от нормы через избыточность (Дж. Бруно) соответствует отклонение через недостаточность (Ж.-Ж. Руссо). Правда, та память, которую возвеличивает один, и та, которую принижает другой, - не одна и та же память. У одного избыточность превозносит memoria artificiosa ', у другого недостаточность принижает естественную память, которая требует должного к ней отношения. В таком случае мы возвращаемся к уму по ту сторону школьного использования запоминания - к достойным уважения подвигам храбрости, к профессиональной памяти врачей, судей, преподавателей и т.п., артистов танца, театра, музыки. Нам никогда не освободиться от запоминания.

Прежде чем завершить тему ars memoriae, я хотел бы вслед за Вайнрихом кратко коснуться вопроса о забвении. Выше говорилось, что ars memoriae приводится в действие непомерным желанием «ничего не забывать»; таким образом, разве соразмерное использование запоминания не предполагает и соразмерного использования забвения? Разве нельзя, продолжая Декарта, говорить о «методическом забывании»? Если в самом деле методическое сомнение ведет к продуманному отвержению с помощью памяти любой педагогики и в этом смысле включает в себя определенную стратегию забывания, то, вероятно, правило подытоживания, выведенное в «Рассуждении о методе»21*,

15 Г. Вайнрих любит цитировать слова Гельвеция: «Великий ум вовсе не предполагает великой памяти; я даже добавил бы, что слишком большой объем первого абсолютно исключает вторую» (Weinrich H. Ibid., p. 78)

'6 Цит по: Weinrich H. Ibid., p. 90.

* Искусная память (греч.).

102

Глава 2. Работающая память...

состоит в методическом использовании не памяти вообще, а именно естественной памяти, свободной от любых мнемотех-ник? Не стоит ли точно так же говорить о «сведущем забвении», если следовать духу Просвещения? О сведущем забвении, которое в собственном смысле слова служило бы предохранительной мерой против культуры, одержимой запоминающей памятью? Мы вернемся к этому позже, когда попытаемся отыскать для ars memoriae симметричный элемент, каковым окажется ars oblivionis (искусство забывания) - так называет его Вайнрих в «Lethe»17. Пока же наши замечания направлены на защиту разумного использования запоминания под вывеской правильной памяти - идеи, которая в свое время будет прояснена в нашем размышлении о злоупотреблениях памятью, подвергающейся манипуляциям со стороны идеологии. В определенном смысле поэтическое преодоление искусной памяти Данте и методическое забывание в духе Декарта, каждое по-своему, отсылает к богатой проблематике естественной памяти.

II. НАРУШЕНИЯ ЕСТЕСТВЕННОЙ ПАМЯТИ:

ЗАДЕРЖАННАЯ ПАМЯТЬ, МАНИПУАИРУЕМАЯ ПАМЯТЬ,

НАСИАИЕ НАЛ ПАМЯТЬЮ

Теперь наше исследование будет посвящено типологии правильной и неправильной естественной памяти. Путь в этом направлении был проложен Ницше в его втором «Несвоевременном размышлении», озаглавленном «О пользе и вреде истории для жизни». Способ вопрошания, начало которому положено этим текстом, соединяет в сложной семиологии медицинскую трактовку симптомов и филологическую трактовку тропов. Конечно, развернувшаяся у Ницше полемика касается прежде всего истории, точнее, философии истории и ее места в культуре. Но здесь открывается возможность и для подобной трактовки коллективной памяти, которая, как я повторю в начале следующей главы, образует почву, где укоренена историография. Память с этой точки зрения рассматривается как пребывающая в действии, о чем уже говорилось в начале настоящего исследования. Чтобы избежать недифференцированного и нечеткого употребления понятия неправильной памяти, я предлагаю следующие подходы. Прежде всего выделю подход с точки зрения пато-

17 О забвении см. ниже, третий раздел главы 3.

103

Часть первая. О памяти и припоминании

логии, оперирующий клиническими и - при необходимости - терапевтическими категориями, заимствованными главным образом у психоанализа. Я попытаюсь восстановить содержание и весь масштаб данного подхода, связывая его с некоторыми фундаментальнейшими человеческими опытами. Затем я уделю внимание наиболее согласованным формам манипуляции или инструментализации памяти, относящимся к сфере критики идеологии. Именно на этом срединном уровне понятия неправильной памяти и, сразу же добавим, неправильного забывания являются наиболее уместными. Наконец, я хотел бы приберечь для нормативного, то есть для откровенно этико-политического, подхода вопрос о долге памяти; этот нормативный подход следует тщательным образом отличать от предшествующего подхода, с которым его легко путают. Этот переход с одного уровня на другой станет, таким образом, переходом от одной формы правильной и неправильной памяти к другой: задержанная память - манипулируемая память - должная память.

1. Патолого-терапевтический уровень: задержанная память

Именно на этом уровне и с этой точки зрения можно с полным основанием говорить о раненой или больной памяти. Об этом свидетельствуют обычные слова типа «травма», «ранение», «рубец» и т.п. Употребление этих слов, самих по себе патетических, вызывает большие трудности. Прежде всего мы зададим такой вопрос: в какой мере мы вправе применять к коллективной памяти категории, выработанные в ходе психоаналитических сеансов, то есть на уровне межличностного общения, главным образом отмеченном действием трансфера22*? Это первое затруднение в полной мере разрешено лишь в конце следующей главы. Здесь же мы предварительно признаем оперативное значение понятия коллективной памяти; принятое нами его употребление в дальнейшем будет способствовать обоснованию этого проблематичного понятия. Другое затруднение, которое уже здесь должно получить свое определенное разрешение, таково: можно задаться вопросом, в какой мере патология памяти, то есть трактовка памяти как pathos, включена в изучение деятельности памяти, в tekhn? памяти? Это новое затруднение: здесь вступают в игру индивидуальные и коллективные нарушения, возникшие при использовании памяти в процессе ее работы.

104

Глава 2. Работающая память...

Чтобы сориентироваться в этой двоякой трудности, я решил обратиться к двум замечательным очеркам Фрейда и сопоставить их друг с другом, чего сам автор, думается, не сделал. Первый из этих очерков, датированный 1914 годом, озаглавлен так: «Вспоминать, повторять, прорабатывать»18. Сразу же отметим, что название очерка состоит исключительно из глаголов, подчеркивающих принадлежность трех процессов игре психических сил, с которыми «работает» психоаналитик.

Исходная точка размышлений Фрейда - определение главного препятствия, встающего перед деятельностью интерпретации (Deutungsarbeii) на пути вызова травматических воспоминаний. Это препятствие, приписываемое «сопротивлению вытесненного» (Verdr?ngungswiderst?nde), обозначается термином «навязчивое повторение» (Wiederholungszwang); оно, в частности, характеризуется тенденцией к переходу к действию (Agieren), которое Фрейд называет «замещением воспоминания». Пациент «воспроизводит (забытый факт) не в форме воспоминания, а в форме действия: он повторяет его, не зная с определенностью того, что он его повторяет» (Gesammelte Werke, t. X, p. 129). Мы не так далеки от упоминавшегося выше феномена навязчивой идеи. Оставим в стороне все его импликации, касающиеся забвения. Мы вернемся к этому в третьей части, в главе о забвении. Итак, акцент сделан на переходе к действию и на той роли, которую оно играет без ведома пациента. Для нас важны связь между навязчивым стремлением к повторению и сопротивлением, а также замещение воспоминания этим двойственным феноменом.

Именно это затрудняет продолжение анализа. Помимо такого клинического подхода, Фрейд выдвигает два терапевтических положения, которые для нас будут иметь наибольшее значение, когда мы переведем клинический анализ в плоскость коллективной памяти, что и предполагаем сделать на данной стадии рассмотрения. Первое положение касается аналитика, второе - пациента. Аналитику дается совет быть в высшей степени терпимым по отношению к повторениям, происходящим под прикрытием трансфера. Трансфер, отмечает Фрейд, создает что-то вроде опосредующей области между болезнью и реаль-

18 «Erinnern, Wiederholen, Durcharbeiten» // «Gasammelte Werke», t. X. Frankfurt am Main. S. Fischer Verlag, 1913-1917, p. 126-136. Сноски даются по этому немецкому изданию. Получивший одобрение перевод этой работы, автором которого является А. Берман, включен в книгу «La Technique psychanalitique». Pans, PUF, 1970.

105

назад содержание далее



ПОИСК:




© FILOSOF.HISTORIC.RU 2001–2023
Все права на тексты книг принадлежат их авторам!

При копировании страниц проекта обязательно ставить ссылку:
'Электронная библиотека по философии - http://filosof.historic.ru'